Из Египта. Мемуары
Часть 31 из 48 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Синьор Уго надел шелковый галстук с отливом (какого я больше ни у кого не видел); отец потом заметил, что такие галстуки носят лишь состоятельные господа определенного возраста. Еще на нем была шляпа-борсалино, тщательно отутюженный твидовый пиджак и туфли с блестящими золотыми пряжками.
– А, так вы уже здесь, – произнес синьор Уго вместо приветствия. – Полетт с нами не поедет. В такую погоду у нее вечно болит голова. Типичная александрийка: любит солнце, но в тени. Это рядом с Корниш, почти сразу за Мандарой, – добавил синьор Уго, забрался на переднее сиденье, достал «Элмас» и легонько постучал по белой пачке, на обороте которой, как обычно, уже было что-то нацарапано темно-синими чернилами.
Тем безоблачным пятничным утром на Корниш почти не было машин; по пути в Мандару мы проезжали знакомые места, синьор Уго опустил стекло, и в открытое окно повеял ветерок. Мы миновали Сиди-Бишр, самый большой пляж перед Мандарой, на котором пока не наблюдалось признаков летней жизни. Пляжи пустовали, на рекламных щитах вдоль прибрежной дороги висели прошлогодние плакаты, и за вереницей закрытых некрашеных кабинок еще не было видно летних магазинчиков и киосков, которые в сезон появлялись всюду, куда ни глянь. Рестораны не убрали прошлогодние хассиры – бамбуковые навесы, защищавшие посетителей за уличными столиками. Одни хассиры заплесневели или упали на землю и валялись посреди дороги; другие провисли на деревянных балках до самого тротуара и хлопали на ветру, точно запутавшиеся воздушные змеи в конце лета.
Ближе к Мандаре немощеную дорогу покрывала песчаная корка. Недавний хамсин все засыпал песком. Завалило даже торговавший кока-колой ларек аль-Нуну: песок забился в желобки гофрированных жестяных листов, из которых были сделаны стены летнего домика. У лачуги неподалеку под тяжестью песка просела крыша.
Синьор Уго велел моему отцу свернуть направо раз, потом другой и подняться на крутой холм. Из маленькой хижины вышел бедуин в тюрбане с двумя дочерьми (у обеих кольца в носу) и смотрел, как наш автомобиль преодолевает песчаный уклон.
– Вон там монастырь.
Мы приблизились к довольно просторной полуразрушенной вилле, ограда которой была утыкана шипами и увита колючей проволокой. Когда мы подъехали, другой бедуин открыл высокие ворота, мы поднялись выше и наконец выбрались на ровную булыжную дорогу, которая проходила по скрупулезно ухоженному саду; за ним тянулись аккуратные поля и куртины. Наконец мы остановились перед строением, похожим на ветхую часовню. Мы вышли из машины и сразу узнали этот запах: сомнений быть не могло – мы посреди пустыни, однако же с этого холодного мыса нам были видны знакомые пляжи Мандары и Монтазы, простиравшиеся вдаль на темно-синие мили с короткими белыми полосками у самого берега.
– Vr pezevenk! – воскликнул бородатый великан, завидев выбравшегося из машины синьора Уго. – Ах ты педик!
Бородач присматривал за садовником, который трудился над цветником. Великан расплылся в улыбке и направился к нам с садовыми ножницами, вытирая о тряпку испачканные в земле пальцы.
– Pezevenk kai essi! – парировал синьор Уго на смеси греческого с турецким. – Сам ты педик!
Они сердечно пожали друг другу руки; высокий бородатый грек поднес садовые ножницы к ширинке синьора Уго и притворился, будто режет. Потом, обернувшись к моему отцу, спросил шутливо:
– Что, очередные конверсо?[100] – и широко улыбнулся нам.
Синьор Уго представил нас.
– Конверсо типа меня, ну ты понимаешь, – добавил он.
– Понимаю, понимаю, – заверил его отец Папанастасиу. – По воскресеньям причастие, по пятницам Шма. Иными словами, alborayco[101], ни вашим ни нашим. Pezevenk, – заключил священник.
