Из Египта. Мемуары
Часть 33 из 48 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мама привела нас прямиком в кабинет мисс Бадави, который запомнила с прошлого визита. Попросила Полити постоять в коридоре. Мы постучали, нам велели погодить; когда же наконец мисс Бадави открыла дверь, по ее приветствию было ясно, что нас, в общем, ждали. В выверенной улыбке директрисы не было и тени раскаяния – скорее, сдержанное бюрократическое сочувствие родителям непослушных детей, наказываемых для их же блага. Мама английского не знала, а потому попросила меня передать мисс Бадави, что она желала бы знать, что произошло.
– Вчера? – уточнила директриса.
Я кивнул.
Мисс Бадави долго распиналась о правилах школы, время от времени делала паузы, чтобы я перевел ее слова, и не спускала с меня испытующего взгляда, пока я старался передать маме директрисину версию моей провинности. Мама кивала после каждой фразы, хотя вряд ли что-то понимала из моего сумбурного рассказа. Нам не впервой было изображать беседу ради посторонних. Наконец мама перебила:
– Я знаю, я всё понимаю, скажи ей, что я понимаю, – и, не успел я опомниться, как мама развернула меня спиной, продемонстрировала мисс Бадави лиловые полосы на моих ногах и по очереди коснулась каждого рубца, приговаривая: «Посмотрите на это, и на это, и вот на это», – с тем же презрением, с каким разворачивала платье и предлагала портному взглянуть на этот вот изъян, и на этот огрех, и на пятно, оставленное растяпой-подмастерьем. Мисс Бадави подняла брови, точно лавочник, не желавший принимать обратно брак на том основании, что купленный товар возврату не подлежит.
Я пять минут таращился на этот предмет, не понимая, что, собственно, вижу. В углу за креслом мисс Бадави стояла палка. Так вот это оружие, вот эти ребра, что причиняют самую сильную боль: сейчас все это выглядело совершенно безобидно.
– Да, но скажи своей матери, мы не можем гарантировать, что больше никогда не возьмемся за палку. Скажи ей.
Я передал маме: они не могут гарантировать, что больше никогда не возьмутся за палку. Мама кивнула. Неужели отступит? Директриса принялась по новой излагать школьные правила, я перевел ее рассказ и очередной мамин вопрос, страшась, что мама в итоге сдастся.
И тут раздался леденящий душу вопль. Мама орала во все горло, как на лавочников, слуг и коммивояжеров. В патио прибежали садовник со сторожем и заглянули в окно.
– Скажи ей, разве она не знает, что это больно? – мама указала на трость.
– Она спрашивает, знаете ли вы, что это больно, – произнес я.
– Ну разумеется, это больно, – ответила мисс Бадави с той же улыбкой, с которой открыла нам дверь, хоть мамин вопль и смутил ее. «Мы можем обсуждать это сколько вам угодно, – читалось на ее лице, – но извинений от школы вы не дождетесь».
Эта-то улыбка – жутковатая, надменная, полная ненависти, с которой мисс Бадави когда-то обозвала меня «собакой арабов» и которая промелькнула по ее лицу, когда она спросила, хочу ли я, чтобы меня отлупили в школьной форме или в спортивной, – эта-то улыбка и убедила маму, что надеяться не на что и она приехала зря.
Мама среагировала так молниеносно, что, когда все произошло, мисс Бадави по-прежнему улыбалась.
– Не смейте так улыбаться при мне, только не при мне! – так громко выкрикнула мама, что в тот день, наверное, ее голос слышала вся школа. Директриса, скорее изумившись, чем обидевшись, схватилась за щеку – то ли не веря в произошедшее, то ли чтобы прикрыть наливавшийся краской отпечаток пятерни.
– Да что же это, что же это такое? – пробормотала она по-арабски.
Мама схватила сумочку, которую поставила на стол мисс Бадави, и велела мне: «Идем».
На полу у двери валялась шпилька мисс Бадави. Я легонько отодвинул ее ногой.
– Я сообщу о вас в мухафазу, – пригрозила мать.
Мы вышли из кабинета мисс Бадави; в коридоре стояли мисс Шариф и мисс Гилбертсон. Мама впилась взглядом в мисс Гилбертсон, проворчала «Sale putain»[111] и сплюнула.
Я сказал, что не хочу забирать вещи ни из парты, ни из шкафчика. Мы пошли прямиком к машине, которая ждала нас на другом конце двора. С тех пор ноги моей не было в ВК.
Домой мы добрались менее чем за двадцать минут, еще толком не опомнившись от утренних потрясений. Узнав о случившемся, отец пришел в неистовство. Обругал маму, распек Хасана и мосье Полити, велел никогда больше не слушать ее приказов.
– Да какая разница, все равно наши дни здесь сочтены, – заключил он.
Через несколько недель отец урезал часы мосье аль-Малеку. Мол, летом детям нужен отдых. Однако же, сравняв количество занятий мосье аль-Малека и синьора Далль’Абако, отец впервые признал, что, возможно, арабский не так уж важен и мы не останемся в Египте навсегда.
