Из Египта. Мемуары
Часть 14 из 48 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дед что-то прошептал сыну.
Мы заказали еще кофе; наши лица овеял ветерок.
– Чудесный день для пляжа, – произнесла Флора с веселым оживлением, с которым всегда говорила о море. – Почему мальчик не на пляже?
– Потому что ему пора проводить время со взрослыми мужчинами, – пояснил дед и предложил ей сигарету из портсигара.
Флора давно не видела деда и спросила, как он поживает.
– Старею, – пожаловался тот. – Сижу дома. Дома скучно. И в людях тоже. Voil. И много сплю, – добавил он, словно вдруг вспомнил важную подробность. – Когда придет время показаться на глаза Всевышнему, я подойду к святому Петру и скажу: «Прошу прощения, святой отец, но в последнее время я только и делал, что спал, и больше уже не могу. Давайте я вернусь к вам через месяцок-другой?»
Флора искренне рассмеялась, несколько раз повторила дедушкину последнюю фразу – и запомнила навсегда.
– Ах, Флора, как я рад вас видеть.
– И я вас, потому что, признаться, до смерти хотелось выкурить сигаретку.
– Если бы все женщины были такими, как вы! Если бы вы знали…
– Что это с ним сегодня? – Флора обернулась к моему отцу.
– Понятия не имею, – ответил тот. – Он все утро такой.
– Твой дедушка – замечательный человек, – сказала мне Флора, – но порой ведет себя так, словно он более malheureux[51], чем жертвы землетрясения.
Вскоре взрослые решили, что пора бы перекусить. Мама с Флорой решили пойти к Святой. Отец пригласил деда на обед. Принцесса молча смотрела на меня, не решаясь сказать ни слова.
– Не могли бы вы взять его с собой пообедать на рю Теб? – попросила мама Принцессу, пояснив, что сегодня занята: во-первых, портниха должна снять с нее мерку, чтобы шить платье к столетию бабушки. А во-вторых, придет Азиза сделать ей халаву.
– Иди с ней, – шепотом велела мне мать, указывая на Принцессу.
Бабушка засияла, как солнце в июне.
* * *
Отец все понял, едва в тот же вечер поднял трубку и услышал дрожавший от волнения елейный голос Святой. Она пыталась сообщить ему тяжкое известие не в лоб, и притом мужественно и с достоинством. Твоя мама, сказала она, сидит рядом со мной и плачет. Пьет fortifiant[52] (так Святая называла шнапс). А затем, дабы поддержать отца, а заодно и намекнуть на прием в честь прабабкиного юбилея, на который ее так и не позвали, заметила: мол, не всем же суждено дожить до ста лет.
Отец сразу же меня разбудил, причем не присел, как обычно, на край моей кровати и не прошептал мое имя, а легонько похлопал по плечу. Всеми движениями его, казалось, руководила холодная, практически машинальная поспешность, словно он репетировал это несколько месяцев. Умыл меня, наскоро, небрежно промокнул мне лицо полотенцем и впервые одел меня сам (обычно это делала мать). Он не проронил ни слова. Когда мы вышли из дома и направились к гаражу, на улице не было ни души. Только собаки. Одна приблизилась к нам. Отец подобрал камень, швырнул в собаку, та бросилась наутек. В вестибюле дома напротив горел свет. Еще была ночь.
Мы ехали молча.
– Зачем ты привез мальчика? – Бабушка засунула скомканный платочек за левую манжету блузки.
– Я хочу, чтобы отец его повидал, а он повидал моего отца.
Мать с сыном принялись шептаться.
Это случилось, когда он вернулся из бильярдной.
– Хотя кто знает! – воскликнула бабушка и взволнованно прикусила бриллиант на кольце, чтобы не разрыдаться. – Может, и не из бильярдной, а откуда-нибудь еще. Кто знает, где его носит допоздна. Он никогда не говорит, а я не спрашиваю. – Она примолкла. – Он не хочет шевелиться. Даже раздеться не пожелал.
Когда меня наконец пустили к деду, он лежал на своей кровати в галстуке, пиджаке и брюках. Только ботинки снял. Носки были ему велики и свисали с кончиков пальцев.
– Не входи, – произнес дед, услышав, как открывается дверь: он думал, что это жена.
– Это я, – прошептал отец.
Голос старика тут же смягчился.
Они говорили на ладино. Потом дед обратился ко мне.