– Именно! – усмехнулся синьор Уго.
– С вами, евреями, никогда ничего не поймешь, – продолжал грек. – Пойдемте лучше выпьем лимонаду.
Отец Папанастасиу пояснил, что они с синьором Уго давние друзья, «еще с довоенных пор». Я не стал уточнять, о какой войне речь. Священник сказал, что слово «alborayco» происходит от «аль-Бурак»[102], Мухаммедова коня, который был ни лошадь, ни мул, ни самец, ни самка.
– Бедные евреи, нигде-то вас не считают гражданами и везде – предателями, даже свои. И не делай такое лицо, Уго, это не мои слова, так говорят ваши же пророки.
Едва мы вошли в кабинет, как священник заявил:
– Я не такой, как другие.
Отец кивнул – мол, мы сразу это поняли.
– А знаете почему?
И замолчал, словно ждал от нас ответа.
– Я вам скажу почему. Они в первую очередь священники, а потом уж люди. А я знаете кто?
Снова долгая пауза. Может, ответить «да» или «нет»? Я обвел взглядом кабинет, битком набитый старыми книгами и сотнями икон. Душно пахло ладаном – даже от моих рук и стакана лимонада, который вручил мне хозяин.
– Я скажу вам, кто я: в первую очередь человек, – отец Папанастасиу поднял большой палец и покачал им туда-сюда, – потом солдат, – он оттопырил указательный, – и потом уж священник, – отогнул средний палец. – Спросите кого угодно. Вот хоть его. Эти руки, – он сжал кулачищи, которые, наверное, устрашили бы даже Петра Великого, Распутина и Ивана Грозного и с легкостью размозжили бы клавиатуру стоявшей у него на столе старенькой пишущей машинки «Ройал», – эти руки трогали всё и делали всё – понимаете, что я имею в виду?
Тут он впился в меня таким пристальным взглядом, что я прошептал:
– Да, понимаю.
– Нет, не понимаешь, – отрезал священник, – и даст Бог, никогда не поймешь, или тебе придется отвечать передо мной. А я, признаться, даже не знаю, кто страшнее, я или Бог.
– Василий, хватит уже нести чушь, давай ближе к делу, – перебил синьор Уго.
– Мы же просто беседуем, – возразил отец Папанастасиу.
– Мальчишка весь дрожит, словно узрел Сатану во плоти – и это ты называешь беседой?
– Ну да, беседой. А как еще?
– Ты иногда выражаешься и ведешь себя, как греческий пастух из Анатолии. А между прочим, – синьор Уго обернулся к отцу и продолжал, указывая на пишущую машинку, – он ведь признанный во всем мире специалист по Фаюму.
Отец решил, что богатырь-священник – эпидемиолог (Фаюм был печально известен загрязненной водой), и признался, мол, слышал о повальной гибели тамошних крестьян от недуга, очень похожего на холеру, и спросил: не думает ли отец Папанастасиу, что Египту грозит эпидемия холеры?
– Даже если и так, мне-то что? – проворчал священник.
– Не по современному Фаюму, – вмешался синьор Уго. – А по раннехристианским фаюмским портретам. Он с первого взгляда отличит настоящий фаюмский портрет от подделки. Учит здешних бедных сироток их рисовать.
– Кстати о сиротах, – перебил отец. – Я им кое-что привез. У вас найдутся свободные руки – принести коробки из машины?
– Свободные руки? А это что? – священник повысил голос и показал нам свои ладони, каждая величиной с Пелопоннес.
Мы вышли из кабинета, отец открыл багажник, и отец Папанастасиу достал оттуда три картонные коробки. К нам подошли два молодых грека в синих джинсах и забрали коробки с заднего сиденья.
– А что там такое? – спросил отец Папанастасиу.
– Трикотажные летние сорочки для мальчиков. Мерсеризованный хлопок – вот, пощупай, – синьор Уго протянул рубашку священнику, тот ее развернул и оглядел.
– Она же стоит целое состояние, – запротестовал он, смяв уголок сорочки в кулаке, чтобы лучше оценить ее бархатистый лоск.
– Просто скажи спасибо, – откликнулся синьор Уго.
– Спасибо.
Отец ответил, мол, пустяки.
– Мальчики днем вернутся, и вручим им эти сорочки. Все равно этим поганцам надо что-то дарить на Пасху.
Коробки составили в вестибюле. Странно, подумал я, мне отец никогда таких сорочек не дарил. «Я тебе сотни таких привезу», – пообещал он на обратном пути, когда мы высадили синьора Уго у пансиона.
– Нам нужно кое-что обсудить, – сказал мне отец, глядя на священника. – Подождешь в машине?
Я ответил, что погуляю по саду. Трое мужчин вернулись в кабинет.
Я остался один и вдруг понял, что, кроме меня, на территории монастыря никого нет. Парнишки, которые помогли достать коробки из машины, торопливо спускались с холма, оскальзывались и спотыкались, с каждым шагом увязая в песке едва не по щиколотку, и в конце концов скрылись за вереницей пальм. Все смолкло: не слышно было ни ветра, ни даже ворон. Такая тишина, должно быть, стоит в пустыне: безмолвие древнегреческого некрополя в Александрии или ясного раннего воскресного утра в городе.
Я огляделся по сторонам и подумал: надо же, за прекрасным садом ухаживают так рьяно, а дома стоят в запустении. Вероятно, прежде монастырь был усадьбой, которую какая-нибудь богатая греческая семья пожертвовала бедным.
Я дошел до конца участка, где смотрела на море сломанная пергола; наверное, некогда здесь был уютный уголок, в котором можно было почитать или полюбоваться водным простором, раскинувшимся до самого дальнего края Сиди-Бишра. Слева за рядами сохнувшего белья притаилась арабская деревушка из глинобитных хижин. На скалу неподалеку слетелись кормиться какие-то большие птицы – вероятно, ястребы.
Я заглянул в окно часовенки и увидел комнату, похожую на школьный кабинет. На стене висели карты, детские рисунки, иконы и портрет Перикла. Я прошел по узкому коридору и очутился в мастерской, которую, вероятно, устроили в старой конюшне. За мастерской обнаружился очередной клочок земли, поросший по краям высоченными подсолнухами: они обратили ко мне дьявольские глаза и следили за каждым моим осторожным шагом. Меня вдруг охватило неприятное чувство, будто мне смотрят в спину. Я обернулся.
И увидел их. У стены конюшни, точно два гигантских перевернутых зонта, с обнаженными ребрами и блестящими гибкими желтыми бамбуковыми килями, выше меня в два раза – еще выше, чем я их себе представлял, поскольку, как близко я ни подходил, все равно смотрел издали, – стояли Парал с Саламинией, и возле каждого змея на полу мастерской свернулся кольцами длиннющий хвост, точно гигантские кишки, умещавшиеся в крошечной утробе. Воздушные змеи казались совершенно обнаженными, словно незаконченные шлюпки, беззащитные перед моим пытливым взором. Строители сняли прошлогодние целлофановые листы, чтобы приклеить новые. Я подошел ближе, потрогал ребра змеев, однако же осторожно, памятуя о том, что бамбук режется хуже стекла. И лишь тогда обнаружил, что змеи утыканы шипами, которые разрывали соперников на части. Это были не старые бритвенные лезвия, которые мы крепили к своим, а заостренные отростки бамбукового каркаса – разница, объяснил мне впоследствии Момо, как между вставной челюстью старой дамы и клыками сильного молодого волка.
Момо никогда мне этого не простит. А всего-то и нужно было взять перочинный ножик и порезать бамбук. И тогда в то лето мы царили бы в небе. На миг я почувствовал себя финикийским шпионом, который пробрался на безлюдную греческую верфь, полный решимости причинить врагу максимальный ущерб, и оробел, завидев «Парал» и «Саламинию», гордость афинского флота, стоящие в доках в ожидании мелкого ремонта.
Я вышел из мастерской и услышал, что меня зовет отец.
Обратно мы ехали молча; мне не давала покоя мысль о том, как раздуется от важности мадам Мари, когда узнает, что мы хотим перейти в ее веру. Синьор Уго рассказывал, что каждое воскресенье он вынужден ходить в церковь. Мадам Мари будет на седьмом небе от счастья.
Однако же в тот вечер, после того как мы отвезли синьора Уго в пансион и подъехали к нашему дому в Клеопатре, отец, прежде чем выпустить меня из машины, посмотрел на меня и сказал:
– Не бойся, мы не станем связываться с этим греческим священником. Я как-то не готов каждую неделю на него любоваться. К тому же я хочу все обдумать, – пояснил он, будто решил заняться этим сразу же, как только мы попрощаемся, а потом добавил, словно его только что осенило, – дескать, возможно, лучше стать протестантами. – В любом случае это не к спеху, – заключил отец.
Я захлопнул дверь и проводил взглядом его машину, понимая, что до завтрака мы не увидимся.
* * *
Как и прежде, Пасха и Песах пришлись на Рамадан. Однако в этом году в доме царило уныние, Абду и мадам Мари больше не препирались, и никто не выговаривал мне за неумение вести себя за столом. После нашего скромного семейного седера в Спортинге с прабабкой приключилось несчастье. Проснувшись среди ночи, она не обнаружила в ящике прикроватной тумбочки любимого имбирного печенья: бабушка Эльза его убрала, думая, что мать не захочет на Песах есть печенье из дрожжевого теста. Но старушка начисто забыла о запрете на хамец и, не найдя на привычном месте любимого угощения, встала, отправилась на кухню, по пути запнулась о старую табуретку, упала и расшибла голову в кровь. Дедушка Нессим, бабушка Эльза и моя бабка пытались остановить кровотечение: кто-то из них присыпал рану молотым кофе. Вызвали доктора Закура, нового семейного врача, он сделал что мог, но старушка так и не пришла в сознание. В скорую даже не звонили.
Наутро дедушка Нессим открыл стеклянную дверь прабабушкиной спальни, вышел к собравшимся и сообщил: «Она оставила нас». Усопшую завернули в саван и через несколько часов похоронили. Мадам Мари посетовала – дескать, у христиан не так, они хоть дают время проститься с покойным. Потом вспомнила, что так и не вернула агузе, то есть старухе, три фунта. Чтобы отвести от себя беду, мадам Мари немедленно отправилась в булочную, купила три сахарные булки и по дороге домой отдала первым встреченным нищим.
Дождливым днем мы сидели в маленькой гостиной. Никто не плакал, даже не вспоминал случаи из жизни умершей. Пришел Абду, отпросился до вечера; кто-то предложил пойти в кино, куда мы и отправились всемером, включая мадам Мари.
Три дня спустя мадам Мари отвезли в больницу и вырезали желчный пузырь. Вернулась она через несколько недель: за это время гувернантка, казалось, похудела в два раза, как-то постарела и жаловалась, что обе руки обметала экзема. Посмотрела, как я обедаю, спросила, как у меня дела в школе, огорчилась, что я теперь занимаюсь с мусульманами, как и советовал мосье аль-Малек, – и это вместо того, чтобы изучать нормальную религию.
– Ты у нас теперь мусульманин? – уточнила она.
Я покачал головой.
– А что же ты сказал, когда тебя спросили, зачем ты хочешь изучать Коран?
Я ответил, что сказал, мол, наша семья подумывает принять ислам. Когда я доел, мадам Мари не убрала мои тарелки, как бывало прежде. И не велела вымыть руки. И не усадила за домашнюю работу, и не попросила не ходить на кухню и не болтать со слугами. Пообещала как-нибудь снова взять меня с собой в храм святой Екатерины. Допила кофе, поблагодарила Абду и ушла.