От ВК после инцидента не было ни слуху ни духу. Табель у меня был аховый: по истории Египта, которую читали по-арабски, мне и вовсе поставили «ноль». Отец не понимал, как я умудрился срезаться, и решил меня наказать. Неделю никакого кино. Но потом забыл про свой запрет и нарушил его в дождливый вечер, когда было совершенно нечем заняться, кроме как пойти в кино.
* * *
Проснувшись поутру в Мандаре, я сразу бежал к окну – посмотреть, какое сегодня море. Порой, еще лежа в кровати, я вслушивался в далекий шум волн и понимал, какая сегодня погода. Иногда с пляжа долетали крики детей, ловивших волну: значит, море неспокойно. А бывало, что не доносилось ни звука – ни воплей мальчишек, ни плеска волн, ни криков уличных торговцев, ничего, все замирало, и казалось, что воздух глушит любые звуки. И тогда я понимал, что вода гладкая, как нефтяное пятно, как говаривала тетушка Флора: даже рябь не набегает.
В доме пахло молотым кофе. Роксана уже была на кухне: варила кофе в маленькой джезве, курила сигарету. Она была в купальнике. Джоуи еще спит, сказала она, и все спят, даже слуги еще не приходили. Мы тихонько отворили дверь на веранду, зная, что, стоит приподнять редкотканую занавеску, и нашим глазам откроется настоящее чудо. На улице не было ни души, капоты припаркованных автомобилей блестели в утреннем свете, за машинами тянулись дюны, старые пальмы и виллы, наслаждавшиеся воскресным покоем; лазурное море сверкало в лучах солнца.
– Какой день! – заметила Роксана и медленно, чтобы не расплескать кофе, направилась к маленькому тяжелому стальному столику моего деда, который летом из-за проступившей ржавчины приходилось перекрашивать эмалевой краской – каждый раз другого цвета. Краска лупилась на углах, проступали нижние слои, так что можно было их пересчитать, точно годичные кольца у дерева, и понять, как давно этот столик у нас – он, как и многие другие здешние вещи, был гораздо старше меня.
Мы хотели было сесть у балюстрады, смотревшей на море, как вдруг заметили в углу веранды синьора Далль’Абако в плетеном кресле: он задрал худые ноги на перила, чуть откинувшись назад.
– Когда же вы проснулись? – удивилась Роксана.
– Давно, – сказал он. – Я хотел встретить рассвет.
Я никогда не видел рассвета.
– Вы хорошо спали? – спросил он.
– М-м-м-м-м. Великолепно, – призналась Роксана. – Великолепно, – она потянулась и зевнула.
– Давно я не видел такого дивного утра.
Роксана посмотрела на море.
– Кто-нибудь еще встал? – поинтересовалась она.
– Нет, – ответил синьор Далль’Абако.
Роксана медленно пила кофе, положив ноги на перила.
– Хотите, я сварю вам кофе?
Сиенец ответил, что подождет, пока все проснутся.
Тут мы услышали, как открылась дверь. Ну вот, сейчас придут и всё испортят, с досадой подумал я.
Но звук донесся из сада. Кто-то отворил калитку и направился по гравийной дорожке к веранде. И тут я понял, кто это. Я совершенно забыл о маленьком утреннем чуде в Мандаре: продавце инжира. Он всегда приходил первым, за ним развозчик льда, потом торговец овощами и, наконец, около десяти утра привозили фрукты.
Роксана взяла две дюжины, попросила взвесить, потом дала нам с синьором Далль’Абако по инжиру.
– Пока по одному, – пояснила она. – До завтрака больше не получите.
Но до завтрака еще оставался час-другой. Я предложил пойти купить фул. В этот утренний час фул наверняка бесподобен.
– А ты знаешь, где его купить? – уточнила Роксана, прежде не бывавшая в Мандаре.
Я кивнул. Торговец фулом останавливал фургончик на углу рю Мордо, возле дюн, и к нему с большими кастрюлями стекались покупатели. Синьор Далль’Абако сказал, что еще не пробовал фул в Мандаре. Потом признался, что вообще никогда его не ел.
– Вы же тридцать лет живете в Египте, – удивилась Роксана.
– E pazienza[112], – ответил синьор Далль’Абако – мол, теперь-то уж что.
Тогда пошли скорее, вставил я, потому что торговец на одном и том же углу подолгу не задерживается. Нет ничего неприятнее, чем обойти все места, где он обычно останавливается, и нигде его не застать.
Торопился я и по другой причине. Мне не хотелось, чтобы к нам присоединился еще кто-нибудь или помешал совершить эту вылазку. Синьор Далль’Абако сказал, что ему нужно переодеться, но я заверил его, что в шортах идти вполне прилично: все равно в такую рань на улицах никого. Роксана надела рубашку, завязала концы на животе. В одной руке она держала сигарету, в другой – большую пустую кастрюлю.
