Институт благородных убийц
Часть 1 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава 1
Свое первое убийство я совершил еще в утробе матери. Моя сестричка не дотянула до встречи с этим миром всего ничего. Врачи, принимавшие роды, констатировали — ни они, ни сама роженица к ее смерти никоим образом причастны не были. Вся вина целиком и полностью лежала на мне. Никто так и не понял, что нашло вдруг на здоровый (это подтверждали все ультразвуковые исследования) эмбрион, но я исхитрился обернуть свою пуповину вокруг сестриной шеи за считаные минуты до родов и затянул ее в тот момент, когда она, повинуясь требованию природы, устремилась навстречу белому свету.
Мама однажды предположила, что, возможно, я просто расценил попытку сестрички (мы называли ее так, и только так — сестричка) родиться раньше меня как бегство. Я понял — сестра хочет меня бросить, и решил задержать ее во что бы то ни стало. Я просто не понял ее намерений.
Но я не верю в рассудочность поступков рождающихся на свет младенцев и не ищу лирических мотивов у преступлений. У меня медицинское образование, и я трезво мыслящий человек. Но это не умаляет ужаса ситуации. Я погубил существо, ближе которого у меня не было и которое я обнимал крепко в тесноте материнского чрева (снимки до сих пор хранятся где-то у матери).
Своей вины я не отрицал. Появившись вскоре вслед за сестрой, я продемонстрировал докторам орудие убийства — пуповину, которую сжимал в кулаке, и еще долго меня не могли заставить разжать мои преступные красные пальцы. Я рассказываю это без трепета, а с одной лишь грустью, которая с годами стала совершенно расплывчатой. Это очень старая и неприлично заезженная история. Мать никогда не делала из нее тайны. Я узнал о своем преступлении очень рано, еще до того, как отправился в первый класс. «Вот и профессор сказал тогда — такое положение плода бывает один раз на миллион», — говорила мама при мне, малыше, каждому встречному и поперечному. Она пугала своей историей матерей моих одноклассников, участкового врача, дальних родственников, соседей по дому. Рассказав ее, она обычно устремляла взгляд куда-то за горизонт, а слушатели ахали, но не слишком громко — все-таки не страшилкой из новостей с ними поделились, а семейной трагедией, нужно соблюдать деликатность. На меня же наваливалась всегда от этих ее откровений тоска, бежать от которой было некуда, но я стеснялся просить маму, чтобы она прекратила. Что руководило ею, когда прилюдно (и с виду довольно спокойно) она обнажала перед малознакомыми людьми свою боль, я не знаю, но вероятно, ей просто нужно было время от времени кому-нибудь об этом рассказывать. Благодаря тому, что она сделала свое несчастье таким рядовым и заезженным, она не тронулась умом.
Я с самого начала твердо усвоил — мама ни в чем меня не обвиняет. Ситуацию она представила мне так: «Ты убил свою сестру, но не нарочно; мама на тебя не сердится». Я тоже не тронулся умом. Психиатр не констатировал у меня отклонений в психическом развитии на почве вины. В школе надо мной не смеялись, никто от меня не шарахался. Не исключено, что этим я тоже был обязан мамочкиным неустанным паблисити. Родительница, щебеча о нашей беде на каждом углу, своим постоянным стрекотаньем добилась того, что меня, хоть и знали широко как убийцу, но не презирали. Мои одноклассники были многократно обработаны, поэтому относились к такой моей особенности равнодушно. Все утратили интерес к этому преступлению еще задолго до того, как я перешел во второй класс. Дети смотрели на меня без страха и даже относились ко мне с долей боязливого уважения — «это мальчик, который задушил свою сестру».
