Я больше не верю курсиву
Часть 6 из 17 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эта статья была написана примерно через две недели после одиннадцатого сентября и отчасти определила мое решение не бросать начатый роман. Его начало далось мне труднее обычного. Девушка из Нью-Йорка просыпается одна, в квартире отсутствующего приятеля, с чувством, которое я не мог ни назвать, ни описать. Сразу после одиннадцатого сентября у меня было ощущение, что повествование, которое я сознательно не перенес в будущее, просто не может продолжаться. Я не знал, что чувствуют сейчас жители Нью-Йорка, а гадать было бы нехорошо. Тем временем я продолжал разговаривать и переписываться по электронной почте с нью-йоркскими друзьями. Когда «Глоуб энд мейл» попросил у меня что-нибудь про одиннадцатое сентября, я написал эту статью, а через некоторое время внезапно понял, что Кейс, героиня, которая так упорно не хотела раскрываться, смотрела в витрину мистера Бука как раз перед тем, как первый самолет врезался в здание. И именно отсюда проистекает то страшное и совершенно необъяснимое чувство, с которым она просыпается в Лондоне.
В книге городской пейзаж несколько изменился. Витрина оказалась на другой стороне улицы, а сама улица сдвинулась чуть к северу. В прозе такое случается не реже, чем во сне.
Блестящие шары из грязи. Хикару дороданго и «Токю хендс»
«Тейт-мэгезин»
Сентябрь-октябрь 2002
Япония, 1996 год. У ее девятнадцатилетнего сына проблемы с учебой. Однажды вечером он уходит в свою комнату и закрывает дверь.
Он выходит, только когда точно знает, что она и отец спят или куда-то ушли.
Она часами молча стоит у двери сына и ждет, когда тот появится.
Когда он уверен, что родителей нет дома, он идет на кухню или в гостиную, где смотрит телевизор или сидит за компьютером. Заходит в туалет, опорожняет ведро или что там он для этих целей держит.
Каждую неделю она сует ему под дверь деньги, надеясь, что он купит все нужное в круглосуточном магазине или в вездесущих автоматах.
Ему двадцать пять.
Она не видела его шесть лет.
Впервые я попал в магазин «Токю хендс» в районе Сибуя, когда искал особую японскую пробку для раковины: прочная цепь из нержавейки, а на ней обычный шар из черной резины чуть больше и существенно тяжелее мяча для гольфа.
Эту пробку показал мне приятель-архитектор из Ванкувера, который восхищался ее простотой и функциональностью: пробка сама «находила» отверстие слива. Я как раз собирался первый раз ехать в Токио, и этот приятель нарисовал мне схему, как попасть в «Токю хендс». Он сказал, что этот магазин невозможно описать словами, но там есть такие пробки и еще много всего интересного.
Сначала я решил, что магазин называется «Токио хендс», но потом выяснил, что он относится к сети универмагов «Токю». В Сибуя его эмблема – зеленая рука – водружена на стилизованный под древность декоративный шпиль, по которому я и ориентировался, выходя со станции.
Как «Аберкромби и Фитч», специально придуманный когда-то для обеспеченных любителей охоты и рыбалки, «Токю хендс» словно создан для плотника-самоучки, а также для людей, посвятивших жизнь уходу за собственной обувью или медным моделям паровых тракторов Викторианской эпохи.
«Токю хендс» – магазин для тех, кто очень серьезно чем-то увлечен. Для кого-то важно, чтобы его ботинки сверкали как стекло – и такому человеку наверняка понадобится лучший немецкий крем, который раз в неделю наносится на кромку подошвы, придавая ей идеальный вид.
Трудно передать словами восторг, который я испытал в этом универмаге для одержимых. Я понял, что наткнулся на какой-то глубинный культурный механизм, и в дальнейшем лишь утверждался в этой мысли.
Когда-нибудь в Америке или в Англии тоже появится универмаг из серии «всё для дома», где наряду с товарами для ремонта найдется место и менее практичным отделам, однако «Токю хендс» всегда будет вне конкуренции.