Я вывел их садом позади дома на подъездную аллею, где громкое пчелиное гудение казалось гулом далекого водопада или шумом огромного парового двигателя. Синьор Далль’Абако признался, что боится пчел. Я ответил, что они никогда не жалят. Нужно лишь идти спокойно и стараться не делать резких движений. Оба мне поверили.
Синьор Далль’Абако придержал для нас старую садовую калитку. Мы через нее почти не ходили, хотя, если верить слухам, несколько десятков лет назад попасть на виллу можно было только так. На двери, как и на многих других александрийских воротах, которыми давно никто не пользовался, виднелся растрескавшийся фамильный герб, висел колокольчик, давно уже не звонивший, когда калитку открывали, и старый колониальный молоток.
Эти колониальные молотки в один прекрасный день будут стоить целое состояние, заметил синьор Далль’Абако.
– Когда-нибудь в Европе антиквариат девятнадцатого века будет не найти, и сюда за такими вот молотками съедутся покупатели со всего света, – добавил он.
– Это же барахло, – возразила Роксана.
– Попомните мои слова. Через двадцать лет за такой молоток будут давать столько золота, сколько он весит.
– Ну где же твой торговец фулом? – вставила Роксана.
– И правда, где же твой торговец фулом? – эхом откликнулся синьор Далль’Абако. Добродушнее человека я не знал: он никогда не обижался, если его перебивали.
Мы прошли мимо дома Момо Кармоны. Окна виллы были по-зимнему забиты досками. Неужели семейство Момо перебралось в Европу? А может, просто в этом году поздно открывают дачный сезон? Папа говорил, их дядя лишился всего. Наверное, они тоже. Я вспомнил, что в тот день, когда у его дяди отобрали всё состояние, Момо не пошел на пляж, а вечером не участвовал в поединке воздушных змеев. Хишам зачитывал нам вслух опубликованные в газете фамилии тех, чье имущество или фирмы национализировали. Я обрадовался, что папы в этом списке нет, однако же, понимая, что торжествовать пока рано, уточнил, все ли фамилии прочел Хишам.
– Нет, тут еще много, – улыбнулся он и перевернул страницу с перечнем тех, у кого отобрали имущество: у любовника мадам Саламы, у тетушки Флоры, дедушки Нессима, – в общем, практически у всех. Отец счел неразумным уволить его в такое время.
Я показал Роксане и синьору Далль’Абако старый дом дедушки Вили в Мандаре, но их это, похоже, не заинтересовало. Соседняя вилла принадлежала русской графине. Интересно, кто там теперь живет, подумал я. На моих спутников вилла не произвела впечатления.
Мы перешли через грунтовую дорогу и дошли до сада с оградой из хассир. За ним начинались дюны. С одного края дюн тянулся пляж, с другого раскинулся греческий монастырь. За ним простиралась пустыня.
Наши ноги утопали в песке, но он еще не успел раскалиться, и единственное неудобство нам доставляли сухие бамбуковые щепки, набивавшиеся в сандалии, так что приходилось их вытряхивать.
Наконец впереди замаячил фургон торговца фулом. Мы принялись махать руками и кричать, чтобы он подождал нас. Торговец помахал в ответ. Мы подошли к фургону, Роксана протянула пустую кастрюлю, продавец наполнил ее и пожелал нам мирного и благочестивого воскресенья. Мы изумленно воззрились на него: с чего это вдруг мусульманин желает нам мирного и благочестивого воскресенья? Торговец, должно быть, заметил наше удивление, огляделся украдкой, закатал рукав и показал большой крест, вытатуированный на тыльной стороне запястья. «Я копт», – пояснил он. Нынешняя власть коптов не жаловала.
Синьор Далль’Абако был атеистом, Роксана – зороастрийкой, я – евреем, однако же в ответ мы тоже дружно пожелали торговцу благочестивого воскресенья. Синьор Далль’Абако настаивал на том, чтобы заплатить за всех. Ему хотелось хоть как-то отблагодарить нас за гостеприимство. Я пытался его уговорить позволить расплатиться Роксане, но он стоял на своем, – нет, мол, и всё, он заплатит сам, тем более что приехал к нам с пустыми руками, даже купальный костюм не взял. Роксана тоже подключилась к спору. Синьор Далль’Абако взмолился, и мы уступили.
На обратном пути, чтобы переменить тему, синьор Далль’Абако сказал, что татуировка торговца напомнила ему о рубце, по которому старая нянька Эвриклея узнала Одиссея, когда тот после двадцатилетних странствий вернулся на Итаку.
Роксана не знала, кто такой Одиссей, но ее опечалили столь долгие скитания старого воина.
– Двадцать лет, – твердила она, – подумать только, целых двадцать лет, – словно Одиссей был нашим современником, чья незавершенная участь ее тревожила.
– Это еще что, – ответил сиенец, который бежал из Италии в конце тридцатых годов и с тех пор на родине не бывал. – Когда я покинул Италию, Роксана, вас и на свете-то не было, – заметил он, словно теперь счислял время именно так.