Но если техническую, если уместно так выразиться, сторону вопроса я знал вдоль и поперек, я никогда не осмеливался и уже не осмелюсь спросить мать вот о чем. Что чувствовала она в тот момент, когда узнала, что из двух ее детей один — убийца? Разве не возникло, хотя бы на долю секунды, в ней ненависти ко мне? Каково ей было брать меня — двух с половиной килограммового душителя — на руки, прижимать к груди? Неужели ее не передергивало от отвращения и страха? Если верить свидетельствам очевидцев, с самой первой минуты рождения она носилась со мной как с писаной торбой, не каждая мать могла бы продемонстрировать такую горячую, звериную любовь к своему отпрыску. Возможно, та половинка любви, что предназначалась моей сестричке, автоматически перешла ко мне. Взрослея, я продолжал возвращаться мыслями к тому, что произошло в роддоме, но все реже и реже. Сестренка, мертвая девочка, являлась в моем воображении в разные годы по-разному — сначала в образе нежнейшего молочного поросенка, умерщвленного мясником, после — в виде пластикового голенького пупса.
Я очень рано почувствовал союзность наготы и смерти и боялся переодевать свои игрушки, чтобы не увидеть, каковы они в обнаженном виде.
Сейчас, когда в проеме ванной комнаты виднелась голая спина Зинаиды Андреевны — лоснящаяся, цвета постного карбонада, я думал о том, что старухе вскоре суждено будет стать второй моей жертвой. Сразу же хочу заявить — я не извращенец и тому, что я сижу на стуле возле приоткрытой двери в ванную и наблюдаю, как Зинаида Андреевна моется, есть веские основания. Дама она тучная, склонная к головокружениям, которые может спровоцировать что угодно — резкий поворот головы, падение атмосферного давления, горячий пар, как сейчас. По крайней мере, она так утверждает. Поэтому помывки являют для нее серьезную опасность, и она никогда не отваживается на них в одиночестве, требуя, чтобы при омовениях ей ассистировал кто-нибудь из нас — мама, я или Лера.
Она делает вид, что соглашается мыться прилюдно скрепя сердце, но мне кажется, Зинаида Андреевна наготы своей не стесняется. Оставив дверь ванной приоткрытой на деликатную треть, раз в неделю она плещется передо мной в воде по часу. При этом каждые пять минут она встревоженно справляется: «Сева, ты здесь? Сева!» — «Я здесь», — отвечаю я. «А что ты ко мне не заглядываешь? Мало ли что со мной случилось».
Я предполагаю у Зинаиды Андреевны зачатки старческой шизофрении, и этот ее эксгибиционизм, который она пытается скрыть, — еще одно подтверждение моей теории. Иная старушка скорее позволит себе умереть, чем показаться голой перед посторонним мужчиной, но у Зинаиды Андреевны уже размыта грань между дозволенным и недозволенным. Она не просто приглашает меня присутствовать при ее мытье, но и, кажется, получает от моего присутствия некоторое удовольствие. Ей нужно, чтобы я не только сидел рядом, но и по мере возможности наблюдал. Она ловко заставила меня практически целиком и полностью взять этот присмотр на себя, заявив нам, что если (не дай бог, конечно), она упадет в обморок во время мытья, хрупкой маме и не менее хрупкой Лере будет трудно ее поднять и дотащить до кровати. «Мне в ванной нужен мужчина», — безапелляционно заявила она, и я скрепя сердце с ней согласился. Но отстоял за собой право не тереть ей спину. В том, что касается моих банных обязанностей, мы пришли к компромиссу: вымывшись, она будет вставать в ванне в полный рост — ко мне спиной, — а я, подойдя сзади, наброшу на нее большую махровую простыню, ну, может, лишь чуток случайно коснусь шеи, когда буду протягивать концы простыни вперед.
Она заворачивалась в нее всегда с этакими деликатными (и омерзительными) покашливаниями, которые были призваны продемонстрировать мне, что она — изысканная гранд-дама и даже в «интересных обстоятельствах» выше всякой пошлости. Но меня ее экивоки ввести в заблуждение не могли — Зинаида Андреевна забавляется моим смущением. Показаться мне нагишом — одна из ее маленьких радостей, которую ей не может омрачить даже то, что мыться Зинаида Андреевна в общем-то не любит.
— Сева, ты здесь? — вопрос вывел меня из забытья. Последние полчаса я тупо смотрел в стену, борясь со сном, пока она, плескаясь, что-то заунывно напевала.
— Здесь, Зинаида Андреевна. У вас все в порядке?
— Полотенце приготовил?
— У меня.
