Институт благородных убийц
Часть 4 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лера поджала губы.
— Зинаида сегодня все кишки мне вытянула, — вздохнула мама, — сил моих больше нет.
Я заглянул в кастрюлю. Там булькало зеленоватое месиво — Лера все мелко порубила и перемешала. А я-то уж понадеялся, что это будут настоящие голубцы, спеленутые в капустные листья.
— Мы столько для нее делаем! Она что, не понимает? Совесть нужно иметь!
— Когда ты подписываешь договор, то слова «совесть» и «понимание» там обычно не значатся, — заметил я. — Ты выполняешь работу. За это получаешь вознаграждение. Если выполняешь плохо — не получаешь.
— И что, надо мной можно теперь, как угодно, издеваться?
— Что ты теперь хочешь? Отказаться от договора? — предложил я. Разговор стал меня утомлять.
— А ты что за нее вступаешься? Мать довели, а он ерничает. Кормишь их, кормишь…
Пришлось слегка осадить ее:
— Погоди-ка. Насколько я понимаю, вчера Лера на полученные от меня деньги приобрела фарш и капусту. А теперь готовит из них…
— Ленивые голубцы, — подсказала Лера.
— Вот-вот. Счет за электроэнергию, без которой готовка невозможна, мы оплачиваем с тобой поровну. За Зинаидой присматриваем тоже на равных. Почему это ты — кормилец?
— Ой, голубцы они сделали, деловые какие. Была бы у Леры работа, не будь меня? А с квартирой Зинаидиной кто все придумал?
— Была бы у Леры работа, только другая. Она взрослый человек. За Зинаидой тоже не только ты одна бегаешь. И командиры нам не нужны.
— Да не смеши меня — «взрослый человек». Вы только рассказываете, что сейчас вот пойдете и чего-то сделаете. А сами сидите на попе ровно и ждете, пока мама все придумает. Морду воротите, а живете-то у меня.
— Тебя не туда занесло. Ты прекрасно знаешь, почему мы у тебя живем. Что ты хочешь от нас? Грамоту? Памятник? Тебя послушать, никто, кроме тебя, ничего не делает. Прекращай этот разговор. Слушать тебя противно.
Я ушел в комнату от греха подальше, а когда позже зашел в ванную, чтобы вымыть руки, увидел там плачущую Леру. Она сидела, ссутулившись на краешке ванны и запустив пальцы в волосы, лицо было мокрое и пламенно-гневное. У Леры очень нежная белая кожа, которая подвергается удивительным метаморфозам во время плача, мгновенно краснеет.
— Я не могу так больше, — всхлипнула она. — Почему она постоянно меня оскорбляет?
Я пожалел, что решил посетить ванную, но не стал показывать ей, что раздосадован, ей и так достается.
— Лер, — сказал я, поглаживая ее черные спутанные волосы, в то время как она елозила носом по моему плечу, как слепой кутенок. — Сколько можно принимать все близко к сердцу? Каждый раз у тебя, как первый. Неужели нельзя с этим как-то жить?
— Не могу я так больше.
Я чуть встряхнул ее и заглянул ей в лицо. В своей красноте и сморщенности оно напоминало личико младенца, только что появившегося на свет. Куда только девалась ее красота во время истерик? Одной слезинки было достаточно для того, чтобы напрочь испортить лилейность этого лица.
— Лера, а почему я — могу? В конце концов, я тоже человек, и мне так же, как и тебе, нелегко. Мы же с тобой договорились, что нужно потерпеть.
— Я и так терплю!
— Квартира нам нужна? — строго поинтересовался я и, поскольку она продолжала тихо скулить, сам за нее ответил: — Нужна.
— Ну хорошо, извини, извини.
— Мне, думаешь, не надоело метаться от тебя к матери и всех успокаивать? Никто не хочет договориться в этой семье, чтобы жить мирно, — все хотят, чтобы было по-ихнему. А я, чуть что, сразу должен выступать буфером.
— Все-все, успокоилась уже.
— Вот и хорошо. Немного еще осталось. Мы сами согласились на эту квартиру. Надо уже довести дело до конца. Ну не можем мы сейчас от мамы съехать.
— Я знаю.
Она склонилась над раковиной, чтобы умыть лицо, и красиво колыхались при этом груди в чуть тесном лифчике. Я стал ее пощипывать. Дверь в ванную, в отличие от материной, не запиралась, и неизбежное в нашем случае исступленное совокупление было отмечено для меня еще одним, новым удовольствием — боязнью быть застигнутым. Наконец-то это были наслаждение и нега, а не вороватые объятия со стиснутыми, чтобы не услышали, зубами. Мы наплевали на мать, которая наверняка что-то слышала, а потом вернулись на кухню, тихомолком перемигиваясь.
Мать уже сама помешивала в кастрюле. Лицо озабоченное. Всем своим видом она давала понять, что пошла на попятный, что понимает, что перегнула. Бегая суетливо от мойки к столу с тарелками, специями и хлебом, она называла меня сыночкой и сама предложила распить ее дорогое вино. И Леру встретила чуть ли не с восторгом и окружила неуклюжей заботой, как больную. Та уже тоже улыбалась, и, попивая вино, мы выглядели как дружная семья.
Но вечером это искусственно нагнанное веселье рассеялось, и настроение испортилось. Мать, нацепив очки, чинила замшевую куртку, часто поднося ее рукав к лицу и что-то критически в нем разглядывая. Ругалась тихо, уколов палец иголкой. Потом ушла к себе — «застрочить». Лера, оживленная от вина, подпиливала ногти и то и дело сочувственно спрашивала, почему я такой грустный, пока я не разозлился и не ответил ей резко. После этого стало совсем паршиво. Она не сказала ничего обидного, а я вышел из себя. Ее сочувствие в последнее время почему-то превратилось из поддержки в бремя. Мерное «хрясь» пилки, стук машинки в соседней комнате были в сговоре против меня. Каждый скрип достигал внутренностей. Уйти прогуляться? Но уж лучше терпеть то, что творится дома, чем объяснять Лере, что я должен на какое-то время от всего сбежать. Что я просто не могу здесь больше находиться. Она начнет набиваться со мной, а если я откажусь, последует обвинение в равнодушии, и Лера снова расплачется. Звуки, проникавшие в меня, шумно отсчитывали время, торопили, взвинчивали. Тихо, еще только решая, бить тревогу или нет, шевельнулся на щеке мускул.
Уйти бы куда-нибудь, от них подальше, спрятаться, — писал я, пользуясь тем, что надувшаяся Лера не отвлекает меня, не стоит за спиной. Подхлестнутый вином, сегодня я был более вдохновенным и многословным, чем вчера, — хоть в ванной запирайся. Опять сорвался на Лере. Но если мы поссоримся, я могу уйти к кому-нибудь, отсидеться. А она не сможет. Ей некуда идти, и я заложник ее беспомощности. Сколько раз зарекался хамить ей, и вот опять сорвался. Зинаиде восемьдесят три. Сколько это еще будет длиться? Пять лет? Семь? Десять? Дома с каждым днем все хуже. Мать тоже шпыняет Леру. Грызутся постоянно, и каждая норовит вовлечь меня в конфликт. Я постоянно на линии огня. У всех уже не хватает терпения. Как странно и дико, что только смерть Зинаиды сможет нам помочь, сможет расставить все по своим местам.
Я посмотрел на Леру. В ней было что-то от милого бурундучка или белочки. Кажется, щеки ее немного округлились за время жизни у нас. Поймав мой взгляд, она отвела глаза. Включила телевизор и принялась тереть ногти бархоткой.
Зинаида становится все отвратительнее, — продолжал я. — Кажется, она воплощение всего, что я ненавижу: подлая, трусливая, — она, кажется, находит настоящее и единственное удовольствие в том, чтобы мучить людей, помыкать, наслаждаться их зависимостью от нее.
Глава 4
Первая моя запись, что появилась в дневнике после того страшного гриппа, была лаконичная и вялая (давали себя знать слабость и нежелание делать что бы то ни было):
Чувствую себя тошнотно. Кажется, что кости размякли и могут больше не затвердеть. Еще до кучи схлопотал осложнение — дергается, хоть и не часто, не только щека, но и веко. Надо к неврологу, но, может, пройдет само. Первое чувство после того, как очнулся, было — зол на маму.
За мной, оказывается, ухаживали. Девушка из диспансера, черненькая, симпатичная. Сидит в регистратуре. Кажется, влюблена. Говорит, что все время, пока я бредил, колола лекарства, следила. Мне перед ней неудобно, работали в одной больнице, а я даже не знал, как ее зовут. Принесла покушать. Стеснялся, но ел. Денег нет даже на еду. Стипендию не дали, скоты.
Черненькую девушку звали Лера. Когда грипп ослабил, наконец, хватку, и я увидел вместо колеблющихся зловещих фигур, что толпились вокруг меня, вполне четкие очертания стен, мебели, потолка с лампочкой, я понял, что это не моя общажная комната, но очень на нее похожая. Я лежал и смотрел, как в углу в своей паутине разминает лапки паук-дистрофик с длиннющими ногами.
Вошла девушка, которая показалась мне знакомой, да и замерла на полпути ко мне, наверное, не ожидала, что я буду в сознании.
«Э-э-э… здравствуйте», — сказал я.