Потом я наткнулся на фотографии японских квартир, о которых их автор Кёити Цудзуки говорил: «Жизнь в кабине самолета». Всё имущество владельца квартиры всегда у него перед глазами. Прелесть такого уюта недоступна западному человеку, который увидит в нем лишь невыносимую тесноту: словно живешь в коробке Корнелла после легкого землетрясения (про землетрясение – вовсе не шутка). Их украшают тщательно собранные, но совершенно бессмысленные коллекции. Так, у одного холостяка вся стена от пола до потолка занята нераспечатанными пластмассовыми моделями военной техники.
Разглядывая эти фотографии, я чувствовал, что вот-вот проникну в тайну «Токю хендс», однако преодолеть разницу культур мне тогда не удалось.
Целый миллион японцев – в основном молодые мужчины – не выходят из своих комнат: кто-то всего шесть месяцев, а кто-то – целых десять лет. Сорок один процент затворников проводит в изоляции от года до пяти, при этом агорафобия, депрессия и прочие заболевания, которые могли бы объяснить такое поведение, встречаются у них крайне редко.
В Японии родители никогда не входят в комнату ребенка без разрешения.
Торговые автоматы образуют внутри Токио отдельный город для одиноких. Пользуясь ими, можно жить, подолгу не встречаясь взглядом с другими людьми.
Парадокс всемогущих и одиноких отаку – фанатиков двадцать первого века. Блеск и ужас человека, все интересы которого сжались в одну точку…
Хикару дороданго – сверкающие шары из грязи.
Профессор Фумио Каё из Киотского образовательного университета обнаружил эти загадочные блестящие шарики в одном из детских садов Киото в 1999 году. Дороданго скатывают из грязи вручную и неустанно полируют, получая идеальную сферу. Они сразу привлекли всеобщее внимание.
Молчаливые юноши в грязной старомодной одежде, что заходят изредка среди ночи в «7-Eleven» и, щурясь от непривычно яркого света, скупают белые упаковки лапши быстрого приготовления – они тоже делают дороданго. Но не из грязи, а из самих себя.
Диаметр готового дороданго – примерно три дюйма (около восьми сантиметров). Его блестящая поверхность создает иллюзию глубины – как глазурь на традиционной японской керамике.
Каё разработал специальную шкалу, по которой самые блестящие дороданго оцениваются в пять баллов. Чтобы угнаться за детьми и получить столь же сверкающий шар, профессору потребовалось две сотни попыток и электронный микроскоп.
Возникновение хикару дороданго так и остается тайной.
Теперь в залах «Токю хендс» мне то и дело чудится вездесущая тень хикару дороданго. Он столь прост и совершенен, что либо был еще в самом начале, до Большого взрыва, либо останется последним посреди великой пустоты Вселенной. В конце всего нас ждет хикару дороданго – идеальный шарик диаметром три дюйма. Суть его непостижима.
Все товары в «Токю хендс» намекают на суть хикару дороданго, даже если не претендуют на его совершенство – в этом и есть секрет магазина. Если долго и с любовью полировать ботинки специально завезенным идеальным средством, то они образуют собственную вселенную, превращаясь в блестящую сферу бесконечной глубины.
Так же и жизнь, прожитая в молчании, превращается в сферу – иную, но столь же совершенную.
Писать для журнала «Тейт» было удивительно уютно – почти как для себя. Даже хотелось, чтобы это была не статья, а роман.
Приглашение
Предисловие к «Лабиринтам» Хорхе Луиса Борхеса
2007
«Лабиринты»[16] Борхеса я впервые читал в кресле, обитом рельефной тканью салатного цвета с рисунком из листьев, похожих на тот же салат – а может быть, на облака или даже кроликов. С самого раннего детства я считал это кресло отдельным миром – единственным безопасным уголком в той зловеще помпезной и взрослой комнате с громоздкой темной мебелью, доставшейся нам от маминых родителей. Там был высоченный письменный стол, а над ним за большими, прочными дверцами – книжные полки. В семье поговаривали, хоть и без большой уверенности, что все это когда-то принадлежало прославленному Фрэнсису Мэриону. В нижних ящиках стола хранились нарядные свитки с именами жителей нашего округа, павших в войне за независимость. Они пахли жутковато и неестественно – так пахнет Время.
Тогда я верил (хоть и не желал себе в этом признаваться), что в столе обитает призрак.
На Борхеса я наткнулся в каком-то из прогрессивных сборников научной фантастики, где опубликовали «Круги руин». Рассказ так меня заинтриговал, что я раздобыл «Лабиринты» – наверняка это было не просто, но подробностей я сейчас уже не помню.
Зато отлично помню это чувство – сложное и вместе с тем очень естественное, – которое охватило меня в том самом зеленом кресле после прочтения «Тлён, Укбар, Orbis tertius».
Если бы я тогда знал о компьютерных программах, то, наверное, описал бы свое ощущение так: я словно установил себе что-то, резко повышающее «пропускную способность» (правда, до сих пор не могу понять, что именно эта способность пропускает). Эта космическая в своей комичности небылица о том, как стопроцентно чистая (то есть фиктивная) информация медленно и неуклонно вытесняет повседневность, открыла во мне что-то такое, что до сих пор никак не закроется.
А может быть, не во мне, а вне меня. С жадным восхищением я следил, как расходятся в разные стороны вокруг меня борхесовские коридоры с зеркалами. Прошли годы, и теперь я знаю слово «мем» и понимаю вирусный эффект Тлёна, выросший из пары непримечательных страниц, добавленных в заурядную энциклопедию.
Книга, про которую помнишь, как читал ее в первый раз, обычно становится серьезной жизненной вехой, но даже среди них «Лабиринты» стоят для меня особняком. Кажется, я понял это именно тогда, в ранней юности. Понял и принял. Ведь закончив с «Тлёном» (хотя с «Тлёном», как и с любым рассказом Борхеса, невозможно «закончить»), я перешел к «Саду расходящихся тропок», а потом ошалело пялился на страницы «Пьера Менара, автора «Дон Кихота»» – и вдруг понял: я больше не боюсь того, что прячется в письменном столе Фрэнсиса Мэриона.
Приятный и загадочный голос Борхеса, которого я сразу стал числить любимым дядюшкой и который жил в таинственном месте под названием Буэнос-Айрес, каким-то образом разрушил большую часть моих детских суеверий. Он расширял простейшие парадигмы легко и непринужденно, словно здороваясь, и я чувствовал, как уходят грубость и глупость.
Я сидел в зеленом кресле, видя перед собой новый мир, устройство которого оказалось куда загадочнее и интереснее, чем я мог представить.
Я вышел из комнаты, унося Борхеса с собой, и жизнь моя от этого стала гораздо лучше.
Если вы еще не знакомы с этим джентльменом, не теряйте времени. Открывая собрание его прославленных сочинений, я отвожу себе скромную и, к счастью, второстепенную роль дворецкого. Я не исследователь творчества Борхеса, да и вообще не исследователь, но отворить вам входную дверь почту за честь (которой я вообще-то не заслужил).
Прошу, входите.
Через много дней и много лет после знакомства с Борхесом я оказался в Барселоне, где в конце декабря состоялся фестиваль, посвященный его жизни и творчеству. Мероприятия проходили в какой-то огромной крепости или замке. В годы правления Франко – до того мрачные, что они кажутся столетиями, – в пыльных галереях стояла тишина; теперь же, спасибо новому расцвету каталонской культуры и финансовым вливаниям Евросоюза, всё гудело и сияло, словно электронная лампа в усыпальнице тринадцатого века.
Как-то раз я в одиночестве отправился искать на верхнем этаже зал с рукописями и личными вещами писателя. Оказалось, что предметы выставлены в витринах из особого стекла, чтобы имитировать зрение Борхеса, страдавшего от глаукомы. Экспонаты были едва видны, а чтобы разглядеть их как следует, приходилось мучительно крутить головой. Мне запомнилось, как по-детски заваливались вправо рукописные строки… И еще там была миниатюрная китайская клетка для птиц, покрытая красным лаком, – подарок друга-поэта.
Потом я отправился в бар на Рамбле, где мы договорились встретиться с Альберто Мангелем – единственным из моих знакомых, кто лично знал Борхеса. Сам же Мангель при первой встрече лет за десять до того упоминал, что разговаривал с человеком, лично знавшим Франца Кафку. Я спросил, что этот человек рассказывал про Кафку. Оказалось, что Кафка знал абсолютно все о кофе. Я забыл, не делился ли Мангель такими же подробностями о Борхесе, и напомнил себе спросить при встрече.
Проходя по Пласа-де-Каталунья, я обнаружил свежепоставленный памятник кому-то из павших каталонских героев гражданской войны. Памятник мрачный и запоминающийся: гранитный лестничный пролет неестественно перевернут и валится вперед. Полное отрицание: и не лестница, и не пролет. Ни жизни, ни надежды. Дрожа, я остановился и попробовал разобрать надпись, но не смог. Выйдя на Рамблу, я наконец встретился с Мангелем и его друзьями. Разговор зашел о его новом доме во Франции, и спросить про Борхеса я забыл.
Через пару дней, сидя за компьютером у себя в Ванкувере, я обнаружил трансляцию с камеры на фасаде одного из зданий на Пласа-де-Каталунья. На моем экране красовался тот жуткий памятник: перевернутые гранитные ступени, немой символ всеобщего отрицания.
Возле памятника стоял человек в коричневом пальто, похожем на мое, и пытался разобрать надпись.
Этот миг мне подарили современные технологии, без которых прекрасно обходился Борхес, наш дядюшка-ересиарх, с его доктриной закольцованного времени, с его невидимыми тиграми, парадоксами и поединками на ножах, с его зеркалами и рассветами. И в этот миг я понял, что снова угодил в лабиринт. Поймете это и вы, если, забыв о нашей неловкой встрече у входа, отворите приготовленную для вас дверь.
До нелепого незаслуженная честь – написать это предисловие. Я до сих пор не могу отделаться от смущения.
Издатель однажды прислал мне наклейку на бампер: «ПОСИГНАЛЬ, ЕСЛИ ЛЮБИШЬ БОРХЕСА». Сигналю!
В книге городской пейзаж несколько изменился. Витрина оказалась на другой стороне улицы, а сама улица сдвинулась чуть к северу. В прозе такое случается не реже, чем во сне.
Блестящие шары из грязи. Хикару дороданго и «Токю хендс»
«Тейт-мэгезин»
Сентябрь-октябрь 2002
Япония, 1996 год. У ее девятнадцатилетнего сына проблемы с учебой. Однажды вечером он уходит в свою комнату и закрывает дверь.
Он выходит, только когда точно знает, что она и отец спят или куда-то ушли.
Она часами молча стоит у двери сына и ждет, когда тот появится.
Когда он уверен, что родителей нет дома, он идет на кухню или в гостиную, где смотрит телевизор или сидит за компьютером. Заходит в туалет, опорожняет ведро или что там он для этих целей держит.
Каждую неделю она сует ему под дверь деньги, надеясь, что он купит все нужное в круглосуточном магазине или в вездесущих автоматах.
Ему двадцать пять.
Она не видела его шесть лет.
Впервые я попал в магазин «Токю хендс» в районе Сибуя, когда искал особую японскую пробку для раковины: прочная цепь из нержавейки, а на ней обычный шар из черной резины чуть больше и существенно тяжелее мяча для гольфа.
Эту пробку показал мне приятель-архитектор из Ванкувера, который восхищался ее простотой и функциональностью: пробка сама «находила» отверстие слива. Я как раз собирался первый раз ехать в Токио, и этот приятель нарисовал мне схему, как попасть в «Токю хендс». Он сказал, что этот магазин невозможно описать словами, но там есть такие пробки и еще много всего интересного.
Сначала я решил, что магазин называется «Токио хендс», но потом выяснил, что он относится к сети универмагов «Токю». В Сибуя его эмблема – зеленая рука – водружена на стилизованный под древность декоративный шпиль, по которому я и ориентировался, выходя со станции.
Как «Аберкромби и Фитч», специально придуманный когда-то для обеспеченных любителей охоты и рыбалки, «Токю хендс» словно создан для плотника-самоучки, а также для людей, посвятивших жизнь уходу за собственной обувью или медным моделям паровых тракторов Викторианской эпохи.
«Токю хендс» – магазин для тех, кто очень серьезно чем-то увлечен. Для кого-то важно, чтобы его ботинки сверкали как стекло – и такому человеку наверняка понадобится лучший немецкий крем, который раз в неделю наносится на кромку подошвы, придавая ей идеальный вид.
Трудно передать словами восторг, который я испытал в этом универмаге для одержимых. Я понял, что наткнулся на какой-то глубинный культурный механизм, и в дальнейшем лишь утверждался в этой мысли.
Когда-нибудь в Америке или в Англии тоже появится универмаг из серии «всё для дома», где наряду с товарами для ремонта найдется место и менее практичным отделам, однако «Токю хендс» всегда будет вне конкуренции.
Потом я наткнулся на фотографии японских квартир, о которых их автор Кёити Цудзуки говорил: «Жизнь в кабине самолета». Всё имущество владельца квартиры всегда у него перед глазами. Прелесть такого уюта недоступна западному человеку, который увидит в нем лишь невыносимую тесноту: словно живешь в коробке Корнелла после легкого землетрясения (про землетрясение – вовсе не шутка). Их украшают тщательно собранные, но совершенно бессмысленные коллекции. Так, у одного холостяка вся стена от пола до потолка занята нераспечатанными пластмассовыми моделями военной техники.
Разглядывая эти фотографии, я чувствовал, что вот-вот проникну в тайну «Токю хендс», однако преодолеть разницу культур мне тогда не удалось.
Целый миллион японцев – в основном молодые мужчины – не выходят из своих комнат: кто-то всего шесть месяцев, а кто-то – целых десять лет. Сорок один процент затворников проводит в изоляции от года до пяти, при этом агорафобия, депрессия и прочие заболевания, которые могли бы объяснить такое поведение, встречаются у них крайне редко.
В Японии родители никогда не входят в комнату ребенка без разрешения.
Торговые автоматы образуют внутри Токио отдельный город для одиноких. Пользуясь ими, можно жить, подолгу не встречаясь взглядом с другими людьми.
Парадокс всемогущих и одиноких отаку – фанатиков двадцать первого века. Блеск и ужас человека, все интересы которого сжались в одну точку…
Хикару дороданго – сверкающие шары из грязи.
Профессор Фумио Каё из Киотского образовательного университета обнаружил эти загадочные блестящие шарики в одном из детских садов Киото в 1999 году. Дороданго скатывают из грязи вручную и неустанно полируют, получая идеальную сферу. Они сразу привлекли всеобщее внимание.
Молчаливые юноши в грязной старомодной одежде, что заходят изредка среди ночи в «7-Eleven» и, щурясь от непривычно яркого света, скупают белые упаковки лапши быстрого приготовления – они тоже делают дороданго. Но не из грязи, а из самих себя.
Диаметр готового дороданго – примерно три дюйма (около восьми сантиметров). Его блестящая поверхность создает иллюзию глубины – как глазурь на традиционной японской керамике.
Каё разработал специальную шкалу, по которой самые блестящие дороданго оцениваются в пять баллов. Чтобы угнаться за детьми и получить столь же сверкающий шар, профессору потребовалось две сотни попыток и электронный микроскоп.
Возникновение хикару дороданго так и остается тайной.
Теперь в залах «Токю хендс» мне то и дело чудится вездесущая тень хикару дороданго. Он столь прост и совершенен, что либо был еще в самом начале, до Большого взрыва, либо останется последним посреди великой пустоты Вселенной. В конце всего нас ждет хикару дороданго – идеальный шарик диаметром три дюйма. Суть его непостижима.
Все товары в «Токю хендс» намекают на суть хикару дороданго, даже если не претендуют на его совершенство – в этом и есть секрет магазина. Если долго и с любовью полировать ботинки специально завезенным идеальным средством, то они образуют собственную вселенную, превращаясь в блестящую сферу бесконечной глубины.
Так же и жизнь, прожитая в молчании, превращается в сферу – иную, но столь же совершенную.
Писать для журнала «Тейт» было удивительно уютно – почти как для себя. Даже хотелось, чтобы это была не статья, а роман.
Приглашение
Предисловие к «Лабиринтам» Хорхе Луиса Борхеса
2007
«Лабиринты»[16] Борхеса я впервые читал в кресле, обитом рельефной тканью салатного цвета с рисунком из листьев, похожих на тот же салат – а может быть, на облака или даже кроликов. С самого раннего детства я считал это кресло отдельным миром – единственным безопасным уголком в той зловеще помпезной и взрослой комнате с громоздкой темной мебелью, доставшейся нам от маминых родителей. Там был высоченный письменный стол, а над ним за большими, прочными дверцами – книжные полки. В семье поговаривали, хоть и без большой уверенности, что все это когда-то принадлежало прославленному Фрэнсису Мэриону. В нижних ящиках стола хранились нарядные свитки с именами жителей нашего округа, павших в войне за независимость. Они пахли жутковато и неестественно – так пахнет Время.
Тогда я верил (хоть и не желал себе в этом признаваться), что в столе обитает призрак.
На Борхеса я наткнулся в каком-то из прогрессивных сборников научной фантастики, где опубликовали «Круги руин». Рассказ так меня заинтриговал, что я раздобыл «Лабиринты» – наверняка это было не просто, но подробностей я сейчас уже не помню.
Зато отлично помню это чувство – сложное и вместе с тем очень естественное, – которое охватило меня в том самом зеленом кресле после прочтения «Тлён, Укбар, Orbis tertius».
Если бы я тогда знал о компьютерных программах, то, наверное, описал бы свое ощущение так: я словно установил себе что-то, резко повышающее «пропускную способность» (правда, до сих пор не могу понять, что именно эта способность пропускает). Эта космическая в своей комичности небылица о том, как стопроцентно чистая (то есть фиктивная) информация медленно и неуклонно вытесняет повседневность, открыла во мне что-то такое, что до сих пор никак не закроется.
А может быть, не во мне, а вне меня. С жадным восхищением я следил, как расходятся в разные стороны вокруг меня борхесовские коридоры с зеркалами. Прошли годы, и теперь я знаю слово «мем» и понимаю вирусный эффект Тлёна, выросший из пары непримечательных страниц, добавленных в заурядную энциклопедию.
Книга, про которую помнишь, как читал ее в первый раз, обычно становится серьезной жизненной вехой, но даже среди них «Лабиринты» стоят для меня особняком. Кажется, я понял это именно тогда, в ранней юности. Понял и принял. Ведь закончив с «Тлёном» (хотя с «Тлёном», как и с любым рассказом Борхеса, невозможно «закончить»), я перешел к «Саду расходящихся тропок», а потом ошалело пялился на страницы «Пьера Менара, автора «Дон Кихота»» – и вдруг понял: я больше не боюсь того, что прячется в письменном столе Фрэнсиса Мэриона.
Приятный и загадочный голос Борхеса, которого я сразу стал числить любимым дядюшкой и который жил в таинственном месте под названием Буэнос-Айрес, каким-то образом разрушил большую часть моих детских суеверий. Он расширял простейшие парадигмы легко и непринужденно, словно здороваясь, и я чувствовал, как уходят грубость и глупость.
Я сидел в зеленом кресле, видя перед собой новый мир, устройство которого оказалось куда загадочнее и интереснее, чем я мог представить.
Я вышел из комнаты, унося Борхеса с собой, и жизнь моя от этого стала гораздо лучше.
Если вы еще не знакомы с этим джентльменом, не теряйте времени. Открывая собрание его прославленных сочинений, я отвожу себе скромную и, к счастью, второстепенную роль дворецкого. Я не исследователь творчества Борхеса, да и вообще не исследователь, но отворить вам входную дверь почту за честь (которой я вообще-то не заслужил).
Прошу, входите.
Через много дней и много лет после знакомства с Борхесом я оказался в Барселоне, где в конце декабря состоялся фестиваль, посвященный его жизни и творчеству. Мероприятия проходили в какой-то огромной крепости или замке. В годы правления Франко – до того мрачные, что они кажутся столетиями, – в пыльных галереях стояла тишина; теперь же, спасибо новому расцвету каталонской культуры и финансовым вливаниям Евросоюза, всё гудело и сияло, словно электронная лампа в усыпальнице тринадцатого века.
Как-то раз я в одиночестве отправился искать на верхнем этаже зал с рукописями и личными вещами писателя. Оказалось, что предметы выставлены в витринах из особого стекла, чтобы имитировать зрение Борхеса, страдавшего от глаукомы. Экспонаты были едва видны, а чтобы разглядеть их как следует, приходилось мучительно крутить головой. Мне запомнилось, как по-детски заваливались вправо рукописные строки… И еще там была миниатюрная китайская клетка для птиц, покрытая красным лаком, – подарок друга-поэта.
Потом я отправился в бар на Рамбле, где мы договорились встретиться с Альберто Мангелем – единственным из моих знакомых, кто лично знал Борхеса. Сам же Мангель при первой встрече лет за десять до того упоминал, что разговаривал с человеком, лично знавшим Франца Кафку. Я спросил, что этот человек рассказывал про Кафку. Оказалось, что Кафка знал абсолютно все о кофе. Я забыл, не делился ли Мангель такими же подробностями о Борхесе, и напомнил себе спросить при встрече.
Проходя по Пласа-де-Каталунья, я обнаружил свежепоставленный памятник кому-то из павших каталонских героев гражданской войны. Памятник мрачный и запоминающийся: гранитный лестничный пролет неестественно перевернут и валится вперед. Полное отрицание: и не лестница, и не пролет. Ни жизни, ни надежды. Дрожа, я остановился и попробовал разобрать надпись, но не смог. Выйдя на Рамблу, я наконец встретился с Мангелем и его друзьями. Разговор зашел о его новом доме во Франции, и спросить про Борхеса я забыл.
Через пару дней, сидя за компьютером у себя в Ванкувере, я обнаружил трансляцию с камеры на фасаде одного из зданий на Пласа-де-Каталунья. На моем экране красовался тот жуткий памятник: перевернутые гранитные ступени, немой символ всеобщего отрицания.
Возле памятника стоял человек в коричневом пальто, похожем на мое, и пытался разобрать надпись.
Этот миг мне подарили современные технологии, без которых прекрасно обходился Борхес, наш дядюшка-ересиарх, с его доктриной закольцованного времени, с его невидимыми тиграми, парадоксами и поединками на ножах, с его зеркалами и рассветами. И в этот миг я понял, что снова угодил в лабиринт. Поймете это и вы, если, забыв о нашей неловкой встрече у входа, отворите приготовленную для вас дверь.
До нелепого незаслуженная честь – написать это предисловие. Я до сих пор не могу отделаться от смущения.
Издатель однажды прислал мне наклейку на бампер: «ПОСИГНАЛЬ, ЕСЛИ ЛЮБИШЬ БОРХЕСА». Сигналю!