— Хорошо, — ухватившись рукой за борт ванны, она стала медленно подтягиваться. Я отвернулся, но и так знаю, что бы я увидел: распаренный неохватный валик бока в радужных пузырьках мыльной пены, унылый продавленный колокол груди (только не смотреть, только не смотреть), и ядреную, удивительно крепкую для такой старухи задницу.
— Я встаю, — голосом королевы, подзывающей свою свиту, возвестила она. Я вытянулся у нее за спиной с полотенцем на изготовку и деликатно подал ей руку, но она поднялась сама, опираясь на край ванны.
«Да, старыми-то любоваться — радости мало», — приговаривала мама, когда я жаловался, как противна Зинаида Андреевна, и произносила это так смачно и плотоядно, что делала мне только хуже.
Она завернула волосы в тюрбан из полотенца, оставив на свободе мясистые крупные уши, из которых не вынула серьги, и отерла ладонью мокрое лицо. Потом она долго вылавливала свои волосы в воде, приговаривая — вот еще волосик, держи, а то в сток уйдет. Я еле оторвал ее от ванны, убедив, что выловить волосы можно и потом, а простыть ей сейчас — это запросто. Медленно-медленно мы дошли до спальни (по дороге она пару раз сказала «что-то голова кружится»), и я помог ей опуститься на кровать. Она натянула на плечи, прямо поверх махровой простыни, халат и склонила голову на подушку. Натягивая толстые носки ей на ноги, я в который раз поразился, какой хитрой сетью красных прожилок и прожилочек покрыты ее ступни.
— Может, ты бы хотел выпить чаю… — сказала она. Зинаида Андреевна часто начинает просьбу с предположения. Данную фразу следовало понимать не в том смысле, что она жаждет напоить меня чаем, а так, что она хочет выпить его сама. Почему бы сразу не попросить — все равно ведь отказа не будет, — было выше моего понимания.
— Сейчас поставлю воду.
Не успел я наполнить жестяной чайник (бог знает по какой причине она наотрез отказывалась пить воду, подогретую в электрическом), как из комнаты раздалось:
— Сева!
— Что, Зинаида Андреевна?
— Подойди, пожалуйста.
— Я вас хорошо слышу. Говорите.
— Нет, подойди, не хочу кричать.
Я припечатал чайник к плите более энергично, чем требовалось для того, чтобы утвердить его на конфорке, и прошел в комнату.
— У меня, — интимно, почти шепотом, произнесла Зинаида Андреевна, — в шкафчике, в правой створке, лежат карамельки. «Медовые».
Сказала так, как будто у нее там сокровища несметные припрятаны.
— Принести?
— Если можно.
«Конечно, можно, Зинаида Андреевна, старая ты карга. Ни в чем тебе не будет отказу, и ты это прекрасно знаешь, но выкобениваешься тут со своими карамельками. Попросить меня, пока я был на кухне, ты, конечно же, не могла. Тебе до зарезу надо было, чтобы я вприпрыжку бежал к тебе и почтительно стоял во фрунт перед твоей старой задницей». Вслух же я сказал:
— Конечно, можно.
— Обожди, — окликнула она меня задумчиво, когда я стал удаляться.
— Да?
— И вот что еще, — она поманила меня пальцем и дождалась, пока я не склонился над ней, — гулять так гулять. Доставай и прянички. Угощу тебя.
«Неслыханная щедрость, Зинаида Андреевна. Особенно если учесть, что прянички эти — мои, в том смысле, что куплены мною. Угостит она меня, смотрите-ка».
Я достал и карамельки и прянички, вытряхнул и те и другие на блюдце и, лишь когда собрался разливать чай, обнаружил, что забыл включить под чайником газ.
Чертыхнувшись, я чиркнул спичкой и принялся ждать, когда закипит вода. Я сам уже закипал. Щека стала немного подергиваться, со стороны это наверняка не было заметно, но я уже чувствовал. «Успокойся, наплюй, не обращай внимания, — приказал я себе, — или опять придется есть таблетки».