– Tu vois a? – спросил он, имея в виду: «Представляешь? Видишь, что со мной творится?»
Пришла Святая и увела меня.
* * *
Через несколько недель мосье Коста, как обычно, высадил меня у бабушкиного дома. Она закрыла за ним ворота, и мы наблюдали, как его мотоцикл с ревом понесся в сторону Кемп де Шезар. Потом она устремила взгляд вверх и с обычным энтузиазмом проговорила:
– Ты только посмотри, какое синее нынче небо! Мы чудесно проведем время на пляже.
Я вошел в дом и почувствовал в коридоре непривычно-прохладный сквозняк. Сквозь кухонные окна в дом проникали голоса греческих лавочников и арабских торговцев с рю Эсна; ослепительное солнце заливало плиточный пол. Казалось, посвежел даже обычно спертый воздух в кладовой; дом наполнял запах садового базилика. Что-то изменилось.
– Я надену это, – бабушка продемонстрировала мне голубое платье из льна и хлопка с пуговицами донизу. Она не помнила себя от радости, когда я на пляже при всех попросил ее не носить траур.
Когда я порывался открыть дверь в комнату деда, бабушка шептала: он спит, не разбуди. «Давай возьмем на пляж фрукты», – прибавила она, но я услышал, как трещит за дверью старое дедушкино радио, и распахнул ее, догадавшись, что он проснулся и сел за столик слушать новости. Вдруг дедушка тоже слышал, как я пришел, и откроет мне дверь. Я нажал на ручку, чтобы толкнуть дверь, и почувствовал, как он с другой стороны тянет ее на себя.
Я поздоровался с дедушкой, и один лишь звук его имени, произнесенного вслух в этой комнате, дал мне понять, что он тут. В комнате было непривычно светло; открытые окна смотрели на улицу, которую я прежде не видел и даже не догадывался о ее существовании. В магазинчике по соседству громко работало радио, которое я и принял за дедушкино. Это ветер распахнул дверь, когда я коснулся ее.
Круглый столик с радиоприемником отодвинули к стене. Пепельница впервые сверкала чистотой, матрас на кровати свернули, и он походил на человека, который, лежа на спине, закинул ноги за голову. Поверх кое-как набросили покрывало; постельного белья не было – только линялые полоски вытертого ветхого матраса. На тумбочке высилась стопка аккуратно сложенных костюмов; в опустевшем шкафу на металлической перекладине позванивали плечики.
Я увидел ряд ботинок без распорок, брошенных под комодом, точно пожухшие, окаменелые змеиные выползки. Дедушка вечно твердил, что его ботинки старше меня.
Сперва меня уверяли, будто дедушка спит. Потом сказали, что он отдыхает. И лишь потом – что его больше нет. «Не трогай дедушку» превратилось в «Не трогай его вещи». Его трость, табакерку, колоду карт, вставные зубы в стакане с раствором, перочинный ножик, разбросанные по комнате предметы, которые даже время не сумело собрать. Потом они стали исчезать. Я заметил дедовы ботинки на Абду. И на Мухаммеде, племяннике Абду. Слуги шнурки не жаловали, а потому вынимали их и носили ботинки с раскрытым зевом, откуда нахально высовывался язычок.
Один или два дедушкиных галстука я узнал на отце. В конце концов он перестал их надевать. Сказал, что раньше они принадлежали ему, а потом он отдал их отцу, как все вещи, которые уже не носил. Пояснил, дескать, галстуки напоминают ему о молодости, когда он каждый вечер возвращался домой поздно и вечно выслушивал просьбы отца взяться наконец за ум, перестать читать книги и мечтать дни напролет об озлобленной старой деве, чья любовь – точно поле, поросшее крапивой. С каждым из галстуков были связаны трогательные воспоминания о далеких лицах или невысказанных надеждах, оправдывавшие его баснословную цену. «Тратишь попусту деньги, жизнь, время, – кричал его отец, – грех выбрасывать недельное жалованье на галстук». А потом соглашался, что галстук и правда красивый. «Ну и куда ты будешь его носить?» Сын отвечал, что еще не знает, и отец признавался, что в его возрасте тоже не знал.
Через несколько лет мы перевезли всю его садовую мебель в свой летний домик в Мандаре[53], а вместе с ней и что-то от тех безмятежных и жарких летних утренних часов. Почти всю мебель перекрасили, однако сохранилось не его присутствие и даже не воспоминания о нем, а смутное ощущение благоденствия, наполнявшее залитый солнцем сад, когда я выходил его искать, надеясь услышать стук дедова бильярдного кия или трости и вместе с ним сбивать гуавы.