Она смотрела на меня во все глаза. Я застеснялся своего неприглядного, как я понимал, вида, запаха изо рта, который я чувствовал, — видимо, мое напряжение передалось ей. Скромно примостившись в моих ногах на кровати, она сказала, наконец:
«Это моя комната. Мы с подругой вас сюда перетащили. Вы спокойно болейте здесь, я у нее пока поживу. Вы меня не стесняете».
«А вы знаете, что меня отчислили? Что я теперь в академии персона нон грата?»
Она махнула рукой:
«Мы не могли вас бросить в таком состоянии. Вас тут никто не увидит».
Я жарко поблагодарил. Мы помолчали. Было неловко.
«К вам доктор приходил. Сказал колоть вам антибиотики. Мы кололи».
«Не стоило».
«Еще как стоило». — Она обаятельно рассмеялась, слегка запрокинув голову назад. Она была самую капельку полновата, с тугими щеками, мраморно-бледной чистейшей кожей, которая красиво контрастировала с черными волосами. Глаза с едва заметной раскосинкой. Если бы не белейшая кожа, с первого взгляда можно было бы заподозрить в ней восточную кровь.
Она сказала: «Меня Лера зовут», и я, наконец, вспомнил ее. Она из регистратуры. Мы живем с ней в одном общежитии, но знакомы только шапочно, если не сказать больше, когда-то перебросились парой-другой фраз. И тут нате вам — она за мной ухаживала.
«Я принесу вам попить». Когда она вышла, я судорожно пригладил волосы и проверил, что на мне в наличии из одежды. Кажется, все в порядке. Она вошла, протянула мне стакан с водой. Я обмирал от стыда, беспомощности, все это казалось мне недоразумением. «Я сейчас уйду». Я попробовал пошевелиться.
«Об этом не может быть и речи!»
Я, поломавшись для виду, позволил себя уговорить и снова откинулся на подушку — сил во мне действительно было всего ничего.
«Мне пора на дежурство, — сказала она, — но обещайте, что будете здесь лежать, пока не выздоровеете. Подруга все равно уехала домой».
После ее ухода вдруг пришла какая-то шальная радость — вот я лежу в этой комнате, и никто об этом не знает. Я упрятан от всего мира, и миру нет дела до меня. Не нужно делать ничего. Прошлого уже нет, а будущего еще нет. Безвременье.
Лера давно ушла, а я все думал о ней. Не то чтобы я не верил, что могу понравиться ей, но как-то смутило меня все это, тем более что девушка мне нравилась. Вечером она принесла мне поесть. Я, поскольку успел за это время почистить зубы, наспех обмыться и переодеться, стал увереннее и смелее. «Можно поцеловать вашу руку? — расхрабрился я. — За все, что вы для меня сделали». Она разрешила. Вышло немного неуклюже, но вполне уместно. Она снова засмеялась. Она была крупная, с плавными движениями, что называется, уютная. Посмотрит прямо в глаза, а потом отведет взгляд. Теперь я вполне мог поверить, что нравлюсь ей. Когда она прикоснулась к моему лбу, чтобы померить температуру, рука у нее подрагивала.
Лера мгновенно вышла на передний фланг моей жизни. Три дня она обеспечивала мне уход. Три дня она была для меня единственной связью с окружающим миром, да что там, самим этим миром была. Носила пюре с гуляшом из столовой, какие-то соки. Поскольку я подозревал (теперь уже был почти уверен), что нравлюсь ей, то не мог спросить: «Зачем вам это все нужно, Лера? Почему вы со мной возитесь?» — потому что боялся смутить ее. Единственное, о чем я решился ей сказать, — это то, что у меня нет денег, на что она испуганно замахала руками, о чем вы, мол.
Я не торопился сбегаPть из комнаты. Чувствуя сожаление оттого, что поправляюсь так быстро, лукавил, говоря, что чувствую себя еще очень плохо. Сокрушался, что доставляю ей столько хлопот. Она горячо возражала, просила не вставать, поболеть еще, поскольку я слишком слаб. Я был спокоен и счастлив, как никогда в жизни. Меня украли, упрятали подальше от посторонних глаз и ухаживают за мной. Я снова был ребенком. Я не хотел никаких серьезных разговоров. Болеть бы так вечно.
Бешенство оттого, что мать задним числом выправила мне инвалидность, уже прошло, но я получал мстительное удовольствие оттого, что вот я лежу здесь, а она даже не знает. Телефон я выключил, специально оттягивал момент, когда мне нужно будет выйти в реальный мир. В мире, где я жил сейчас, меня все устраивало. Мне нравилось, расслабленно выложив руки поверх одеяла, вяло думать ни о чем конкретном. Читать книжки, ожидая, пока Лера вернется с дежурства и зайдет ко мне. И сама Лера мне нравилась. Даже больше чем нравилась. Я думал о ней постоянно, пока ее не было, и мысли мои были далеко не безгрешны. Я откровенно желал ее. Желания были сильнее меня, как будто я снова был подросток, а не двадцатитрехлетний мужчина. Болезнь каким-то образом усиливала похоть. Двусмысленность моего положения делала ее почти невыносимой. Лера присаживалась на кровать, клала мне руку на лоб, участливо заглядывала в глаза, протягивала таблетки, а я думал лишь о том, что хочу ее.
Она пришла ко мне сама в последний день перед моим выздоровлением — очевидно было, что я уже почти в порядке и завтра мне предстоит встать. Думая о том, что же делать дальше, я лежал без сна. Общежитие издавало вечерние звуки — ходили по коридору туда-сюда люди, хлопали дверями, кто-то громко смеялся. Я узнал ее шаги, догадался, что она идет ко мне, еще до того, как стала поворачиваться дверная ручка. Обмер от радости и страха. Она вошла — стремительно, как человек, который наконец-то отважился на что-то, и, замерев на пару секунд на пороге, быстро направилась — буквально побежала ко мне и с каким-то ожесточением поцеловала в губы. Я — тоже молча — обнял ее, в темноте получилось неуклюже. Мы ощупывали друг друга, пыхтели, производили больше движений, чем требовалось, и не произнесли ни слова. Я стягивал с нее одежду, она, изгибаясь, чтобы мне, лежащему, было удобно, билась с пуговицами на моей рубахе. Наши пальцы, сталкиваясь, больше мешали, чем помогали друг другу. Под моей рукой уже скользило голое гладкое тело, струились ее волосы — она сняла заколку, которая обычно стягивала их. Она дрожала. Наверное, я тоже дрожал. Я попытался перевернуться, подмять ее под себя — она увернулась. Я сделал еще одну нежную и решительную попытку, но она испуганно зашептала: «Нет-нет. Тебе пока надо лежать». Наконец, после продолжительной борьбы, мы обрели положение: тихо протяжно постанывая, она двигалась на мне в ритме стаккато, порой откидываясь назад — в такие моменты мои ступни оказывались полностью погребенными под ее волосами. Я же, распластанный и счастливый сибарит, лишь мял подрагивающие надо мной наливные груди и поглаживал ее живот, да время от времени приподнимал голову, показывая, что хочу поцелуя.
Когда наши тела, чуть влажные, отлепились друг от друга с бесподобным чмокающим звуком, она, подарив мне уже неспешный, исполненный уверенности поцелуй, призналась мне в любви. Спокойно, без ужимок и дрожи в голосе. Я был ошеломлен, признателен, почти плакал от счастья. Это было так естественно и правильно, что я не чувствовал неловкости оттого, что ничего не произнес в ответ. Я принял ее любовь взволнованно и с чувством глубокого почтения. Она стала говорить. Рассказывала, что давно уже обратила на меня внимание и не уволилась из постылой больницы, только чтобы видеть меня. Рассказывала о каких-то наших мимолетных встречах, которые я не помнил, припоминала мои слова, вскользь оброненные мною во время наших столкновений в кабинете рентгенографии. Что-то говорила о моей улыбке, волосах. Я не слушал. Важно было не это. Внутри меня нарождалось что-то значительное. Я будто стал взрослее.
Утром, когда я помогал ей собираться в больницу, мы много смеялись. Я шутил и по-хозяйски шлепал ее по заду. Требовал, чтобы она вернулась ко мне как можно скорее. Когда она ушла, лежал, счастливый, заложив руки за голову, и напевал вполголоса. Включил телефон. Сразу же позвонила мать. Узнала, что я уволен, да еще и болею, и, по-видимому, обезумела от страха. Мама тараторила, что немедленно приедет и что убьет главврача и заберет меня домой. Она не верила, что я чувствую себя хорошо. Я еле ее успокоил. Она кричала, что мне нечего делать в этом клоповнике и что она даже рада, что меня уволили. В Петербурге мне будет лучше, твердила она, да и ей со мной жить веселее. Я найду работу.
Наконец, проворковав с матерью довольно долго, я согласился вернуться домой.
«Только я приеду не один», — сказал я.
«А с кем, сыночка?» — находясь в состоянии радостного аффекта, она еще не поняла, к чему я клоню.
«С Лерой».
Она помолчала. Я отмечал, что у меня нет сильного сердцебиения, что я почти спокоен. Я ждал сопротивления, но последовала капитуляция. От радости, что я больше на нее не сержусь, она и Леру приняла практически с восторгом. Главная цель была ею достигнута — сын вернется домой, а все остальное было мелочью.
«Конечно, пусть приезжает», — сказала она с энтузиазмом.
«Но мы поживем у тебя недолго. Сразу, как встанем на ноги, снимем отдельную квартиру».
— Зинаида сегодня все кишки мне вытянула, — вздохнула мама, — сил моих больше нет.
Я заглянул в кастрюлю. Там булькало зеленоватое месиво — Лера все мелко порубила и перемешала. А я-то уж понадеялся, что это будут настоящие голубцы, спеленутые в капустные листья.
— Мы столько для нее делаем! Она что, не понимает? Совесть нужно иметь!
— Когда ты подписываешь договор, то слова «совесть» и «понимание» там обычно не значатся, — заметил я. — Ты выполняешь работу. За это получаешь вознаграждение. Если выполняешь плохо — не получаешь.
— И что, надо мной можно теперь, как угодно, издеваться?
— Что ты теперь хочешь? Отказаться от договора? — предложил я. Разговор стал меня утомлять.
— А ты что за нее вступаешься? Мать довели, а он ерничает. Кормишь их, кормишь…
Пришлось слегка осадить ее:
— Погоди-ка. Насколько я понимаю, вчера Лера на полученные от меня деньги приобрела фарш и капусту. А теперь готовит из них…
— Ленивые голубцы, — подсказала Лера.
— Вот-вот. Счет за электроэнергию, без которой готовка невозможна, мы оплачиваем с тобой поровну. За Зинаидой присматриваем тоже на равных. Почему это ты — кормилец?
— Ой, голубцы они сделали, деловые какие. Была бы у Леры работа, не будь меня? А с квартирой Зинаидиной кто все придумал?
— Была бы у Леры работа, только другая. Она взрослый человек. За Зинаидой тоже не только ты одна бегаешь. И командиры нам не нужны.
— Да не смеши меня — «взрослый человек». Вы только рассказываете, что сейчас вот пойдете и чего-то сделаете. А сами сидите на попе ровно и ждете, пока мама все придумает. Морду воротите, а живете-то у меня.
— Тебя не туда занесло. Ты прекрасно знаешь, почему мы у тебя живем. Что ты хочешь от нас? Грамоту? Памятник? Тебя послушать, никто, кроме тебя, ничего не делает. Прекращай этот разговор. Слушать тебя противно.
Я ушел в комнату от греха подальше, а когда позже зашел в ванную, чтобы вымыть руки, увидел там плачущую Леру. Она сидела, ссутулившись на краешке ванны и запустив пальцы в волосы, лицо было мокрое и пламенно-гневное. У Леры очень нежная белая кожа, которая подвергается удивительным метаморфозам во время плача, мгновенно краснеет.
— Я не могу так больше, — всхлипнула она. — Почему она постоянно меня оскорбляет?
Я пожалел, что решил посетить ванную, но не стал показывать ей, что раздосадован, ей и так достается.
— Лер, — сказал я, поглаживая ее черные спутанные волосы, в то время как она елозила носом по моему плечу, как слепой кутенок. — Сколько можно принимать все близко к сердцу? Каждый раз у тебя, как первый. Неужели нельзя с этим как-то жить?
— Не могу я так больше.
Я чуть встряхнул ее и заглянул ей в лицо. В своей красноте и сморщенности оно напоминало личико младенца, только что появившегося на свет. Куда только девалась ее красота во время истерик? Одной слезинки было достаточно для того, чтобы напрочь испортить лилейность этого лица.
— Лера, а почему я — могу? В конце концов, я тоже человек, и мне так же, как и тебе, нелегко. Мы же с тобой договорились, что нужно потерпеть.
— Я и так терплю!
— Квартира нам нужна? — строго поинтересовался я и, поскольку она продолжала тихо скулить, сам за нее ответил: — Нужна.
— Ну хорошо, извини, извини.
— Мне, думаешь, не надоело метаться от тебя к матери и всех успокаивать? Никто не хочет договориться в этой семье, чтобы жить мирно, — все хотят, чтобы было по-ихнему. А я, чуть что, сразу должен выступать буфером.
— Все-все, успокоилась уже.
— Вот и хорошо. Немного еще осталось. Мы сами согласились на эту квартиру. Надо уже довести дело до конца. Ну не можем мы сейчас от мамы съехать.
— Я знаю.
Она склонилась над раковиной, чтобы умыть лицо, и красиво колыхались при этом груди в чуть тесном лифчике. Я стал ее пощипывать. Дверь в ванную, в отличие от материной, не запиралась, и неизбежное в нашем случае исступленное совокупление было отмечено для меня еще одним, новым удовольствием — боязнью быть застигнутым. Наконец-то это были наслаждение и нега, а не вороватые объятия со стиснутыми, чтобы не услышали, зубами. Мы наплевали на мать, которая наверняка что-то слышала, а потом вернулись на кухню, тихомолком перемигиваясь.
Мать уже сама помешивала в кастрюле. Лицо озабоченное. Всем своим видом она давала понять, что пошла на попятный, что понимает, что перегнула. Бегая суетливо от мойки к столу с тарелками, специями и хлебом, она называла меня сыночкой и сама предложила распить ее дорогое вино. И Леру встретила чуть ли не с восторгом и окружила неуклюжей заботой, как больную. Та уже тоже улыбалась, и, попивая вино, мы выглядели как дружная семья.
Но вечером это искусственно нагнанное веселье рассеялось, и настроение испортилось. Мать, нацепив очки, чинила замшевую куртку, часто поднося ее рукав к лицу и что-то критически в нем разглядывая. Ругалась тихо, уколов палец иголкой. Потом ушла к себе — «застрочить». Лера, оживленная от вина, подпиливала ногти и то и дело сочувственно спрашивала, почему я такой грустный, пока я не разозлился и не ответил ей резко. После этого стало совсем паршиво. Она не сказала ничего обидного, а я вышел из себя. Ее сочувствие в последнее время почему-то превратилось из поддержки в бремя. Мерное «хрясь» пилки, стук машинки в соседней комнате были в сговоре против меня. Каждый скрип достигал внутренностей. Уйти прогуляться? Но уж лучше терпеть то, что творится дома, чем объяснять Лере, что я должен на какое-то время от всего сбежать. Что я просто не могу здесь больше находиться. Она начнет набиваться со мной, а если я откажусь, последует обвинение в равнодушии, и Лера снова расплачется. Звуки, проникавшие в меня, шумно отсчитывали время, торопили, взвинчивали. Тихо, еще только решая, бить тревогу или нет, шевельнулся на щеке мускул.
Уйти бы куда-нибудь, от них подальше, спрятаться, — писал я, пользуясь тем, что надувшаяся Лера не отвлекает меня, не стоит за спиной. Подхлестнутый вином, сегодня я был более вдохновенным и многословным, чем вчера, — хоть в ванной запирайся. Опять сорвался на Лере. Но если мы поссоримся, я могу уйти к кому-нибудь, отсидеться. А она не сможет. Ей некуда идти, и я заложник ее беспомощности. Сколько раз зарекался хамить ей, и вот опять сорвался. Зинаиде восемьдесят три. Сколько это еще будет длиться? Пять лет? Семь? Десять? Дома с каждым днем все хуже. Мать тоже шпыняет Леру. Грызутся постоянно, и каждая норовит вовлечь меня в конфликт. Я постоянно на линии огня. У всех уже не хватает терпения. Как странно и дико, что только смерть Зинаиды сможет нам помочь, сможет расставить все по своим местам.
Я посмотрел на Леру. В ней было что-то от милого бурундучка или белочки. Кажется, щеки ее немного округлились за время жизни у нас. Поймав мой взгляд, она отвела глаза. Включила телевизор и принялась тереть ногти бархоткой.
Зинаида становится все отвратительнее, — продолжал я. — Кажется, она воплощение всего, что я ненавижу: подлая, трусливая, — она, кажется, находит настоящее и единственное удовольствие в том, чтобы мучить людей, помыкать, наслаждаться их зависимостью от нее.
Глава 4
Первая моя запись, что появилась в дневнике после того страшного гриппа, была лаконичная и вялая (давали себя знать слабость и нежелание делать что бы то ни было):
Чувствую себя тошнотно. Кажется, что кости размякли и могут больше не затвердеть. Еще до кучи схлопотал осложнение — дергается, хоть и не часто, не только щека, но и веко. Надо к неврологу, но, может, пройдет само. Первое чувство после того, как очнулся, было — зол на маму.
За мной, оказывается, ухаживали. Девушка из диспансера, черненькая, симпатичная. Сидит в регистратуре. Кажется, влюблена. Говорит, что все время, пока я бредил, колола лекарства, следила. Мне перед ней неудобно, работали в одной больнице, а я даже не знал, как ее зовут. Принесла покушать. Стеснялся, но ел. Денег нет даже на еду. Стипендию не дали, скоты.
Черненькую девушку звали Лера. Когда грипп ослабил, наконец, хватку, и я увидел вместо колеблющихся зловещих фигур, что толпились вокруг меня, вполне четкие очертания стен, мебели, потолка с лампочкой, я понял, что это не моя общажная комната, но очень на нее похожая. Я лежал и смотрел, как в углу в своей паутине разминает лапки паук-дистрофик с длиннющими ногами.
Вошла девушка, которая показалась мне знакомой, да и замерла на полпути ко мне, наверное, не ожидала, что я буду в сознании.
«Э-э-э… здравствуйте», — сказал я.
Она смотрела на меня во все глаза. Я застеснялся своего неприглядного, как я понимал, вида, запаха изо рта, который я чувствовал, — видимо, мое напряжение передалось ей. Скромно примостившись в моих ногах на кровати, она сказала, наконец:
«Это моя комната. Мы с подругой вас сюда перетащили. Вы спокойно болейте здесь, я у нее пока поживу. Вы меня не стесняете».
«А вы знаете, что меня отчислили? Что я теперь в академии персона нон грата?»
Она махнула рукой:
«Мы не могли вас бросить в таком состоянии. Вас тут никто не увидит».
Я жарко поблагодарил. Мы помолчали. Было неловко.
«К вам доктор приходил. Сказал колоть вам антибиотики. Мы кололи».
«Не стоило».
«Еще как стоило». — Она обаятельно рассмеялась, слегка запрокинув голову назад. Она была самую капельку полновата, с тугими щеками, мраморно-бледной чистейшей кожей, которая красиво контрастировала с черными волосами. Глаза с едва заметной раскосинкой. Если бы не белейшая кожа, с первого взгляда можно было бы заподозрить в ней восточную кровь.
Она сказала: «Меня Лера зовут», и я, наконец, вспомнил ее. Она из регистратуры. Мы живем с ней в одном общежитии, но знакомы только шапочно, если не сказать больше, когда-то перебросились парой-другой фраз. И тут нате вам — она за мной ухаживала.
«Я принесу вам попить». Когда она вышла, я судорожно пригладил волосы и проверил, что на мне в наличии из одежды. Кажется, все в порядке. Она вошла, протянула мне стакан с водой. Я обмирал от стыда, беспомощности, все это казалось мне недоразумением. «Я сейчас уйду». Я попробовал пошевелиться.
«Об этом не может быть и речи!»
Я, поломавшись для виду, позволил себя уговорить и снова откинулся на подушку — сил во мне действительно было всего ничего.
«Мне пора на дежурство, — сказала она, — но обещайте, что будете здесь лежать, пока не выздоровеете. Подруга все равно уехала домой».
После ее ухода вдруг пришла какая-то шальная радость — вот я лежу в этой комнате, и никто об этом не знает. Я упрятан от всего мира, и миру нет дела до меня. Не нужно делать ничего. Прошлого уже нет, а будущего еще нет. Безвременье.
Лера давно ушла, а я все думал о ней. Не то чтобы я не верил, что могу понравиться ей, но как-то смутило меня все это, тем более что девушка мне нравилась. Вечером она принесла мне поесть. Я, поскольку успел за это время почистить зубы, наспех обмыться и переодеться, стал увереннее и смелее. «Можно поцеловать вашу руку? — расхрабрился я. — За все, что вы для меня сделали». Она разрешила. Вышло немного неуклюже, но вполне уместно. Она снова засмеялась. Она была крупная, с плавными движениями, что называется, уютная. Посмотрит прямо в глаза, а потом отведет взгляд. Теперь я вполне мог поверить, что нравлюсь ей. Когда она прикоснулась к моему лбу, чтобы померить температуру, рука у нее подрагивала.
Лера мгновенно вышла на передний фланг моей жизни. Три дня она обеспечивала мне уход. Три дня она была для меня единственной связью с окружающим миром, да что там, самим этим миром была. Носила пюре с гуляшом из столовой, какие-то соки. Поскольку я подозревал (теперь уже был почти уверен), что нравлюсь ей, то не мог спросить: «Зачем вам это все нужно, Лера? Почему вы со мной возитесь?» — потому что боялся смутить ее. Единственное, о чем я решился ей сказать, — это то, что у меня нет денег, на что она испуганно замахала руками, о чем вы, мол.
Я не торопился сбегаPть из комнаты. Чувствуя сожаление оттого, что поправляюсь так быстро, лукавил, говоря, что чувствую себя еще очень плохо. Сокрушался, что доставляю ей столько хлопот. Она горячо возражала, просила не вставать, поболеть еще, поскольку я слишком слаб. Я был спокоен и счастлив, как никогда в жизни. Меня украли, упрятали подальше от посторонних глаз и ухаживают за мной. Я снова был ребенком. Я не хотел никаких серьезных разговоров. Болеть бы так вечно.
Бешенство оттого, что мать задним числом выправила мне инвалидность, уже прошло, но я получал мстительное удовольствие оттого, что вот я лежу здесь, а она даже не знает. Телефон я выключил, специально оттягивал момент, когда мне нужно будет выйти в реальный мир. В мире, где я жил сейчас, меня все устраивало. Мне нравилось, расслабленно выложив руки поверх одеяла, вяло думать ни о чем конкретном. Читать книжки, ожидая, пока Лера вернется с дежурства и зайдет ко мне. И сама Лера мне нравилась. Даже больше чем нравилась. Я думал о ней постоянно, пока ее не было, и мысли мои были далеко не безгрешны. Я откровенно желал ее. Желания были сильнее меня, как будто я снова был подросток, а не двадцатитрехлетний мужчина. Болезнь каким-то образом усиливала похоть. Двусмысленность моего положения делала ее почти невыносимой. Лера присаживалась на кровать, клала мне руку на лоб, участливо заглядывала в глаза, протягивала таблетки, а я думал лишь о том, что хочу ее.
Она пришла ко мне сама в последний день перед моим выздоровлением — очевидно было, что я уже почти в порядке и завтра мне предстоит встать. Думая о том, что же делать дальше, я лежал без сна. Общежитие издавало вечерние звуки — ходили по коридору туда-сюда люди, хлопали дверями, кто-то громко смеялся. Я узнал ее шаги, догадался, что она идет ко мне, еще до того, как стала поворачиваться дверная ручка. Обмер от радости и страха. Она вошла — стремительно, как человек, который наконец-то отважился на что-то, и, замерев на пару секунд на пороге, быстро направилась — буквально побежала ко мне и с каким-то ожесточением поцеловала в губы. Я — тоже молча — обнял ее, в темноте получилось неуклюже. Мы ощупывали друг друга, пыхтели, производили больше движений, чем требовалось, и не произнесли ни слова. Я стягивал с нее одежду, она, изгибаясь, чтобы мне, лежащему, было удобно, билась с пуговицами на моей рубахе. Наши пальцы, сталкиваясь, больше мешали, чем помогали друг другу. Под моей рукой уже скользило голое гладкое тело, струились ее волосы — она сняла заколку, которая обычно стягивала их. Она дрожала. Наверное, я тоже дрожал. Я попытался перевернуться, подмять ее под себя — она увернулась. Я сделал еще одну нежную и решительную попытку, но она испуганно зашептала: «Нет-нет. Тебе пока надо лежать». Наконец, после продолжительной борьбы, мы обрели положение: тихо протяжно постанывая, она двигалась на мне в ритме стаккато, порой откидываясь назад — в такие моменты мои ступни оказывались полностью погребенными под ее волосами. Я же, распластанный и счастливый сибарит, лишь мял подрагивающие надо мной наливные груди и поглаживал ее живот, да время от времени приподнимал голову, показывая, что хочу поцелуя.
Когда наши тела, чуть влажные, отлепились друг от друга с бесподобным чмокающим звуком, она, подарив мне уже неспешный, исполненный уверенности поцелуй, призналась мне в любви. Спокойно, без ужимок и дрожи в голосе. Я был ошеломлен, признателен, почти плакал от счастья. Это было так естественно и правильно, что я не чувствовал неловкости оттого, что ничего не произнес в ответ. Я принял ее любовь взволнованно и с чувством глубокого почтения. Она стала говорить. Рассказывала, что давно уже обратила на меня внимание и не уволилась из постылой больницы, только чтобы видеть меня. Рассказывала о каких-то наших мимолетных встречах, которые я не помнил, припоминала мои слова, вскользь оброненные мною во время наших столкновений в кабинете рентгенографии. Что-то говорила о моей улыбке, волосах. Я не слушал. Важно было не это. Внутри меня нарождалось что-то значительное. Я будто стал взрослее.
Утром, когда я помогал ей собираться в больницу, мы много смеялись. Я шутил и по-хозяйски шлепал ее по заду. Требовал, чтобы она вернулась ко мне как можно скорее. Когда она ушла, лежал, счастливый, заложив руки за голову, и напевал вполголоса. Включил телефон. Сразу же позвонила мать. Узнала, что я уволен, да еще и болею, и, по-видимому, обезумела от страха. Мама тараторила, что немедленно приедет и что убьет главврача и заберет меня домой. Она не верила, что я чувствую себя хорошо. Я еле ее успокоил. Она кричала, что мне нечего делать в этом клоповнике и что она даже рада, что меня уволили. В Петербурге мне будет лучше, твердила она, да и ей со мной жить веселее. Я найду работу.
Наконец, проворковав с матерью довольно долго, я согласился вернуться домой.
«Только я приеду не один», — сказал я.
«А с кем, сыночка?» — находясь в состоянии радостного аффекта, она еще не поняла, к чему я клоню.
«С Лерой».
Она помолчала. Я отмечал, что у меня нет сильного сердцебиения, что я почти спокоен. Я ждал сопротивления, но последовала капитуляция. От радости, что я больше на нее не сержусь, она и Леру приняла практически с восторгом. Главная цель была ею достигнута — сын вернется домой, а все остальное было мелочью.
«Конечно, пусть приезжает», — сказала она с энтузиазмом.
«Но мы поживем у тебя недолго. Сразу, как встанем на ноги, снимем отдельную квартиру».