Из Египта. Мемуары
Часть 24 из 48 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Тут я учуял вонь, огляделся, посмотрел на бабушку, которая, похоже, встревожилась не меньше моего, и наконец заметил на щиколотке и тапке у Исаака какое-то пятно. Дед побледнел. Оперся о каминную полку, словно намереваясь взглянуть на себя в зеркало, обернулся к собравшимся в гостиной и прошептал еле слышно: «Mam querida»[84].
И попросил дать ему время переодеться.
Бабушка Эльза уверяла, что он, как иностранный гражданин, имеет право отказаться покидать дом. Так будет только хуже, ответил Исаак.
Через десять минут он вернулся в гостиную в пальто с барашковым воротником, тростью в руке и моноклем на шее. Открыл портсигар и принялся набивать его сигаретами из инкрустированной шкатулки на одном из приставных столиков. Затем пошел попрощаться с Латифой, которая, почуяв неладное, ударилась в слезы. Услышав ее всхлипывания, расплакались и все собравшиеся в комнате. Домашние высыпали за Исааком на площадку, но он развернулся и сказал:
– Хватит, дайте мне уже уйти спокойно! Что вы кружите у дверей, как стая стервятников?
Прабабка, только что обнявшая сына, невозмутимо стояла в прихожей и казалась скорее удивленной, чем расстроенной; поддерживавшая ее старшая дочь принялась махать Исааку платком, в который только что высморкалась. Эльза с Мартой последовали ее примеру.
– Дамы, сестры, дамы, пожалуйста! – обернувшись, воскликнул Исаак, втолкнул младшую сестру в квартиру и захлопнул дверь.
– Если его посадят в тюрьму, он не продержится и дня, – причитала бабушка Эльза.
– Ему конец, – вторил ей дедушка Нессим.
На лестнице повисла тишина; потом я услышал, как уходившие шагнули в лифт, с грохотом закрыли железную дверь, затем щелкнула внутренняя, деревянная, задребезжало расшатавшееся стекло. Заскрежетал, захрипел мотор, заскрипели во внутреннем дворике тросы противовесов.
Понемногу квартиру наполнило утро. Домашние сидели в гостиной – в халатах, с распущенными волосами, с несвежим после сна дыханием, ошеломленные, как разве что при вести о смерти. Прежде никому и в голову не приходило, что Исаак так же уязвим, как все прочие в мире, что иные чудеса даже ему не под силу сотворить и что он тоже, оказывается, порой боится, как Латифа.
* * *
Через неделю после ареста деда Исаака мы получили телеграмму, извещавшую, что он в безопасности в милой Франции.
– Счастливчик, – говорили домашние.
Потом, так же внезапно, как начались, прекратились воздушные налеты, а за ними и сирены, и светомаскировка. Война закончилась.
Никто не обрадовался этим известиям, хотя перед соседями и слугами приходилось изображать облегчение. Но все нервничали. Причем без сирен и светомаскировки нервничали еще сильнее, чем когда каждый вечер ютились в темноте, опасаясь худшего. Родители решили пока не съезжать от прабабки. Лучше держаться вместе, говорили все.
Затем появились слухи о том, что некоторых французских и британских подданных выслали из страны; поговаривали и о незамедлительной национализации фабрик, компаний, домов и банковских счетов. Утверждали, что евреев ждет та же участь. Мы переживали. Даже прабабка завела речь о том, что пора бы уехать во Францию. Только непременно нужно взять с собой Латифу, добавляла она.
Ожидая худшего, в последующие недели домашние скупали те вещи, которые мы могли себе позволить в Египте и которые в Европе, возможно, оказались бы нам не по карману. А поскольку дело было перед Рождеством, лихорадочная, головокружительная беготня по магазинам придавала жизни ощущение праздника.
До чего же приятно было декабрьским деньком выйти с мамой на морозный, чистый, туманный воздух рю Теб, пробежаться до станции, сесть в Спортинге на трамвай, через несколько остановок встретиться с Флорой и все утро болтаться по магазинам.
Витрины были уставлены подарочными коробками, украшены мишурой и искусственным снегом; на стекле красовались приклеенные ватные буквы, складывавшиеся в надписи Merry Christmas и Joyeux Noёl[85]. На всех этажах «Энно» и «Шалона» пахло хвоей. Бородатый Санта в «Энно» усадил меня к себе на колени и спросил, хорошо ли я себя вел. Я ответил – да, вот только один раз во время воздушного налета баловался со светом. Он сказал, не страшно, все равно война закончилась. «Ne mens jamais, никогда не лги», – добавил он, погрозив мне пальцем. Потом спустил меня с коленей, и мое место занял арабчонок. Санта говорил и по-арабски.
Мама и Флора скупали шерстяные изделия. Зимы в Европе суровые, поэтому обе рассудили, что разумнее запастись теплыми вещами. Мы приобрели три огромных и очень плотных шерстяных одеяла – по одному на каждого из нас. Днем их доставили в Спортинг, отец ахнул и заявил, что каждое займет целый чемодан. Бабушка с ним согласилась, но потом потрогала шерсть, сказала, что это одеяло всю жизнь прослужит, прекрасная покупка, она тоже себе купит. Во Франции такие одеяла не найти.
* * *
Латифа теперь все время была на морфине. Сразу после укола лежала, таращилась в потолок, из уголка рта у нее сочилась слюна, а с полураскрытых губ то и дело срывался мечтательный вздох. Потом подносила правую ладонь к груди, медленно брала какой-то невидимый предмет, выпрямляла руку, словно указывая на потолок, и протягивала к лампе клок воздуха. Так продолжалось часами. Никто не понимал, к чему эта пантомима и почему Латифа так упорно ее исполняет. В конце концов бабушка привела мою маму в каморку горничной и спросила, что значат эти жесты. Мать их мгновенно разгадала. Латифа предлагает Богу душу. Просит Господа ее забрать. Она хочет умереть.
Наконец пришел сын Латифы. В комнату матери его пустил Абду и остался стоять на пороге на случай, если парнишке вздумается пройтись по квартире и что-нибудь стащить. Сыну было шестнадцать, но выглядел он не старше двенадцати; одевался по-европейски. Я сидел в гостиной и видел, как он вошел.
– Кто это? – шепотом спросила прабабка.
– Сын Латифы.
– И что ему нужно?
Услышав этот разговор, бабушка отложила вышивку и отправилась побеседовать с парнем. Постучала в дверь каморки, уставленной каракибом, вошла и сказала: enchant e, рада познакомиться. Молодой человек молча уставился на бабушку, по материной подсказке в конце концов поднялся и уступил единственный стул в комнате, но бабушка не пожелала сесть. Парнишка все равно остался стоять, нервно переминаясь с ноги на ногу, и сцепил пальцы, прикрывая пах.
– Сейчас ты поговоришь с матерью. А потом загляни ко мне, – с этими словами бабушка вышла.
Через несколько минут дверь каморки скрипнула, и показался оробевший паренек, по-прежнему державший пальцы замком поверх ширинки. Я взглянул ему в лицо, чтобы узнать, плакал ли он. Молодой человек смотрел спокойно, чуть ли не со скукой. Он не плакал.
– Я поговорил с матерью, – произнес он, в точности повторив бабушкины слова.
– Заходи, – пригласила она.
Юноша неохотно вошел в гостиную. Должно быть, ему никогда прежде не доводилось бывать в таких комнатах; его пугали квартира, лица, любопытные взгляды.
– Твоя мать мне сказала, что ты воруешь, – начала бабушка. – Это правда?
Паренек промолчал.
– Отвечай! – потребовала она.
Он покачал головой, потом прикусил губу и признался:
– Да.
– Ты хочешь сесть в тюрьму?
Он ничего не сказал.
– Разве ты не слышал, что воровать грешно? Ты знаешь, как поступают с ворами? Свяжут тебе ноги, вытянут и будут бить по пяткам, так что ты даже стоять не сможешь, когда пойдешь в туалет. Мой брат Исаак очень рассердился, когда узнал, что сын Латифы – вор, а если он еще раз об этом услышит, пожалуется королю, тебя схватят и отведут в тюрьму.
Она и сама почти поверила в это.
Парнишка молчал; лицо его не выражало ничего.
– А теперь иди домой. И чтобы завтра же явился на фабрику к моему сыну. Он даст тебе работу.
Латифа, должно быть, слышала бабушкину тираду, поскольку, едва сын открыл дверь ее комнаты, чтобы попрощаться, рассыпалась в благодарностях. Паренек вернулся в каморку и, уже закрывая дверь, сделал неприличный жест.
Через два дня Латифа умерла. В то утро мы с мамой отправились за покупками. Перед уходом мама попросила меня подождать за дверью каморки с каракибом, пока она сделает горничной укол. Но я почувствовал: что-то изменилось. В людской поднялась суета, и глаза у Абду были красные. Я спросил его, в чем дело, но он лишь покачал головой и отмахнулся – мол, только Аллах ведает.
Из магазина мы вернулись раньше, чем думали. Едва мы вошли в подъезд и вызвали лифт, как до нас донеслись крики, которых я не слыхивал отродясь. Мы открыли дверь квартиры; все домашние плакали, даже прабабка, которая наконец осознала, что же случилось. Вопли долетали с черной лестницы. Бабушка на ладино велела мне не ходить на кухню, но я немедленно ее ослушался. Едва я приоткрыл дверь кладовой, как крики стали громче. Я вошел на кухню и увидел на столе тело Латифы. Абду с Ибрахимом заворачивали его с головы до пят в какие-то серые тряпки, похожие на мешковину; у двери черного хода толпились соседские слуги, чтобы в последний раз взглянуть на Латифу. Они увидели меня, но ничего не сказали, хотя я почувствовал, что мое присутствие нежелательно. Я застыл на пороге. Наконец Хишам, который, хоть и с одной рукой, был самым сильным из трех, взвалил труп на плечо и понес вниз по черной лестнице.
И едва он устремился вниз, как слуги пронзительно взвыли, точно стая хищных зверей; эхо их воплей повисло во внутреннем дворике. Служанки высовывались из окон, теснясь по две-три у одного подоконника, махали платочками, оплакивали Латифу, умоляли вернуться, просили Хишама, как того требовал обычай, не забирать ее у них, не уносить, некоторые даже рвали на себе одежду, хлопали себя по щекам, бились головой о стену и визжали: «Йа Латифа! Йа Латифа!»
* * *
На следующий день бабушка попросила отпустить меня с ней на прогулку. Мы отправились в Пти-Спортинг, купили на пенни жареного соленого арахиса и в конце концов оказались в Ибрахимии. Оттуда пошли на рю Мемфис, увидели жалкого нищего, сидевшего на бордюре тротуара.
– На, отнеси ему, – бабушка дала мне мелочь. – За упокой души Латифы, – пояснила она.
Мы наведались в бабушкин старый дом, который она недавно сдала коптскому семейству. Я ждал на улице, пока она забирала конверт. Из дома тут же выскочил мальчишка и с подозрением уставился на меня, не говоря ни слова.
Мы перешли через дорогу, заглянули к Святой. Она казалась грустной и уставшей: призналась, что вторую неделю не спит. Правительство заморозило все их счета, сыну с семьей как французским подданным уже прислали уведомления о депортации. Так что вскоре наверняка придет и ее черед. Пока же оставалось лишь надеяться, что муж отыщет способ раздобыть денег, в противном случае им не на что будет покупать продукты и платить слугам.
– Не знала, что вы французы, – перебила Принцесса.
– Мы такие же французы, как вы итальянцы, мадам Эстер. Толку-то?
– Итальянским евреям хотя бы разрешили остаться, – возразила Принцесса. Раньше я слышал, как она сказала дедушке Нессиму: «Слава богу, мы итальянцы».
Святая не помнила себя: возможно, она никогда уже не увидит сына и внучек. Кому вообще нужна эта Франция? Почему нельзя остаться в Египте, пусть хоть нищими?
Дамы пожелали друг другу счастливой Хануки.
Тем вечером перед ужином дядя Арно радостно заявил: и слава богу, что нас депортируют из Египта, переберемся в такую же большую квартиру в Париже и «начнем все заново». Никто не умер, никто не ранен, никому не поздно начать все сначала, продолжал он, словно перечисляя положительные стороны. Дедушка Нессим посмотрел на свою мать, потом на мою бабку, но ничего не сказал. Да и голодать нам во Франции точно не придется, не унимался Арно. В конце концов, у всех нас есть в Париже знакомые со связями, а если таковых не найдется, то благодаря внешности и талантам мы войдем в любое общество.
То же самое обычно плел Вили, вот только Арно не хватало его убедительности. Эльза с Нессимом решили, что пока останутся тут. Мой отец тоже отказался ехать. Дела идут как нельзя лучше, заметил он. У него одна из лучших ткацких фабрик в Египте. И он подумывает выстроить еще одну, в Каире.
– И еще одну построй на Этне, – вставила прабабка.
За ужином случилось нечто неожиданное. Раздался рев сирены. Все застыли на месте.
– На этот раз точно ядерная война, я в этом уверена, – запричитала бабушка Марта, залилась слезами и спрятала лицо на груди у сына. Не успела смолкнуть сирена, как по всему Спортингу стали гаснуть огни. По улице снова помчались люди с криками: «Таффи аль-нур! Таффи аль-нур!»
– Война же недели две как кончилась, – удивился доктор Алькабес, навестивший нас в тот вечер. – Не гасите свет, это какая-то уловка.
– Бен, нам не нужны неприятности, давайте выключим свет, – возразила моя бабушка.
– Все равно тут что-то нечисто. Проворачивают делишки под покровом темноты и не хотят, чтобы об этом узнали.
Принесли керосиновую лампу. Бабушка Эльза задернула шторы в гостиной, заперла все двери и возблагодарила собственную экономность и хорошее чутье за то, что не сняла листы синей бумаги, наклеенные на окна всего лишь неделю-другую назад.
И попросил дать ему время переодеться.
Бабушка Эльза уверяла, что он, как иностранный гражданин, имеет право отказаться покидать дом. Так будет только хуже, ответил Исаак.
Через десять минут он вернулся в гостиную в пальто с барашковым воротником, тростью в руке и моноклем на шее. Открыл портсигар и принялся набивать его сигаретами из инкрустированной шкатулки на одном из приставных столиков. Затем пошел попрощаться с Латифой, которая, почуяв неладное, ударилась в слезы. Услышав ее всхлипывания, расплакались и все собравшиеся в комнате. Домашние высыпали за Исааком на площадку, но он развернулся и сказал:
– Хватит, дайте мне уже уйти спокойно! Что вы кружите у дверей, как стая стервятников?
Прабабка, только что обнявшая сына, невозмутимо стояла в прихожей и казалась скорее удивленной, чем расстроенной; поддерживавшая ее старшая дочь принялась махать Исааку платком, в который только что высморкалась. Эльза с Мартой последовали ее примеру.
– Дамы, сестры, дамы, пожалуйста! – обернувшись, воскликнул Исаак, втолкнул младшую сестру в квартиру и захлопнул дверь.
– Если его посадят в тюрьму, он не продержится и дня, – причитала бабушка Эльза.
– Ему конец, – вторил ей дедушка Нессим.
На лестнице повисла тишина; потом я услышал, как уходившие шагнули в лифт, с грохотом закрыли железную дверь, затем щелкнула внутренняя, деревянная, задребезжало расшатавшееся стекло. Заскрежетал, захрипел мотор, заскрипели во внутреннем дворике тросы противовесов.
Понемногу квартиру наполнило утро. Домашние сидели в гостиной – в халатах, с распущенными волосами, с несвежим после сна дыханием, ошеломленные, как разве что при вести о смерти. Прежде никому и в голову не приходило, что Исаак так же уязвим, как все прочие в мире, что иные чудеса даже ему не под силу сотворить и что он тоже, оказывается, порой боится, как Латифа.
* * *
Через неделю после ареста деда Исаака мы получили телеграмму, извещавшую, что он в безопасности в милой Франции.
– Счастливчик, – говорили домашние.
Потом, так же внезапно, как начались, прекратились воздушные налеты, а за ними и сирены, и светомаскировка. Война закончилась.
Никто не обрадовался этим известиям, хотя перед соседями и слугами приходилось изображать облегчение. Но все нервничали. Причем без сирен и светомаскировки нервничали еще сильнее, чем когда каждый вечер ютились в темноте, опасаясь худшего. Родители решили пока не съезжать от прабабки. Лучше держаться вместе, говорили все.
Затем появились слухи о том, что некоторых французских и британских подданных выслали из страны; поговаривали и о незамедлительной национализации фабрик, компаний, домов и банковских счетов. Утверждали, что евреев ждет та же участь. Мы переживали. Даже прабабка завела речь о том, что пора бы уехать во Францию. Только непременно нужно взять с собой Латифу, добавляла она.
Ожидая худшего, в последующие недели домашние скупали те вещи, которые мы могли себе позволить в Египте и которые в Европе, возможно, оказались бы нам не по карману. А поскольку дело было перед Рождеством, лихорадочная, головокружительная беготня по магазинам придавала жизни ощущение праздника.
До чего же приятно было декабрьским деньком выйти с мамой на морозный, чистый, туманный воздух рю Теб, пробежаться до станции, сесть в Спортинге на трамвай, через несколько остановок встретиться с Флорой и все утро болтаться по магазинам.
Витрины были уставлены подарочными коробками, украшены мишурой и искусственным снегом; на стекле красовались приклеенные ватные буквы, складывавшиеся в надписи Merry Christmas и Joyeux Noёl[85]. На всех этажах «Энно» и «Шалона» пахло хвоей. Бородатый Санта в «Энно» усадил меня к себе на колени и спросил, хорошо ли я себя вел. Я ответил – да, вот только один раз во время воздушного налета баловался со светом. Он сказал, не страшно, все равно война закончилась. «Ne mens jamais, никогда не лги», – добавил он, погрозив мне пальцем. Потом спустил меня с коленей, и мое место занял арабчонок. Санта говорил и по-арабски.
Мама и Флора скупали шерстяные изделия. Зимы в Европе суровые, поэтому обе рассудили, что разумнее запастись теплыми вещами. Мы приобрели три огромных и очень плотных шерстяных одеяла – по одному на каждого из нас. Днем их доставили в Спортинг, отец ахнул и заявил, что каждое займет целый чемодан. Бабушка с ним согласилась, но потом потрогала шерсть, сказала, что это одеяло всю жизнь прослужит, прекрасная покупка, она тоже себе купит. Во Франции такие одеяла не найти.
* * *
Латифа теперь все время была на морфине. Сразу после укола лежала, таращилась в потолок, из уголка рта у нее сочилась слюна, а с полураскрытых губ то и дело срывался мечтательный вздох. Потом подносила правую ладонь к груди, медленно брала какой-то невидимый предмет, выпрямляла руку, словно указывая на потолок, и протягивала к лампе клок воздуха. Так продолжалось часами. Никто не понимал, к чему эта пантомима и почему Латифа так упорно ее исполняет. В конце концов бабушка привела мою маму в каморку горничной и спросила, что значат эти жесты. Мать их мгновенно разгадала. Латифа предлагает Богу душу. Просит Господа ее забрать. Она хочет умереть.
Наконец пришел сын Латифы. В комнату матери его пустил Абду и остался стоять на пороге на случай, если парнишке вздумается пройтись по квартире и что-нибудь стащить. Сыну было шестнадцать, но выглядел он не старше двенадцати; одевался по-европейски. Я сидел в гостиной и видел, как он вошел.
– Кто это? – шепотом спросила прабабка.
– Сын Латифы.
– И что ему нужно?
Услышав этот разговор, бабушка отложила вышивку и отправилась побеседовать с парнем. Постучала в дверь каморки, уставленной каракибом, вошла и сказала: enchant e, рада познакомиться. Молодой человек молча уставился на бабушку, по материной подсказке в конце концов поднялся и уступил единственный стул в комнате, но бабушка не пожелала сесть. Парнишка все равно остался стоять, нервно переминаясь с ноги на ногу, и сцепил пальцы, прикрывая пах.
– Сейчас ты поговоришь с матерью. А потом загляни ко мне, – с этими словами бабушка вышла.
Через несколько минут дверь каморки скрипнула, и показался оробевший паренек, по-прежнему державший пальцы замком поверх ширинки. Я взглянул ему в лицо, чтобы узнать, плакал ли он. Молодой человек смотрел спокойно, чуть ли не со скукой. Он не плакал.
– Я поговорил с матерью, – произнес он, в точности повторив бабушкины слова.
– Заходи, – пригласила она.
Юноша неохотно вошел в гостиную. Должно быть, ему никогда прежде не доводилось бывать в таких комнатах; его пугали квартира, лица, любопытные взгляды.
– Твоя мать мне сказала, что ты воруешь, – начала бабушка. – Это правда?
Паренек промолчал.
– Отвечай! – потребовала она.
Он покачал головой, потом прикусил губу и признался:
– Да.
– Ты хочешь сесть в тюрьму?
Он ничего не сказал.
– Разве ты не слышал, что воровать грешно? Ты знаешь, как поступают с ворами? Свяжут тебе ноги, вытянут и будут бить по пяткам, так что ты даже стоять не сможешь, когда пойдешь в туалет. Мой брат Исаак очень рассердился, когда узнал, что сын Латифы – вор, а если он еще раз об этом услышит, пожалуется королю, тебя схватят и отведут в тюрьму.
Она и сама почти поверила в это.
Парнишка молчал; лицо его не выражало ничего.
– А теперь иди домой. И чтобы завтра же явился на фабрику к моему сыну. Он даст тебе работу.
Латифа, должно быть, слышала бабушкину тираду, поскольку, едва сын открыл дверь ее комнаты, чтобы попрощаться, рассыпалась в благодарностях. Паренек вернулся в каморку и, уже закрывая дверь, сделал неприличный жест.
Через два дня Латифа умерла. В то утро мы с мамой отправились за покупками. Перед уходом мама попросила меня подождать за дверью каморки с каракибом, пока она сделает горничной укол. Но я почувствовал: что-то изменилось. В людской поднялась суета, и глаза у Абду были красные. Я спросил его, в чем дело, но он лишь покачал головой и отмахнулся – мол, только Аллах ведает.
Из магазина мы вернулись раньше, чем думали. Едва мы вошли в подъезд и вызвали лифт, как до нас донеслись крики, которых я не слыхивал отродясь. Мы открыли дверь квартиры; все домашние плакали, даже прабабка, которая наконец осознала, что же случилось. Вопли долетали с черной лестницы. Бабушка на ладино велела мне не ходить на кухню, но я немедленно ее ослушался. Едва я приоткрыл дверь кладовой, как крики стали громче. Я вошел на кухню и увидел на столе тело Латифы. Абду с Ибрахимом заворачивали его с головы до пят в какие-то серые тряпки, похожие на мешковину; у двери черного хода толпились соседские слуги, чтобы в последний раз взглянуть на Латифу. Они увидели меня, но ничего не сказали, хотя я почувствовал, что мое присутствие нежелательно. Я застыл на пороге. Наконец Хишам, который, хоть и с одной рукой, был самым сильным из трех, взвалил труп на плечо и понес вниз по черной лестнице.
И едва он устремился вниз, как слуги пронзительно взвыли, точно стая хищных зверей; эхо их воплей повисло во внутреннем дворике. Служанки высовывались из окон, теснясь по две-три у одного подоконника, махали платочками, оплакивали Латифу, умоляли вернуться, просили Хишама, как того требовал обычай, не забирать ее у них, не уносить, некоторые даже рвали на себе одежду, хлопали себя по щекам, бились головой о стену и визжали: «Йа Латифа! Йа Латифа!»
* * *
На следующий день бабушка попросила отпустить меня с ней на прогулку. Мы отправились в Пти-Спортинг, купили на пенни жареного соленого арахиса и в конце концов оказались в Ибрахимии. Оттуда пошли на рю Мемфис, увидели жалкого нищего, сидевшего на бордюре тротуара.
– На, отнеси ему, – бабушка дала мне мелочь. – За упокой души Латифы, – пояснила она.
Мы наведались в бабушкин старый дом, который она недавно сдала коптскому семейству. Я ждал на улице, пока она забирала конверт. Из дома тут же выскочил мальчишка и с подозрением уставился на меня, не говоря ни слова.
Мы перешли через дорогу, заглянули к Святой. Она казалась грустной и уставшей: призналась, что вторую неделю не спит. Правительство заморозило все их счета, сыну с семьей как французским подданным уже прислали уведомления о депортации. Так что вскоре наверняка придет и ее черед. Пока же оставалось лишь надеяться, что муж отыщет способ раздобыть денег, в противном случае им не на что будет покупать продукты и платить слугам.
– Не знала, что вы французы, – перебила Принцесса.
– Мы такие же французы, как вы итальянцы, мадам Эстер. Толку-то?
– Итальянским евреям хотя бы разрешили остаться, – возразила Принцесса. Раньше я слышал, как она сказала дедушке Нессиму: «Слава богу, мы итальянцы».
Святая не помнила себя: возможно, она никогда уже не увидит сына и внучек. Кому вообще нужна эта Франция? Почему нельзя остаться в Египте, пусть хоть нищими?
Дамы пожелали друг другу счастливой Хануки.
Тем вечером перед ужином дядя Арно радостно заявил: и слава богу, что нас депортируют из Египта, переберемся в такую же большую квартиру в Париже и «начнем все заново». Никто не умер, никто не ранен, никому не поздно начать все сначала, продолжал он, словно перечисляя положительные стороны. Дедушка Нессим посмотрел на свою мать, потом на мою бабку, но ничего не сказал. Да и голодать нам во Франции точно не придется, не унимался Арно. В конце концов, у всех нас есть в Париже знакомые со связями, а если таковых не найдется, то благодаря внешности и талантам мы войдем в любое общество.
То же самое обычно плел Вили, вот только Арно не хватало его убедительности. Эльза с Нессимом решили, что пока останутся тут. Мой отец тоже отказался ехать. Дела идут как нельзя лучше, заметил он. У него одна из лучших ткацких фабрик в Египте. И он подумывает выстроить еще одну, в Каире.
– И еще одну построй на Этне, – вставила прабабка.
За ужином случилось нечто неожиданное. Раздался рев сирены. Все застыли на месте.
– На этот раз точно ядерная война, я в этом уверена, – запричитала бабушка Марта, залилась слезами и спрятала лицо на груди у сына. Не успела смолкнуть сирена, как по всему Спортингу стали гаснуть огни. По улице снова помчались люди с криками: «Таффи аль-нур! Таффи аль-нур!»
– Война же недели две как кончилась, – удивился доктор Алькабес, навестивший нас в тот вечер. – Не гасите свет, это какая-то уловка.
– Бен, нам не нужны неприятности, давайте выключим свет, – возразила моя бабушка.
– Все равно тут что-то нечисто. Проворачивают делишки под покровом темноты и не хотят, чтобы об этом узнали.
Принесли керосиновую лампу. Бабушка Эльза задернула шторы в гостиной, заперла все двери и возблагодарила собственную экономность и хорошее чутье за то, что не сняла листы синей бумаги, наклеенные на окна всего лишь неделю-другую назад.