Я годами ходил мимо сада по рю Мемфис, смотрел на него с балкона Святой, и в голове у меня мелькала мысль: что, если дед сейчас там?
Однажды вечером, за несколько дней до отъезда из Египта, мы с друзьями шли по Ибрахимии к некой женщине по прозвищу Ла Лейла и вдруг очутились у дома сорок восемь по рю Мемфис. Я тогда думал совершенно о другом, к тому же перебрал вина, однако же прежнее желание вдруг охватило меня так естественно и настойчиво, что я с радостью позаимствовал бы пять минут у мужчины, которым должен был стать в тот вечер, чтобы позвонить в дедову дверь и напоследок проверить еще разок.
* * *
Устав от моих непрерывных расспросов о деде, Принцесса велела мосье Косте отвезти меня к ее матери в Спортинг, куда она перебралась, чтобы не оставаться одной в доме на рю Мемфис. В одно прекрасное утро грек появился под нашим окном, и моя мать, которая к тому времени уже смирилась с тем, что часть каждого дня я буду проводить с Принцессой, свела меня по лестнице и усадила на мотоцикл.
В дом моей прабабки на рю Теб мосье Коста ехал впервые. Я наблюдал, как он старательно паркует мотоцикл, с явной тревогой и неохотой заходит в подъезд.
– Ты уверен, что это здесь? – спросил он, хотя прекрасно знал, что это здесь. – Я привез мальчика, – сообщил он открывшей дверь горничной, стараясь за прерывистой речью скрыть прерывистое дыхание.
– А вы кто? – уточнила по-французски горничная-гречанка.
– C’est moi que je suis le Monsieur Costa – «я тот, который есть мосье Коста», – ответил он изысканной (как ему казалось) французской фразой.
Бабушка моя, которая в эту минуту как раз проходила мимо двери, увидела Косту, окликнула и расцеловала, точно сына, вернувшегося из долгого путешествия.
– Вы даже не представляете, как я рада вас видеть, – добавила она по-гречески. – Сядьте здесь; я уверена, мой брат захочет с вами побеседовать. А мне пора идти. Как видите, весь дом вверх дном.
И действительно, по квартире словно пронесся ураган. Мебель наспех рассовали по разным комнатам, диваны в прихожей и главной гостиной сдвинули с места, ковры скатали и сложили стопкой у стены. Все мои двоюродные бабушки занимались уборкой, горничные на коленях драили паркет и натирали чем-то вонючим, дышать было невозможно. Крик стоял на весь дом. Пора было готовить угощения для столетнего юбилея, причем бабушка Эльза предполагала, что готовка растянется на много-много дней. В гостиную заглянула бабушка Марта и, всхлипывая, крикнула во все горло, что портниха пришила не те пуговицы на платье ее матери.
Мне велели устроиться в уголке, сидеть тихо и не шевелиться. Я таращился в окно, пытаясь разглядеть пляж Спортинга.
– Пошли, – сказал дедушка Вили, посовещавшись с мосье Коста.
Я встал и протянул ему руку.
– Это еще что такое? Мужчины не ходят за ручку, – с привычной резкостью произнес он и добавил властно: – Где твой купальный костюм?
Я втянул голову в плечи. Я понятия не имел, где мой купальный костюм: у меня его отродясь не водилось. По пляжу я разгуливал в шортах, а когда пора было купаться, бабушка стаскивала их с меня.
– Только не говори мне, что он бегает по пляжу голый, как арабчонок.
– Уж так у них в семье принято. Ты же не думаешь, что я стану учить их жить?
– Арабы! Надо что-то с этим делать.
Бабушка Эльза, слышавшая этот разговор, подошла ко мне, достала из кармана портновский сантиметр, сняла с меня мерку, ушла к себе, села за машинку и через пять минут вернулась со старомодным купальным костюмом. Даже бахрому на него нашила.
– Я всегда говорила: не нравится мне эта привычка купаться голыми. Вот тебе подарок, – сказала она, чрезвычайно довольная собой. Все знали, что подарки Эльзы раньше служили ей в ином качестве. Вот и на этот костюм пошла старая простыня, выбросить которую бабушке не хватило духу.
– Не надо, не мерь, – добавила Эльза. – Если окажется велико, заколешь этой булавкой.
Мы заказали еще кофе; наши лица овеял ветерок.
– Чудесный день для пляжа, – произнесла Флора с веселым оживлением, с которым всегда говорила о море. – Почему мальчик не на пляже?
– Потому что ему пора проводить время со взрослыми мужчинами, – пояснил дед и предложил ей сигарету из портсигара.
Флора давно не видела деда и спросила, как он поживает.
– Старею, – пожаловался тот. – Сижу дома. Дома скучно. И в людях тоже. Voil. И много сплю, – добавил он, словно вдруг вспомнил важную подробность. – Когда придет время показаться на глаза Всевышнему, я подойду к святому Петру и скажу: «Прошу прощения, святой отец, но в последнее время я только и делал, что спал, и больше уже не могу. Давайте я вернусь к вам через месяцок-другой?»
Флора искренне рассмеялась, несколько раз повторила дедушкину последнюю фразу – и запомнила навсегда.
– Ах, Флора, как я рад вас видеть.
– И я вас, потому что, признаться, до смерти хотелось выкурить сигаретку.
– Если бы все женщины были такими, как вы! Если бы вы знали…
– Что это с ним сегодня? – Флора обернулась к моему отцу.
– Понятия не имею, – ответил тот. – Он все утро такой.
– Твой дедушка – замечательный человек, – сказала мне Флора, – но порой ведет себя так, словно он более malheureux[51], чем жертвы землетрясения.
Вскоре взрослые решили, что пора бы перекусить. Мама с Флорой решили пойти к Святой. Отец пригласил деда на обед. Принцесса молча смотрела на меня, не решаясь сказать ни слова.
– Не могли бы вы взять его с собой пообедать на рю Теб? – попросила мама Принцессу, пояснив, что сегодня занята: во-первых, портниха должна снять с нее мерку, чтобы шить платье к столетию бабушки. А во-вторых, придет Азиза сделать ей халаву.
– Иди с ней, – шепотом велела мне мать, указывая на Принцессу.
Бабушка засияла, как солнце в июне.
* * *
Отец все понял, едва в тот же вечер поднял трубку и услышал дрожавший от волнения елейный голос Святой. Она пыталась сообщить ему тяжкое известие не в лоб, и притом мужественно и с достоинством. Твоя мама, сказала она, сидит рядом со мной и плачет. Пьет fortifiant[52] (так Святая называла шнапс). А затем, дабы поддержать отца, а заодно и намекнуть на прием в честь прабабкиного юбилея, на который ее так и не позвали, заметила: мол, не всем же суждено дожить до ста лет.
Отец сразу же меня разбудил, причем не присел, как обычно, на край моей кровати и не прошептал мое имя, а легонько похлопал по плечу. Всеми движениями его, казалось, руководила холодная, практически машинальная поспешность, словно он репетировал это несколько месяцев. Умыл меня, наскоро, небрежно промокнул мне лицо полотенцем и впервые одел меня сам (обычно это делала мать). Он не проронил ни слова. Когда мы вышли из дома и направились к гаражу, на улице не было ни души. Только собаки. Одна приблизилась к нам. Отец подобрал камень, швырнул в собаку, та бросилась наутек. В вестибюле дома напротив горел свет. Еще была ночь.
Мы ехали молча.
– Зачем ты привез мальчика? – Бабушка засунула скомканный платочек за левую манжету блузки.
– Я хочу, чтобы отец его повидал, а он повидал моего отца.
Мать с сыном принялись шептаться.
Это случилось, когда он вернулся из бильярдной.
– Хотя кто знает! – воскликнула бабушка и взволнованно прикусила бриллиант на кольце, чтобы не разрыдаться. – Может, и не из бильярдной, а откуда-нибудь еще. Кто знает, где его носит допоздна. Он никогда не говорит, а я не спрашиваю. – Она примолкла. – Он не хочет шевелиться. Даже раздеться не пожелал.
Когда меня наконец пустили к деду, он лежал на своей кровати в галстуке, пиджаке и брюках. Только ботинки снял. Носки были ему велики и свисали с кончиков пальцев.
– Не входи, – произнес дед, услышав, как открывается дверь: он думал, что это жена.
– Это я, – прошептал отец.
Голос старика тут же смягчился.
Они говорили на ладино. Потом дед обратился ко мне.
– Tu vois a? – спросил он, имея в виду: «Представляешь? Видишь, что со мной творится?»
Пришла Святая и увела меня.
* * *
Через несколько недель мосье Коста, как обычно, высадил меня у бабушкиного дома. Она закрыла за ним ворота, и мы наблюдали, как его мотоцикл с ревом понесся в сторону Кемп де Шезар. Потом она устремила взгляд вверх и с обычным энтузиазмом проговорила:
– Ты только посмотри, какое синее нынче небо! Мы чудесно проведем время на пляже.
Я вошел в дом и почувствовал в коридоре непривычно-прохладный сквозняк. Сквозь кухонные окна в дом проникали голоса греческих лавочников и арабских торговцев с рю Эсна; ослепительное солнце заливало плиточный пол. Казалось, посвежел даже обычно спертый воздух в кладовой; дом наполнял запах садового базилика. Что-то изменилось.
– Я надену это, – бабушка продемонстрировала мне голубое платье из льна и хлопка с пуговицами донизу. Она не помнила себя от радости, когда я на пляже при всех попросил ее не носить траур.
Когда я порывался открыть дверь в комнату деда, бабушка шептала: он спит, не разбуди. «Давай возьмем на пляж фрукты», – прибавила она, но я услышал, как трещит за дверью старое дедушкино радио, и распахнул ее, догадавшись, что он проснулся и сел за столик слушать новости. Вдруг дедушка тоже слышал, как я пришел, и откроет мне дверь. Я нажал на ручку, чтобы толкнуть дверь, и почувствовал, как он с другой стороны тянет ее на себя.
Я поздоровался с дедушкой, и один лишь звук его имени, произнесенного вслух в этой комнате, дал мне понять, что он тут. В комнате было непривычно светло; открытые окна смотрели на улицу, которую я прежде не видел и даже не догадывался о ее существовании. В магазинчике по соседству громко работало радио, которое я и принял за дедушкино. Это ветер распахнул дверь, когда я коснулся ее.
Круглый столик с радиоприемником отодвинули к стене. Пепельница впервые сверкала чистотой, матрас на кровати свернули, и он походил на человека, который, лежа на спине, закинул ноги за голову. Поверх кое-как набросили покрывало; постельного белья не было – только линялые полоски вытертого ветхого матраса. На тумбочке высилась стопка аккуратно сложенных костюмов; в опустевшем шкафу на металлической перекладине позванивали плечики.
Я увидел ряд ботинок без распорок, брошенных под комодом, точно пожухшие, окаменелые змеиные выползки. Дедушка вечно твердил, что его ботинки старше меня.
Сперва меня уверяли, будто дедушка спит. Потом сказали, что он отдыхает. И лишь потом – что его больше нет. «Не трогай дедушку» превратилось в «Не трогай его вещи». Его трость, табакерку, колоду карт, вставные зубы в стакане с раствором, перочинный ножик, разбросанные по комнате предметы, которые даже время не сумело собрать. Потом они стали исчезать. Я заметил дедовы ботинки на Абду. И на Мухаммеде, племяннике Абду. Слуги шнурки не жаловали, а потому вынимали их и носили ботинки с раскрытым зевом, откуда нахально высовывался язычок.
Один или два дедушкиных галстука я узнал на отце. В конце концов он перестал их надевать. Сказал, что раньше они принадлежали ему, а потом он отдал их отцу, как все вещи, которые уже не носил. Пояснил, дескать, галстуки напоминают ему о молодости, когда он каждый вечер возвращался домой поздно и вечно выслушивал просьбы отца взяться наконец за ум, перестать читать книги и мечтать дни напролет об озлобленной старой деве, чья любовь – точно поле, поросшее крапивой. С каждым из галстуков были связаны трогательные воспоминания о далеких лицах или невысказанных надеждах, оправдывавшие его баснословную цену. «Тратишь попусту деньги, жизнь, время, – кричал его отец, – грех выбрасывать недельное жалованье на галстук». А потом соглашался, что галстук и правда красивый. «Ну и куда ты будешь его носить?» Сын отвечал, что еще не знает, и отец признавался, что в его возрасте тоже не знал.
Через несколько лет мы перевезли всю его садовую мебель в свой летний домик в Мандаре[53], а вместе с ней и что-то от тех безмятежных и жарких летних утренних часов. Почти всю мебель перекрасили, однако сохранилось не его присутствие и даже не воспоминания о нем, а смутное ощущение благоденствия, наполнявшее залитый солнцем сад, когда я выходил его искать, надеясь услышать стук дедова бильярдного кия или трости и вместе с ним сбивать гуавы.
Я годами ходил мимо сада по рю Мемфис, смотрел на него с балкона Святой, и в голове у меня мелькала мысль: что, если дед сейчас там?
Однажды вечером, за несколько дней до отъезда из Египта, мы с друзьями шли по Ибрахимии к некой женщине по прозвищу Ла Лейла и вдруг очутились у дома сорок восемь по рю Мемфис. Я тогда думал совершенно о другом, к тому же перебрал вина, однако же прежнее желание вдруг охватило меня так естественно и настойчиво, что я с радостью позаимствовал бы пять минут у мужчины, которым должен был стать в тот вечер, чтобы позвонить в дедову дверь и напоследок проверить еще разок.
* * *
Устав от моих непрерывных расспросов о деде, Принцесса велела мосье Косте отвезти меня к ее матери в Спортинг, куда она перебралась, чтобы не оставаться одной в доме на рю Мемфис. В одно прекрасное утро грек появился под нашим окном, и моя мать, которая к тому времени уже смирилась с тем, что часть каждого дня я буду проводить с Принцессой, свела меня по лестнице и усадила на мотоцикл.
В дом моей прабабки на рю Теб мосье Коста ехал впервые. Я наблюдал, как он старательно паркует мотоцикл, с явной тревогой и неохотой заходит в подъезд.
– Ты уверен, что это здесь? – спросил он, хотя прекрасно знал, что это здесь. – Я привез мальчика, – сообщил он открывшей дверь горничной, стараясь за прерывистой речью скрыть прерывистое дыхание.
– А вы кто? – уточнила по-французски горничная-гречанка.
– C’est moi que je suis le Monsieur Costa – «я тот, который есть мосье Коста», – ответил он изысканной (как ему казалось) французской фразой.
Бабушка моя, которая в эту минуту как раз проходила мимо двери, увидела Косту, окликнула и расцеловала, точно сына, вернувшегося из долгого путешествия.
– Вы даже не представляете, как я рада вас видеть, – добавила она по-гречески. – Сядьте здесь; я уверена, мой брат захочет с вами побеседовать. А мне пора идти. Как видите, весь дом вверх дном.
И действительно, по квартире словно пронесся ураган. Мебель наспех рассовали по разным комнатам, диваны в прихожей и главной гостиной сдвинули с места, ковры скатали и сложили стопкой у стены. Все мои двоюродные бабушки занимались уборкой, горничные на коленях драили паркет и натирали чем-то вонючим, дышать было невозможно. Крик стоял на весь дом. Пора было готовить угощения для столетнего юбилея, причем бабушка Эльза предполагала, что готовка растянется на много-много дней. В гостиную заглянула бабушка Марта и, всхлипывая, крикнула во все горло, что портниха пришила не те пуговицы на платье ее матери.
Мне велели устроиться в уголке, сидеть тихо и не шевелиться. Я таращился в окно, пытаясь разглядеть пляж Спортинга.
– Пошли, – сказал дедушка Вили, посовещавшись с мосье Коста.
Я встал и протянул ему руку.
– Это еще что такое? Мужчины не ходят за ручку, – с привычной резкостью произнес он и добавил властно: – Где твой купальный костюм?
Я втянул голову в плечи. Я понятия не имел, где мой купальный костюм: у меня его отродясь не водилось. По пляжу я разгуливал в шортах, а когда пора было купаться, бабушка стаскивала их с меня.
– Только не говори мне, что он бегает по пляжу голый, как арабчонок.
– Уж так у них в семье принято. Ты же не думаешь, что я стану учить их жить?
– Арабы! Надо что-то с этим делать.
Бабушка Эльза, слышавшая этот разговор, подошла ко мне, достала из кармана портновский сантиметр, сняла с меня мерку, ушла к себе, села за машинку и через пять минут вернулась со старомодным купальным костюмом. Даже бахрому на него нашила.
– Я всегда говорила: не нравится мне эта привычка купаться голыми. Вот тебе подарок, – сказала она, чрезвычайно довольная собой. Все знали, что подарки Эльзы раньше служили ей в ином качестве. Вот и на этот костюм пошла старая простыня, выбросить которую бабушке не хватило духу.
– Не надо, не мерь, – добавила Эльза. – Если окажется велико, заколешь этой булавкой.