Голубой кафель над плитой весь усеян мелкими, даже на вид твердыми каплями жира и исчиркан подтеками. Как она исхитряется изгваздать кухню буквально за считаные часы? Не прошло и трех дней с тех пор, как мать намыла тут все и вся, и вот пожалуйста — пятна повсюду. Ведь старуха, кроме чая, кажется, ничего себе не готовит. Что она делает тут такого, что даже на стенах появляется грязь? Я заглянул в холодильник, тихо исследовал его внутренности и извлек оттуда осклизлый уже кусок колбасы и еще какую-то мерзость, завернутую в кусок туалетной бумаги (заплесневелый бутерброд с сыром). Стараясь не греметь, поднял крышку ведра и выбросил все это. Нам нечего было противопоставить желанию Зинаиды Андреевны ни в коем случае ничего не выкидывать. Борьба, которую мы вели с ее испорченными продуктами, была подпольной.
— Сева?
— Сейчас-сейчас, не закипел еще.
— Как не закипел?
— Ну вот так. Газ я не зажег.
— А, ну я подожду, ничего (театральный вздох, который слышно и на кухне).
Наконец, когда я, нагруженный чашками, карамельками и пряничками, явился пред очи Зинаиды Андреевны, меня ждал сюрприз — она пожелала пить чай на кухне. Угроза подхватить простуду не испугала ее, и мы начали переход на кухню. Я вернул туда прянички и карамельки, чашки, чайник, а потом помог дойти и самой Зинаиде Андреевне. Из кухни она сгоняла меня в комнату всего-то один раз — чтобы я поменял ей тапочки, эти-де слишком скользкие. Когда я вернулся, она стояла у плиты и рассматривала что-то, что держала в руке. Казалось, из глаз ее вот-вот прольются слезы.
— Сева!
— Что вы вскочили, Зинаида Андреевна?
— Сева! Разве я сделала тебе что-то плохое? Обидела тебя? Ты скажи.
В руке она держала тот самый бутерброд, дрянь в салфеточке, который я пять минут назад выбросил. Я поразился тому, как быстро она догадалась, что я затеваю какую-то подлость на кухне. Прямо звериное чутье. Нужно же было ей полезть в ведро именно сейчас.
— О боже, Зинаида Андреевна! Это испортилось. Испортилось, вы понимаете? Давно и бесповоротно.
— Я положила в холодильник хлебушек с сыром, чтобы доесть потом. Не успела отвернуться — а он уже в ведре.
— Он был несвежий.
— Нормальный он был, Сева! Нормальный!
— На нем была плесень. — Я понимал, что она жаждет битвы, но не хотел доставить ей такого удовольствия, поэтому старался говорить спокойно.
— Где? То крошечное пятнышко? Я бы поскоблила, эка невидаль. Обычный сыр.
— У вас постоянные, вы простите меня, конечно, проблемы с пищеварением. Если бы я его не выбросил, вы бы потом маялись животом всю ночь.
Она прикрыла глаза рукой, демонстрируя, что против такого хамства она бессильна и сдается. Тихо всхлипывая, прошептала:
— Ты меня доводишь специально. Ты нарочно это делаешь. У меня давление. Я целыми днями мучаюсь. Вы все только и ждете…
Уже понимая, что мирного исхода не будет, я позволил себе повысить голос:
— Спасать от отравления, по-вашему, значит — «доводить»?
«Брось с ней пререкаться, не позволяй старой ведьме выбить тебя из колеи. Она ведь только и ждет, чтобы ты вышел из себя, заорал. Крови твоей ей захотелось».
Теперь она смотрела сквозь меня и, пожевывая сморщенными губами, грустно улыбалась, как будто видела что-то такое, чего не вижу я. «Все я про тебя знаю, голубчик, да просто молчу», — говорил ее вид.
У меня зазвонил телефон. Я вышел в коридор.
— Ну как там Зинаида, сыночек? — преувеличенно жизнерадостно спросила мама. — Все у вас хорошо?
— А то сама не знаешь — как.
— А ты с ней подипломатичнее, похитрее. Так, мол, и так, скажи, Зинаидочка Андреевна, мы к вам со всей душой. Она и растает.
— Когда будет твоя очередь с ней сидеть, ты ей все это и скажешь. Если ты забыла, то сейчас как раз твоя очередь. Но кто-то опять решил прогулять дежурство.
Перейти к странице: