Институт благородных убийц
Часть 2 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Сыночек, ну что делать. Не могла вырваться с работы. Там все опять кувырком. Люди требуют свои заказы, а те еще не готовы!
— Я смотрю, на работе у тебя все кувырком, только когда нужно побыть с Зинаидой.
— Я и так уже на части разрываюсь. Ради вас с Лерой стараюсь. Ты знаешь. Доктор говорит, я себя не берегу. У вас, говорит, глаза даже хуже видеть стали.
— Хорошо, потом об этом поговорим. Пока.
Но мама умела вставлять фразы в диалог, который собеседник хочет закончить, как подставляют ногу в закрывающуюся дверь.
— А вы все только берете, — голос ее стал угрожающе звонким, — я ведь если что-то и сделаю, где-то если и оступлюсь, то это все только ради вас. Тебя и Леры твоей. Живете на всем готовеньком. И ты! И она! А она вообще!..
Повторное упоминание Леры заставило меня насторожиться.
— А что это ты заладила «ради вас» да «ради вас»? Что там у вас случилось? Ты опять что-то натворила?
— Почему сразу — я?! Почему, если у нас что-то происходит, то я сразу крайняя? А что ж ты ни разу не спросил: «Лера что-то, что ли, натворила?» У меня глаза уже болят! А ты!..
Значит, я был прав, мать опять набедокурила. Чувствуя за собой вину, она неизменно занимала оборонную позицию — принималась кричать и через слово жаловаться на здоровье. Другой бы на моем месте давно уже сорвался с места и, проклиная себя за черствость, помчался к маме с извинениями и валидолом. Но не я. Я не черствый. Просто я хорошо знаю свою мать и прекрасно различаю оттенки в палитре ее настроения. Этот рвущийся нерв, эта ее горячность и бессвязная речь — симптомы, которые перепутать невозможно: мать пытается обелить себя в моих глазах. Наверняка она опять поругалась с Лерой на работе.
— Ничего я вам больше делать не буду! — проорала она напоследок и бросила трубку, поставив тем самым жирный росчерк под моим умозаключением — рыльце у нее, мягко говоря, в пушку.
Когда я вернулся, Зинаида Андреевна постаралась незаметно засунуть что-то в выдвижной ящик стола. Нужно будет заглянуть туда потом.
— Ну что, — бодро начал я, — может быть, переместимся в комнату?
Глаза ее забегали по сторонам, она явно не все еще припрятала и думала, как ей половчее провернуть махинацию с очередным объедком. Полоумная белка. Зинаида Андреевна смертельно боялась выбросить хоть что-нибудь из дому, будь то предмет гардероба, интерьера или кусок пищи. Если кто-то посягал на ее трухлявую собственность, она устраивала истерику, как будто хотели оттяпать часть ее самой. Шкафы ее ломились от старья различной степени древности. Первый, почетный дивизион, выставленный на стеклянных полках сервантов, составляли траченные временем статуэточки: кошечки, собачки, Чайковский, Венера Милосская, сестрица Алёнушка, плачущая над козлом-братом, тонкошеяя Нефертити и прочий стеклянный сброд, а также салфеточки, вязаные крючком, шкатулки с огрызками бижутерии, зеркал и расчесок, вазы, где дремали уже много лет оголенные ниточные катушки, половинки ножниц и калеки-линейки, разломанные по экватору. В выдвижных ящиках обитало барахло поплоше — стаканчики, полные разнокалиберных пуговиц и булавок, треснувшие чашки, беззубые вилки, салфетки с пятнами. И наконец, на нижних ярусах шкафов обосновался и вовсе плебс — лоскутки тканей шириной с палец, обрывки поролона, ампутированные с мебели, которой давно уже не было в живых, пыльные стопки газет, перетянутые вросшей в них бечевой.
«У нее нет ни одной целой вещи, — констатировала мама, впервые побывав в квартире у Зинаиды Андреевны, — это ж сколько денег нам придется в нее вбухивать».
Все, что мы «вбухивали» в Зинаиду Андреевну, составляло ужасающий мезальянс с уже имевшимся скарбом; новые блестящие вещицы не в силах были даже разбавить ветошь, не говоря уже о том, чтобы вытеснить ее из дому. С вещами у Зинаиды была телепатическая связь, каким-то образом она чувствовала, что беда нависла именно над этой чашкой без ручки, и стоило мне приговорить калечную к выносу на помойку, как чашку немедленно перепрятывали. Именно ту, на которую я хотел покуситься! Способности на грани экстрасенсорных. Со временем мы махнули на старуху рукой и стали приобретать для нее только предметы первой необходимости.
Зинаида Андреевна молчала уже пять минут как. Ах да, она же на меня дуется. Благословен будь этот бутерброд, который я засунул в ведро, благодаря ему в квартире хоть на несколько минут воцарилась тишина. Я критически оглядел кухню. Стену за мойкой пусть в другой раз оттирает мать, раз сегодня не пришла. Я лишь для вида проведу пару раз тряпкой. Стол, так и быть, протру. Еще нужно полить цветы. Пересчитать лекарства (желудочные припрятать, а то слишком уж налегает). Постараться унести из дому стопку телепрограммок за позапрошлый год, что пылится в прихожей. И, самое неприятное, — протереть унитаз, который уже опоясывали недвусмысленные желтые подтеки.
Зинаида Андреевна сидела с печальным кислым лицом, опершись головой на руку, — грузное изваяние скорби. Она вздыхала довольно долго, пока не поняла, что я реагировать не собираюсь. Тогда она заговорила сама:
— Сева, почему ты так себя ведешь?
— Как я себя веду, Зинаида Андреевна?
— Неблагодарно, Сева, вот как.
«Ах вот ты о чем, старая. А я-то уж думал, что хоть сегодня ты оставишь меня в покое со своей благодарностью и не попросишь поклониться в ножки».
— Ну что вы, зачем же так.
— Я столько для вас сделала. Но благодарности не получила. Простой человеческой отзывчивости.
— Вы ко мне несправедливы, мне кажется.
— Творите, что хотите, с моими вещами. Выбрасываете. Как будто меня уже нет, и можно делать здесь что угодно. Со мной вообще не считаетесь. Ты, значит, Зинаида Андреевна, свое дело сделала. Ты нам больше не нужна. Мы тебя теперь в гроб загоним.
— Что-то вас совсем не туда занесло, Зинаида Андреевна. Никто вам смерти не желает. Все, что вам требуется, все, о чем попросите, у вас есть. А то, что старье ваше выбрасывают, — так мы о вашем здоровье заботимся. Чтобы вам же лучше было.
— Не надо мешать мне жить.
— Никто вам жить не мешает. Вам условия создают. Вот зачем вам, скажите, ручка от штопора, — я продемонстрировал ей предмет разговора, — если самого штопора давно уже нет? Что вы с ней делать собираетесь? Пробка от разбитого графина зачем? Перчатка дырявая резиновая? Обгоревшие спички? Рука от куклы?
— Положи на место. Неблагодарные вы люди.
Она замолчала, скребя пальцем клеенку на столе. Единственный свой козырь она уже разыграла. Однако, по мере того, как работа моя подходила к концу, настроение у Зинаиды Андреевны менялось, и фокус тут был вот в чем — сообразив, что со мной, хоть и неблагодарным, ей будет куда как веселее, чем без меня, она решила сменить гнев на милость.
— Давай-ка попьем еще чайку, — предложила она, стрельнув глазами в сторону часов.
— Вы бы сильно не увлекались, а то вам же потом бегать придется.
— Не могу понять, что это со мной. То ли озноб, то ли давление подскочило и сосуды шалят. Доведете меня, а мне потом отдувайся, болей. Померь-ка мне давление.
— Сто сорок на сто. Для вас вполне нормально, — констатировал я через две минуты, убирая аппарат в коробку.
— Значит, что-то другое, не сосуды. Дай-ка аптечку.
Выпив (исключительно с воспитательными целями, пусть мне будет стыдно) какой-то безобидный шипучий аспирин и сунув под язык таблетку валидола, она запросилась на тахту, чтобы болеть более убедительно. Я сидел над ней и, разглядывая ее скорбный профиль (прикидываешься, чертовка, что тебе плохо, знаю я, как ты себя ведешь, когда действительно припечет), ждал, когда Зинаида Андреевна наконец прекратит придуриваться. Время шло, откладывать и дальше мой уход было нельзя. Наконец, она была вынуждена признать, что я, видимо, действительно должен идти. Перед уходом я обошел обе комнаты, чтобы убедиться, что с квартирой все в порядке. Проверил почву в цветах, поправил коврики, прикрыл створки шкафов.
В гостиной у серванта в стеклянной рамке висела карточка юного парня, неистовую золотистость волос которого не могла утаить даже сильно выцветшая фотография. Саша.
Трогать фотографию мне запрещалось, Зинаида говорила: «Со своего племянника я протру пыль сама». Этот Саша эмигрировал в Канаду двадцать лет назад. Так нам сказала старуха. Мы не могли составить сколько-нибудь приличный портрет Саши из тех недомолвок и туманностей, что окружали его личность. Все, что мы знали о нем, — он единственный из здравствующих родственников бабушки. Мама не выведала о нем ничего. «Мои близкие — не ваша печаль», — гордо заявила Зинаида, когда ее спросили, где именно живет Саша, сколько ему сейчас лет и не собирается ли он вернуться в Петербург.
«Как же — не наша? — Там, где я выразился бы более фигурально, мать перла напролом. — Нам конкуренты, вы уж пардон и извините, не нужны!»
«Он вам не конкурент, — сказала Зинаида, — и документы это подтверждают. А больше вам знать и не следует».
Впрочем, называть Сашу «близким Зинаиды» я не торопился бы. Если учесть, что мы проводили с ней много времени, мы просто обязаны были застать хоть один из Сашиных звонков. Но их не было. Не было ни открыток, ни писем, никаких вообще свидетельств Сашиного присутствия в жизни Зинаиды, кроме этой фотографии. Но Зинаида упорно стояла на своем — Саша жив, и он пишет ей. И звонит. Просто всегда в то время, когда нас нет рядом. Я сказал матери: «Оставь ты ее в покое. Пусть тешится тем, что у нее есть племянник. Заскоки бывают разные. Ну, хочется ей показать, что она не одинока».
Зинаида Андреевна сделала последнюю попытку меня задержать — ей-де показалось, что под тахтой скребется мышь, но я проигнорировал ее слова и даже не заглянул под тахту. Я был обыскан на выходе, и у меня изъяли пачку телепрограммок, которую я надеялся вынести из квартиры контрабандой. Последовала небольшая битва, меня заставили положить газеты туда, откуда я их взял, и извиниться.
— Неблагодарные люди, — буркнула она, захлопывая дверь.
Щека опять задергалась, но, слава богу, быстро перестала. Я чувствовал ярость, усталость и отчаяние одновременно, когда бежал на встречу к Лере, и знал, что опаздываю на час. Мы договорились встретиться у метро и вместе пойти домой. Она стояла у тополя, на пересечении взглядов нескольких кавказцев, что перекрикивались, высунувшись по пояс из своих будок с шавермой и беляшами; ее светлый плащ трепало усилившимся к вечеру ветром. Ветер и мужские взоры она не замечала, взгляд у нее был печальный и смиренный, казалось, она может простоять так еще долго. Я подбежал, обнял ее. С укоризненным вздохом она отдала мне сумку и принялась завязывать шнурки на ботинках, чтобы скрыть от меня расстроенное лицо. Наконец, вполне овладев собой, почти весело спросила:
— Что опаздываешь?
— Что-что… Будто сама не знаешь.
— Устал? — ее голос смягчился.
— Сегодня еще ничего. Всего на час задержала.
— У тебя лицо только что дернулось. Напсиховался?
— Не особенно, — соврал я.
Она потрепала меня по рукаву, ободряя и давая понять, что на сегодня все закончилось. Взявшись за руки, мы быстро пошли в сторону остановки. Время от времени мы оказывались захваченными пыльными буранчиками — ветер, усиливавшийся с каждой минутой, взметал целые столбы мусора и песка, приводил в смятение ворохи листьев, которые дворники сгребли аккуратными кучами вдоль тротуара. Лера хваталась за волосы, как будто могла защитить их от напасти.
— Что у вас там случилось? — спросил я, когда мы вырвались из очередного грязного смерча.
— Опять расстройство. Алла сегодня возьми да пересчитай квитанции — семь штук не хватает.
— Это плохо? — уточнил я. Я никогда не смогу постигнуть бумажной суеты, которую Алла, начальница мамы и Леры, развела в своем ателье. Какие-то бланки, ведомости, тетради, журналы.
— Да уж нехорошо. Значит, семь заказов сделано «налево». Алла не получила за них деньги и бесится.
— Я правильно догадываюсь, кто это сделал?
— Правильно.
Значит, мать нервничала не просто так. О маминых финансовых интрижках я давно уже узнавал с чувством обреченности и почти смирения, они случались регулярно. Плохо то, что переживает из-за них и набивает себе шишки в основном Лера, которая трудится в ателье приемщицей. Но вечно что-то мешает Лере уволиться с беспокойной должности — то сотрудников мало и ей жалко бросить Аллу в тяжелые времена, то она боится, что не найдет себе приличной работы, то принимает за чистую монету уверения матери в том, что та исправилась и больше не жульничает. На самом деле Леру страшат перемены. На мои замечания о том, что до тех пор, пока она будет сидеть в болоте под названием «ателье», она вообще не найдет ничего подходящего, она жалобно отговаривается: «Но у меня даже нет регистрации в Петербурге». Но, видимо, некоторые женщины таковы, что не так уж легко подбить их даже на самые пустячные поступки.
Мать же, по всей видимости, считает, что ее никогда не уволят за то, что она приворовывает — она высококлассная швея, и Алла это признает. Каждый раз, когда над ней нависает опасность быть разоблаченной, мама начинает кричать, что ей все остобрыдло, а потом сказывается больной и уходит с работы на денек-другой, пока скандальчик не поутихнет.
— Лерок, не обижайся, но вы меня достали обе. Ты маму не изменишь. Найди все-таки другую работу. Это не единственное ателье в городе, и вообще, всегда найдется чем заняться.
— Просто если бы все работали честно… — начала Лера, но, махнув рукой, остановилась и замолчала. Потом вынула кленовый лист, что запутался у нее в волосах, и, не выпуская его из рук, пошла дальше.
Вдруг, взглянув мне в лицо, она испуганно сказала:
— Милый, у тебя щека опять дернулась! Успокойся, не бери в голову!
Преградив мне дорогу, она схватила меня за плечи и быстро-быстро расцеловала. Потом повисла на моей руке, обещая, что больше не будет меня расстраивать, и бормоча что-то утешительное. Я же корил себя за свою вспышку. Мне было ее жаль. Бедная девочка. На работе бедлам, дома не лучше. И перспективы наши ой как туманны. А я, вместо того чтобы поддержать ее, лишь наорал. Дурацкий день.
Матери дома не было. Или она одумалась и решила вернуться в ателье, или отсиживалась у подружки, ожидая, пока Лера успокоится. Расчет был верный, она знала, что Лера сразу же побежит ко мне с этой проблемой и мы сначала раскипятимся, а после, поговорив по душам, успокоимся и махнем на нее рукой. Обычно так оно и бывало.
Глава 2
Утро я встречал в одиночестве на кухне. Шесть часов, холодно, неуютно, темно. Едва занимающийся бледный свет не оставлял сомнений — румянец у этой зари не появится. На березе за окном, доведенные до истерики сыростью и холодом, надсадно каркали две вороны. На минуту затих ветер, и стало слышно — накрапывает дождь, такой мелкий, что не разглядишь, даже прижав нос к стеклу. Утро в день стройки — у него свое настроение. Зевая, наскоро пьешь скверно пахнущий растворимый кофе (нет времени на заварной). Обманчивая ясность в голове из-за того, что не выспался. Из-за этого же, наверное, острее чувствуются звуки и запахи. Мама и Лера спят. Радио играет так тихо, что не слышно, что в нем говорят, зачем включил, сам не знаешь. Надо всем этим тотальная, как макрокосм, мысль — не опоздать бы на автобус.
Мало кто работает на двух работах, которые отличаются друг от друга так же сильно, как мои. Три дня в неделю я фармацевт, и еще два — чернорабочий на стройке. Причем то, что я называю заработком, приносит мне стройка, а работа в аптеке — лишь попытка оправдать хотя бы в маминых глазах медицинское образование. Последняя ниточка, связывающая меня с миром медицины.
Половина седьмого. Я стал одеваться и, разыскивая ботинки, ударился ногой о мамину старую швейную машинку, которая, надеясь, что ее, наконец, свезут в ремонт, обосновалась поближе к выходу. Ухватился рукой за вешалку для одежды на колесиках, которую мама притащила из своего ателье; она покатилась, врезалась в мамину дверь, потом отъехала было, да вернулась и стукнулась еще раз. На шум вышла мама — лицо бледно-розовое, блестит от каких-то ночных снадобий. Волосы, тонкие и всклокоченные, стоят дыбом. Там, где днем появятся брови, пока лишь лоснящиеся бесцветные припухлости. Ночная рубашка, присборенная у горловины, ей велика и сидит на ней, как колокол.
— Сыночек, ты покушал? У меня рыбка красная в холодильнике…
Знает, что Лера нажаловалась, и теперь старается быть со мной поприветливее. Игнорируя то, как трогательно она переступала босыми ногами по холодному полу, в воспитательных целях я решил проявить суровость.
— Я смотрю, на работе у тебя все кувырком, только когда нужно побыть с Зинаидой.
— Я и так уже на части разрываюсь. Ради вас с Лерой стараюсь. Ты знаешь. Доктор говорит, я себя не берегу. У вас, говорит, глаза даже хуже видеть стали.
— Хорошо, потом об этом поговорим. Пока.
Но мама умела вставлять фразы в диалог, который собеседник хочет закончить, как подставляют ногу в закрывающуюся дверь.
— А вы все только берете, — голос ее стал угрожающе звонким, — я ведь если что-то и сделаю, где-то если и оступлюсь, то это все только ради вас. Тебя и Леры твоей. Живете на всем готовеньком. И ты! И она! А она вообще!..
Повторное упоминание Леры заставило меня насторожиться.
— А что это ты заладила «ради вас» да «ради вас»? Что там у вас случилось? Ты опять что-то натворила?
— Почему сразу — я?! Почему, если у нас что-то происходит, то я сразу крайняя? А что ж ты ни разу не спросил: «Лера что-то, что ли, натворила?» У меня глаза уже болят! А ты!..
Значит, я был прав, мать опять набедокурила. Чувствуя за собой вину, она неизменно занимала оборонную позицию — принималась кричать и через слово жаловаться на здоровье. Другой бы на моем месте давно уже сорвался с места и, проклиная себя за черствость, помчался к маме с извинениями и валидолом. Но не я. Я не черствый. Просто я хорошо знаю свою мать и прекрасно различаю оттенки в палитре ее настроения. Этот рвущийся нерв, эта ее горячность и бессвязная речь — симптомы, которые перепутать невозможно: мать пытается обелить себя в моих глазах. Наверняка она опять поругалась с Лерой на работе.
— Ничего я вам больше делать не буду! — проорала она напоследок и бросила трубку, поставив тем самым жирный росчерк под моим умозаключением — рыльце у нее, мягко говоря, в пушку.
Когда я вернулся, Зинаида Андреевна постаралась незаметно засунуть что-то в выдвижной ящик стола. Нужно будет заглянуть туда потом.
— Ну что, — бодро начал я, — может быть, переместимся в комнату?
Глаза ее забегали по сторонам, она явно не все еще припрятала и думала, как ей половчее провернуть махинацию с очередным объедком. Полоумная белка. Зинаида Андреевна смертельно боялась выбросить хоть что-нибудь из дому, будь то предмет гардероба, интерьера или кусок пищи. Если кто-то посягал на ее трухлявую собственность, она устраивала истерику, как будто хотели оттяпать часть ее самой. Шкафы ее ломились от старья различной степени древности. Первый, почетный дивизион, выставленный на стеклянных полках сервантов, составляли траченные временем статуэточки: кошечки, собачки, Чайковский, Венера Милосская, сестрица Алёнушка, плачущая над козлом-братом, тонкошеяя Нефертити и прочий стеклянный сброд, а также салфеточки, вязаные крючком, шкатулки с огрызками бижутерии, зеркал и расчесок, вазы, где дремали уже много лет оголенные ниточные катушки, половинки ножниц и калеки-линейки, разломанные по экватору. В выдвижных ящиках обитало барахло поплоше — стаканчики, полные разнокалиберных пуговиц и булавок, треснувшие чашки, беззубые вилки, салфетки с пятнами. И наконец, на нижних ярусах шкафов обосновался и вовсе плебс — лоскутки тканей шириной с палец, обрывки поролона, ампутированные с мебели, которой давно уже не было в живых, пыльные стопки газет, перетянутые вросшей в них бечевой.
«У нее нет ни одной целой вещи, — констатировала мама, впервые побывав в квартире у Зинаиды Андреевны, — это ж сколько денег нам придется в нее вбухивать».
Все, что мы «вбухивали» в Зинаиду Андреевну, составляло ужасающий мезальянс с уже имевшимся скарбом; новые блестящие вещицы не в силах были даже разбавить ветошь, не говоря уже о том, чтобы вытеснить ее из дому. С вещами у Зинаиды была телепатическая связь, каким-то образом она чувствовала, что беда нависла именно над этой чашкой без ручки, и стоило мне приговорить калечную к выносу на помойку, как чашку немедленно перепрятывали. Именно ту, на которую я хотел покуситься! Способности на грани экстрасенсорных. Со временем мы махнули на старуху рукой и стали приобретать для нее только предметы первой необходимости.
Зинаида Андреевна молчала уже пять минут как. Ах да, она же на меня дуется. Благословен будь этот бутерброд, который я засунул в ведро, благодаря ему в квартире хоть на несколько минут воцарилась тишина. Я критически оглядел кухню. Стену за мойкой пусть в другой раз оттирает мать, раз сегодня не пришла. Я лишь для вида проведу пару раз тряпкой. Стол, так и быть, протру. Еще нужно полить цветы. Пересчитать лекарства (желудочные припрятать, а то слишком уж налегает). Постараться унести из дому стопку телепрограммок за позапрошлый год, что пылится в прихожей. И, самое неприятное, — протереть унитаз, который уже опоясывали недвусмысленные желтые подтеки.
Зинаида Андреевна сидела с печальным кислым лицом, опершись головой на руку, — грузное изваяние скорби. Она вздыхала довольно долго, пока не поняла, что я реагировать не собираюсь. Тогда она заговорила сама:
— Сева, почему ты так себя ведешь?
— Как я себя веду, Зинаида Андреевна?
— Неблагодарно, Сева, вот как.
«Ах вот ты о чем, старая. А я-то уж думал, что хоть сегодня ты оставишь меня в покое со своей благодарностью и не попросишь поклониться в ножки».
— Ну что вы, зачем же так.
— Я столько для вас сделала. Но благодарности не получила. Простой человеческой отзывчивости.
— Вы ко мне несправедливы, мне кажется.
— Творите, что хотите, с моими вещами. Выбрасываете. Как будто меня уже нет, и можно делать здесь что угодно. Со мной вообще не считаетесь. Ты, значит, Зинаида Андреевна, свое дело сделала. Ты нам больше не нужна. Мы тебя теперь в гроб загоним.
— Что-то вас совсем не туда занесло, Зинаида Андреевна. Никто вам смерти не желает. Все, что вам требуется, все, о чем попросите, у вас есть. А то, что старье ваше выбрасывают, — так мы о вашем здоровье заботимся. Чтобы вам же лучше было.
— Не надо мешать мне жить.
— Никто вам жить не мешает. Вам условия создают. Вот зачем вам, скажите, ручка от штопора, — я продемонстрировал ей предмет разговора, — если самого штопора давно уже нет? Что вы с ней делать собираетесь? Пробка от разбитого графина зачем? Перчатка дырявая резиновая? Обгоревшие спички? Рука от куклы?
— Положи на место. Неблагодарные вы люди.
Она замолчала, скребя пальцем клеенку на столе. Единственный свой козырь она уже разыграла. Однако, по мере того, как работа моя подходила к концу, настроение у Зинаиды Андреевны менялось, и фокус тут был вот в чем — сообразив, что со мной, хоть и неблагодарным, ей будет куда как веселее, чем без меня, она решила сменить гнев на милость.
— Давай-ка попьем еще чайку, — предложила она, стрельнув глазами в сторону часов.
— Вы бы сильно не увлекались, а то вам же потом бегать придется.
— Не могу понять, что это со мной. То ли озноб, то ли давление подскочило и сосуды шалят. Доведете меня, а мне потом отдувайся, болей. Померь-ка мне давление.
— Сто сорок на сто. Для вас вполне нормально, — констатировал я через две минуты, убирая аппарат в коробку.
— Значит, что-то другое, не сосуды. Дай-ка аптечку.
Выпив (исключительно с воспитательными целями, пусть мне будет стыдно) какой-то безобидный шипучий аспирин и сунув под язык таблетку валидола, она запросилась на тахту, чтобы болеть более убедительно. Я сидел над ней и, разглядывая ее скорбный профиль (прикидываешься, чертовка, что тебе плохо, знаю я, как ты себя ведешь, когда действительно припечет), ждал, когда Зинаида Андреевна наконец прекратит придуриваться. Время шло, откладывать и дальше мой уход было нельзя. Наконец, она была вынуждена признать, что я, видимо, действительно должен идти. Перед уходом я обошел обе комнаты, чтобы убедиться, что с квартирой все в порядке. Проверил почву в цветах, поправил коврики, прикрыл створки шкафов.
В гостиной у серванта в стеклянной рамке висела карточка юного парня, неистовую золотистость волос которого не могла утаить даже сильно выцветшая фотография. Саша.
Трогать фотографию мне запрещалось, Зинаида говорила: «Со своего племянника я протру пыль сама». Этот Саша эмигрировал в Канаду двадцать лет назад. Так нам сказала старуха. Мы не могли составить сколько-нибудь приличный портрет Саши из тех недомолвок и туманностей, что окружали его личность. Все, что мы знали о нем, — он единственный из здравствующих родственников бабушки. Мама не выведала о нем ничего. «Мои близкие — не ваша печаль», — гордо заявила Зинаида, когда ее спросили, где именно живет Саша, сколько ему сейчас лет и не собирается ли он вернуться в Петербург.
«Как же — не наша? — Там, где я выразился бы более фигурально, мать перла напролом. — Нам конкуренты, вы уж пардон и извините, не нужны!»
«Он вам не конкурент, — сказала Зинаида, — и документы это подтверждают. А больше вам знать и не следует».
Впрочем, называть Сашу «близким Зинаиды» я не торопился бы. Если учесть, что мы проводили с ней много времени, мы просто обязаны были застать хоть один из Сашиных звонков. Но их не было. Не было ни открыток, ни писем, никаких вообще свидетельств Сашиного присутствия в жизни Зинаиды, кроме этой фотографии. Но Зинаида упорно стояла на своем — Саша жив, и он пишет ей. И звонит. Просто всегда в то время, когда нас нет рядом. Я сказал матери: «Оставь ты ее в покое. Пусть тешится тем, что у нее есть племянник. Заскоки бывают разные. Ну, хочется ей показать, что она не одинока».
Зинаида Андреевна сделала последнюю попытку меня задержать — ей-де показалось, что под тахтой скребется мышь, но я проигнорировал ее слова и даже не заглянул под тахту. Я был обыскан на выходе, и у меня изъяли пачку телепрограммок, которую я надеялся вынести из квартиры контрабандой. Последовала небольшая битва, меня заставили положить газеты туда, откуда я их взял, и извиниться.
— Неблагодарные люди, — буркнула она, захлопывая дверь.
Щека опять задергалась, но, слава богу, быстро перестала. Я чувствовал ярость, усталость и отчаяние одновременно, когда бежал на встречу к Лере, и знал, что опаздываю на час. Мы договорились встретиться у метро и вместе пойти домой. Она стояла у тополя, на пересечении взглядов нескольких кавказцев, что перекрикивались, высунувшись по пояс из своих будок с шавермой и беляшами; ее светлый плащ трепало усилившимся к вечеру ветром. Ветер и мужские взоры она не замечала, взгляд у нее был печальный и смиренный, казалось, она может простоять так еще долго. Я подбежал, обнял ее. С укоризненным вздохом она отдала мне сумку и принялась завязывать шнурки на ботинках, чтобы скрыть от меня расстроенное лицо. Наконец, вполне овладев собой, почти весело спросила:
— Что опаздываешь?
— Что-что… Будто сама не знаешь.
— Устал? — ее голос смягчился.
— Сегодня еще ничего. Всего на час задержала.
— У тебя лицо только что дернулось. Напсиховался?
— Не особенно, — соврал я.
Она потрепала меня по рукаву, ободряя и давая понять, что на сегодня все закончилось. Взявшись за руки, мы быстро пошли в сторону остановки. Время от времени мы оказывались захваченными пыльными буранчиками — ветер, усиливавшийся с каждой минутой, взметал целые столбы мусора и песка, приводил в смятение ворохи листьев, которые дворники сгребли аккуратными кучами вдоль тротуара. Лера хваталась за волосы, как будто могла защитить их от напасти.
— Что у вас там случилось? — спросил я, когда мы вырвались из очередного грязного смерча.
— Опять расстройство. Алла сегодня возьми да пересчитай квитанции — семь штук не хватает.
— Это плохо? — уточнил я. Я никогда не смогу постигнуть бумажной суеты, которую Алла, начальница мамы и Леры, развела в своем ателье. Какие-то бланки, ведомости, тетради, журналы.
— Да уж нехорошо. Значит, семь заказов сделано «налево». Алла не получила за них деньги и бесится.
— Я правильно догадываюсь, кто это сделал?
— Правильно.
Значит, мать нервничала не просто так. О маминых финансовых интрижках я давно уже узнавал с чувством обреченности и почти смирения, они случались регулярно. Плохо то, что переживает из-за них и набивает себе шишки в основном Лера, которая трудится в ателье приемщицей. Но вечно что-то мешает Лере уволиться с беспокойной должности — то сотрудников мало и ей жалко бросить Аллу в тяжелые времена, то она боится, что не найдет себе приличной работы, то принимает за чистую монету уверения матери в том, что та исправилась и больше не жульничает. На самом деле Леру страшат перемены. На мои замечания о том, что до тех пор, пока она будет сидеть в болоте под названием «ателье», она вообще не найдет ничего подходящего, она жалобно отговаривается: «Но у меня даже нет регистрации в Петербурге». Но, видимо, некоторые женщины таковы, что не так уж легко подбить их даже на самые пустячные поступки.
Мать же, по всей видимости, считает, что ее никогда не уволят за то, что она приворовывает — она высококлассная швея, и Алла это признает. Каждый раз, когда над ней нависает опасность быть разоблаченной, мама начинает кричать, что ей все остобрыдло, а потом сказывается больной и уходит с работы на денек-другой, пока скандальчик не поутихнет.
— Лерок, не обижайся, но вы меня достали обе. Ты маму не изменишь. Найди все-таки другую работу. Это не единственное ателье в городе, и вообще, всегда найдется чем заняться.
— Просто если бы все работали честно… — начала Лера, но, махнув рукой, остановилась и замолчала. Потом вынула кленовый лист, что запутался у нее в волосах, и, не выпуская его из рук, пошла дальше.
Вдруг, взглянув мне в лицо, она испуганно сказала:
— Милый, у тебя щека опять дернулась! Успокойся, не бери в голову!
Преградив мне дорогу, она схватила меня за плечи и быстро-быстро расцеловала. Потом повисла на моей руке, обещая, что больше не будет меня расстраивать, и бормоча что-то утешительное. Я же корил себя за свою вспышку. Мне было ее жаль. Бедная девочка. На работе бедлам, дома не лучше. И перспективы наши ой как туманны. А я, вместо того чтобы поддержать ее, лишь наорал. Дурацкий день.
Матери дома не было. Или она одумалась и решила вернуться в ателье, или отсиживалась у подружки, ожидая, пока Лера успокоится. Расчет был верный, она знала, что Лера сразу же побежит ко мне с этой проблемой и мы сначала раскипятимся, а после, поговорив по душам, успокоимся и махнем на нее рукой. Обычно так оно и бывало.
Глава 2
Утро я встречал в одиночестве на кухне. Шесть часов, холодно, неуютно, темно. Едва занимающийся бледный свет не оставлял сомнений — румянец у этой зари не появится. На березе за окном, доведенные до истерики сыростью и холодом, надсадно каркали две вороны. На минуту затих ветер, и стало слышно — накрапывает дождь, такой мелкий, что не разглядишь, даже прижав нос к стеклу. Утро в день стройки — у него свое настроение. Зевая, наскоро пьешь скверно пахнущий растворимый кофе (нет времени на заварной). Обманчивая ясность в голове из-за того, что не выспался. Из-за этого же, наверное, острее чувствуются звуки и запахи. Мама и Лера спят. Радио играет так тихо, что не слышно, что в нем говорят, зачем включил, сам не знаешь. Надо всем этим тотальная, как макрокосм, мысль — не опоздать бы на автобус.
Мало кто работает на двух работах, которые отличаются друг от друга так же сильно, как мои. Три дня в неделю я фармацевт, и еще два — чернорабочий на стройке. Причем то, что я называю заработком, приносит мне стройка, а работа в аптеке — лишь попытка оправдать хотя бы в маминых глазах медицинское образование. Последняя ниточка, связывающая меня с миром медицины.
Половина седьмого. Я стал одеваться и, разыскивая ботинки, ударился ногой о мамину старую швейную машинку, которая, надеясь, что ее, наконец, свезут в ремонт, обосновалась поближе к выходу. Ухватился рукой за вешалку для одежды на колесиках, которую мама притащила из своего ателье; она покатилась, врезалась в мамину дверь, потом отъехала было, да вернулась и стукнулась еще раз. На шум вышла мама — лицо бледно-розовое, блестит от каких-то ночных снадобий. Волосы, тонкие и всклокоченные, стоят дыбом. Там, где днем появятся брови, пока лишь лоснящиеся бесцветные припухлости. Ночная рубашка, присборенная у горловины, ей велика и сидит на ней, как колокол.
— Сыночек, ты покушал? У меня рыбка красная в холодильнике…
Знает, что Лера нажаловалась, и теперь старается быть со мной поприветливее. Игнорируя то, как трогательно она переступала босыми ногами по холодному полу, в воспитательных целях я решил проявить суровость.