Иерусалим правит
Часть 25 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Бог завел привычку рассуждать о религии, и порой Его голос звучит немного пугающе. Он отстаивает ислам, при этом воображая Себя языческим идолом.
— Что может быть лучше мира, который я здесь создал? — добавляет Бог. Он просто огромен — в зеленых и синих шелках, в чудовищном алом тюрбане. — Разве не похож на рай тихий английский сельский садик в разгар лета? Что может быть лучше, чем создать такое уютное убежище? Ложись на эти розы.
И пока спина у меня покрывается кровью от острых шипов, Он небрежно использует меня среди Своих цветов, ломая настурции, лилии и подсолнечники — красные, синие и желтые, зеленые и ярко-оранжевые в окружении маков, — а вода все течет, а евнухи и гермафродиты шепчутся, словно колосья пшеницы на ветру, а слепые юноши и девушки улыбаются неведомому будущему. И все-таки в красоте таится надежда — и потому я вспоминаю те запахи, вспоминаю те сломанные цветы с детским ностальгическим удовольствием, вспоминаю погнутые стебли, разлетевшиеся лепестки, упавшие на плитки, словно свадебное конфетти (и вопивших, как гости на свадьбе, зрителей). Влажная красная земля, древняя, почти безжизненная земля, которую поддерживает только постоянная забота человека, эта сырая земля обнимает наши тела и проникает в наши рты, как она проникала в тысячи других ртов, и впивается в нашу плоть, как она впивалась в плоть мертвецов, великого множества мертвецов. И мое тело выгибается над порослью зеленых, розовых и темно-желтых цветов, белых цветов с маленькими коричнево-красными пятнышками, цветов бесчисленных оттенков и форм, растущих под синим безоблачным африканским небом. И вы станете осуждать меня за то, что теперь я не понимаю никакой иной реальности? Что еще я могу знать? Я — собственность Бога в некоем забытом уголке Рая, где только Он определяет, что называть удовольствием, а что — болью, что имеет право на существование, а что следует уничтожить. Я говорю Ему, что страдаю. Он говорит мне, что нет. У меня не остается другого выбора, кроме как принять это и в конечном счете стать столь же безумным, как Бог. Я разделяю одиночество Бога; Он борется с надвигающейся скукой в течение многих часов, а иногда только в течение нескольких минут, когда мое удовольствие или моя боль достигают предела. Я больше не могу отличить одно от другого: мой разум покинул тело. Я начинаю подозревать, что Бог тоже почти утратил связь со своей огромной тушей и Он знает, что мы заключаем договор, пытаясь сохранить такое пограничное состояние, а не обуздать его. Он ненавидит собственную плоть. Это состояние становится нашей главной целью, нашим общим спасением, и я начинаю забывать о причине своей боли и желания сбежать. Мы растем вместе. Бог дозволяет мне существовать лишь потому, что я изобретателен и умею находить все новые способы борьбы со скукой Бога. Есть ужас настолько сильный, что он уже не ощущается; он пронизывает всю жизнь и делается ее частью. Человек существует в этом состоянии, словно во враждебной окружающей среде, смиряется с ним, но никогда не освобождается от него. Человек исполняет все действия, необходимые для выживания, но способность мыслить попросту исчезает. Человек инстинктивно реагирует на привычные стимулы и быстро приспосабливается к непривычным, усваивая, что следует делать, чтобы остаться в живых. Я познал этот величайший ужас — в России, в Америке, в Египте и в Германии. Просто невозможно с моральной точки зрения судить того, кто хоть однажды испытал подобное. Богу нравилось объяснять, как субъект (например, я) учится повиновению, сталкиваясь с вариантами выбора, которые постепенно сужаются. Конечно, именно на таком научном принципе основывались дисциплина и порядок в лагерях. После своего первого ареста я убедился лично. Бог велел убить одну из слепых девушек. Он объявил, что это наказание и мы все должны наблюдать за ней в часы ее смерти, но, я думаю, Он демонстрировал что-то еще, возможно, только для меня. Кажется, я понял, что мне нужно делать, но Бог мне ничего не сказал. Вот еще один способ управлять тобой, заметил Он. Неуверенность. Именно поэтому Он время от времени менял правила. Нам приходилось очень быстро разучивать новые. Я боялся, что Ему станет скучно со мной, как стало скучно с умершей девушкой. Она была бесполезна, сказал Он. Он спросил меня, могу ли я догадаться, почему Он говорил со мной обо всех этих вещах, о природе Его власти надо мной и природе моего стремления служить Ему. Потому, что Ты — Бог, сказал я. Но я ошибся. Он нетерпеливо ударил меня по лицу и рассердился, оттого что я не мог плакать. В тебе не осталось слез. Ты высох, маленький еврейский ангелочек. Нужно сделать тебя поинтереснее. После операции ты начнешь догадываться, почему Я чувствую себя в такой безопасности. Я так рад, что ты разумен. Большинство этих существ едва понимает слова, которые я произношу. Я мог бы просто говорить Сам с Собой. Но ведь ты — часть Меня, разве не так, милый грязный еврейчик? И мне нужно прошептать, что я люблю Ее, люблю свою мать, свою богиню, Секхет, которая так сильно оплакивает собственную смерть и смерть мира. И все же я пока не готов служить Ей в следующем мире, говорит Она. Я должен так же тосковать по смерти, как тоскует Она, желать смерти сильнее, чем жизни. Бог обещает мне, что мое время неизбежно придет, как оно приходит для всех Его творений. Для слепой это время настало, сказал Бог. Она захотела умереть. Во всяком случае, в самом конце. Пока мы смеемся над этим, я понимаю, что и мое время кончается.
А ты готов, спрашивает Бог, к тому, чтобы твою совесть взвесили на весах? Я не готов, говорю я. Мне еще не хочется умирать. Бог терпелив. Но я не стану музельманом. Мысль о том, что я умру прежде, чем умрет мое тело, — непристойна. Вдобавок я храню тайну, которой, скорее всего, не владеют окружающие существа, — у меня уже есть опыт удивительного спасения. Я пока еще не утратил надежду. Бог понимает это без раздражения. Бог оставит мне тонкую нить надежды, пока Ему не понадобится перерезать ее. Таков Его научный метод. Это свойство нашего века: мы превратили в науку все, включая человеческие страдания. Мы иногда шутили о предстоящей смерти и о том, когда Бог пожелает лишить меня последней надежды, как будто дунув на одуванчик, — и споры разлетятся по ветру, а я даже ничего не замечу.
Бог заставил меня одеться девушкой и сопровождать Его, когда Он принимал сэра Рэнальфа. Маленький человек затаил дыхание — он пытался шутить насчет жары.
— Я думаю, что соглашение наконец достигнуто. Эти люди просто невозможны. Он теперь со мной. Я приведу его?
Ты позволяешь себе слишком много вольностей, сэр Рэнальф, сказал Бог. Сэр Рэнальф смутился.
— Я ужасно сожалею. Эти кошмарные верблюды. Я никогда к ним не привыкну. — Он вообще не смотрел на меня, возможно, от волнения, но, скорее всего, потому, что еще не заметил моего присутствия.
— Вы встречались с моей женой? — спросил Бог.
Сэр Рэнальф пришел в замешательство, он прищурился, потом посмотрел по сторонам.
— Нет, эль-Хабашия, не встречался. Возможно, следует принести поздравления?
Ему приказали поцеловать мою руку.
Бог счел это весьма забавным, тем более что сэр Рэнальф не узнавал меня. Когда Бог утратил интерес к шутке, Он потерял интерес и ко мне и, я думаю, позабыл про меня. Сэру Рэнальфу разрешили ввести гостя, рослого закутанного бедуина, который заговорил с эль-Хабашией на грубом арабском, но тот высоким женским голосом сказал, что предпочитает французский. Возможно, она надеялась пристыдить кочевника, французский язык которого был превосходен, хотя и старомоден. Предлагались подношения и упоминались различные товары, и то и другое меня не интересовало. Я погружался в дремоту всякий раз, когда представлялась возможность. Один раз мне показалось, что я услышал русское имя, но воспоминания, связанные с ним, были слишком болезненными. Я отбросил их. Бог милосердно склонился набок, так что моя голова в конце концов оказалась зажата между подушками и Его плотью. После этого я слышал совсем немного, поскольку мне запретили шевелиться.
Мне кажется, Бог разозлился на обоих посетителей и прогнал их. Он жаловался. Он чудовищно печалился. К вечеру, прежде чем солнце опустилось за горизонт, Он заставил всех нас собраться во внутреннем дворе, у фонтана. Он приказал, чтобы мы устроили холм, карабкаясь друг на друга, и в итоге все мы выли от неудобства, за исключением тех, которые неподвижно лежали внизу. С огромным трудом, часто падая, хрипя и покачиваясь, Бог начал подниматься на этот холм из конечностей, корчившихся мускулов и тел, пока не смог сесть на корточки на вершине; тогда Он поднял свои юбки и испражнился. Время было врагом, которого я отверг. Я не знаю, сколько времени прошло.
Однажды мы возвратились в сад. Бог приказал мне играть со слепыми детьми. Он отметил, как они послушны. Им вставили искусственные глаза разных цветов, в основном синие, которые придавали лицам кукольный вид, особенно если на них были румяна и подводка. На всех телах, конечно, стояло клеймо скарабея. Когда Бог приказал мне убить одного из пленников — любого, выбор был за мной, — я ответил, что у меня нет оружия. Он велел мне воспользоваться руками или зубами. Выбери самого маленького, сказал Он, это должно получиться легко. Но я не смог. И это был знак Бога. Меня судили пред Его очами. Он собирался уничтожить последнюю из моих надежд. Если хочешь, сказал Он, я позволю тебе вырвать собственные глаза. Так уже делали. Или ты готов умереть? Я даю тебе день или два, чтобы ты мог выбрать.
Я знал, что, ослепнув, никогда не сумею сбежать от Него. Я проклинал себя за слабость, за малодушие и нервную дрожь, которая одолела меня.
Я, помню, не обвинял Бога за то, что он унизил меня и довел до этого. Я обвинял Эсме. Я остался, пытаясь спасти ее. Она даже не поблагодарила меня. Я обвинял дружище Хевера и Сэмюэля Голдфиша, Малкольма Квелча, Вольфа Симэна и сэра Рэнальфа Ститона. Я обвинял миссис Корнелиус. Я обвинял слепого за то, что он не сопротивлялся, когда я попытался сжать его горло. Я обвинял себя, называя мягкосердечным идиотом. И тем не менее я знал, что не выберу смерть.
Я попросил бумагу, и, к моему удивлению, ее принесли, вместе с авторучкой и чернилами. Я был лишен милости Бога, но я надеялся развлечь Его, отсрочить Его решение, чтобы я мог чуть дольше сохранить зрение. Я подготовил подобие проспекта. Я описал свои изобретения, опыт, навыки. Я немного польстил себе, изменив собственным правилам, но тогда меня просто охватило отчаяние. Я сказал Ему, что умею летать. Я мог продемонстрировать ему планы «Лайнера пустынь». Я цитировал стихи на полудюжине языков. Я описывал совершенные мной подвиги в Киеве, Петрограде и Париже, встречи с кинозвездами в Америке. Свои связи с Ку-клукс-кланом я не обсуждал, не зная, как Бог истолкует этот эпизод. Я повторял анекдоты и пересказывал статьи, которые прочитал в журналах. Я описал свое детство, юношеские приключения, будущее. Я думал, что, по крайней мере, смогу убедить Его в моей чувствительности и даже открыть Ему новые пути к удовольствиям. Наконец Бог приказал отдать Ему написанное. Бог велел мне стоять перед Ним в Его храме, пока Он читал все страницы, кивая, сжимая губы, заинтересованно бормоча, выражая удивление, одобрение, недоверие, — и один за другим бросал листы в жаровню. Всякий раз, когда листок падал мимо жаровни, Он приказывал мне поднять бумагу и бросить в огонь, а потом вернуться на прежнее место. Дочитав, Бог потребовал опуститься перед Ним на колени и стал мастурбировать. Когда Он кончил мне на лицо, то поблагодарил меня за оригинальность. Мой рассказ действительно доставил Ему удовольствие, хотя, конечно, подобное удовольствие можно испытать только единожды. Он взял длинный металлический прут с наконечником странной формы, приказал мне поднести прут к жаровне и положить в самое пекло. Вот инструмент, который утром лишит тебя глаз, сообщил мне Он. Если ты хочешь еще читать или писать, можешь пока это делать.
Теперь у меня оставалась только ложная надежда. Я впал в одержимость маленькой «Книгой мертвых», которую дал мне Квелч. Я начал отчаянно изучать все слова и ответы, что должны были открыть мне легкий путь в потусторонний мир. Бог понял природу моего мучения так же глубоко, как Паганини понимал свою скрипку. Убедив себя в реальности этой загробной жизни, я мог бы обрести отвагу, чтобы выбрать смерть. Я не должен был спать. Мои глаза, отказываясь понять, что им осталось жить несколько часов, начали моргать и закрываться. Последние минуты зрения будут для меня и последними минутами одиночества. Завтра я присоединюсь к другим в яме, оказавшись на попечении евнухов и гермафродитов, пока не вылечусь или не стану неизлечим, и тогда мое лицо сгниет, покрытое черными мухами, как телячья голова на рынке. Я видел таких существ, все еще живых, в саду Бога.
Даруйте вы, чтобы я мог прийти прежде вас, ибо я не совершил греха, не творил мошенничества, я не причинял вреда и я не лжесвидетельствовал; вот почему да не будет мне причинено ничего дурного. Я жил истиной, я питался правдой, я претворял распоряжения людей и вещи, которые угодны богам. Я чист моими устами, и я чист моими руками, вот почему да будет сказано мне теми, кто увидит меня: «Приходи с миром, приходи с миром». Я сотворил моления богам, и я знаю вещи, которые принадлежат их телам. Я пришел, странствуя, долгим путем, чтобы принести праведное свидетельство и повесить коромысло весов на его опорные стойки в Аукарт. Я чист, мои наружные части тела очищены тем, что приносит очищение, и мои внутренние части тела были погружены в озеро Истины. Нет ни одного члена моего тела, который бы не обладал истиной. Я питаю отвращение к противным вещам. Я не стану есть того, что мне отвратительно. То, что я ненавижу, — нечистота: я не стану есть ее. Я не буду уничтожен умилостивительными жертвоприношениями и погребальными яствами. Я не приближусь к нечистоте, чтобы тронуть ее руками, я не буду ступать на нее моими подошвами[531]. Не дай мне выпить щелок, не дай мне вслепую войти в загробный мир…
В результате этого чтения я получил хотя бы смутное понятие о том, что имел в виду Бог, когда сказал мне: однажды я буду мечтать о смерти так же сильно, как мечтает Он. Ибо я — бог смерти и мне не дозволено почить. Я не сомневался, что Его предсказание сбудется и скоро я стану тосковать по смерти так, как когда-то тосковал по невесте. Может, здесь и скрыта тайна Египта? И для этой нации радости жизни по-прежнему были просто преддверием радостей смерти? Предпочитая смерть жизни, ислам способствует процветанию варварства. Что это, как не глубокое извращение древней египетской веры?
Книга не могла отвлечь меня от скорбных мыслей. Я начал молиться о той самой смерти, которую завтра буду отвергать, и лепетал какие-то глупости на старославянском, с трудом вспоминая слова, — и тут дверь отворилась.
— У меня есть еще несколько часов, — взмолился я. — Еще не утро.
За спиной вошедшего было темно. Свет исходил только от моей настольной лампы; теплые оранжевые лучи скользили по белому полотняному таубу, кремово-белому шелковому зебуну и роскошной абе[532] из синей шерстяной ткани. Увидев кочевника в таком королевском наряде, я предположил, что он — палач Бога. Я молился о том, чтобы он оказался лишь галлюцинацией, порожденной моим ужасом.
Тогда он приподнял капюшон, пристально посмотрел мне прямо в глаза и усмехнулся, заметив мое удивление.
— Коля? — (Возможно, это было более дивное, более прекрасное безумие, чем я себе представлял?)
Он опустился на колени. Он обнял меня. На мгновение на его лице выразилось некое подобие сострадания. Потом он нахмурился:
— Тьфу! Ты воняешь, как прусская шлюха. Встань на ноги, Димка, дорогой мой. Нам нужно добраться до Ливии прежде, чем придут англичане.
Я спросил его, где Бог. Где стражи? Я начал думать, что это еще одна из игр Бога. Несомненно, Ему теперь принадлежал и Коля.
Но Коля не понял моего первого вопроса:
— Охранников этой твари подкупили. Они начали волноваться из-за причуд хозяина. Бог? О чем ты? У тебя было видение, Димка?
— Эль-Хабашия, — я осмелился прошептать запретное имя. Если я спал, то мне никто не мог повредить.
— О! — Он провел пальцами по груди, затем пожал плечами. Он согнулся, чтобы помочь мне встать. — Бог мертв.
Скарабей неузнаваем, кожа в том месте обгорела. Я не думаю, что смог бы жить с этой отметиной на теле. Даже шрам отвратителен. Я не говорил о произошедших событиях, не говорил даже Коле, который имел определенное представление о том, что творилось в саду Бога. Он сказал мне, что видел яму. Он решил оставить ее — пусть найдут власти. Вряд ли они тогда станут преследовать убийцу эль-Хабашии. Я начал делать записи о случившемся только после Суэца. Я чувствовал, что это мой долг. Люди должны постичь влияние Карфагена. Они должны знать, что творится в мире, где извращенные негроиды-семиты наслаждаются, властвуя над жизнью и смертью. Все, что я могу сделать, — предупредить вас. Я послал свои отчеты в каждую газету и на каждую радиостанцию. На мои рассказы внимания не обратил почти никто. В «Ривали»[533] напечатали материал, но там меня осмеяли. Заголовок был такой: «Сэмми Дэвис-младший[534] — тайный правитель мира, утверждает польский мистик». Можете вообразить сам текст. Некоторые заявляют, что я внушаю им отвращение. Конечно, все произошедшее отвратительно, я согласен. Но это случилось со мной. Они думают, будто я сам не чувствую отвращения? Я — один из немногих, кто выжил, сохранив рассудок и речь. Не познав зла, мы не сумеем сопротивляться ему, и тогда нас могут обманом толкнуть на неверный путь.
Я сказал Коле, что Бог был для меня тьмой, но какая-то часть моей души полюбила Его. Коля ответил, что всегда возможно найти маленькие кусочки тьмы в собственной душе, ничтожные клочки, которые хотят присоединиться к великой тьме и разделить власть ее повелителя. Вот что мы называем первородным грехом. Коля хорошо разбирался в религиозных вопросах. Он провел несколько лет в семинарии. Он постиг основы греческой веры куда глубже, чем я. Тогда, однако, это мало меня утешило, потому что утешение было мне недоступно. Я лишился эмоций и ощущений. Я безвольно последовал за другом через ворота, к ожидавшим снаружи верблюдам, которые стонали и жаловались, потому что их разбудили так рано. Коля заставил меня сесть на крупную палевую верблюдицу, поднявшуюся на ноги с оскорбленным изяществом вдовы, которой приказали убрать кресло с обочины дороги. Потом Коля взгромоздился на горб другого зверя и повел за собой нескольких вьючных животных, понукая всех длинным кнутом, — так мы двинулись в холодную ночную тьму. Из дома потянуло маслянистым смрадом. Этот запах преследовал меня в течение многих часов. И лишь тогда, когда воздух пустыни очистил мои легкие, я понял, насколько глубоко впитал аромат смерти.
— Я продал ее ему, — произнес я. — Она была продана на…
К рассвету дом и окружающие его пальмы скрылись из вида, и мы углубились в дюны. Коля сказал, что только так мы сможем избежать плена. Британцы в Судане приходили и уходили, когда хотели. За пределами Судана единственным стоящим местом оставалась Кения, но она тоже была британской. Никому из нас, заметил Коля, не следовало попадаться в лапы англичанам. Кроме того, в Ливии у него остались друзья. Он притормозил, сверился с картой и посмотрел на компас. Я, убежденный, что все происходящее — только спасительная галлюцинация, бегство в иллюзии, бессмысленно усмехался и смутно размышлял о том, когда боль в глазницах рассеет великолепное безумие.
Я думаю, что именно в этот момент упал со своего верблюда. Потом я ехал в седле перед Колей, а он поддерживал меня одной рукой и сжимал поводья другой. По-прежнему пребывая в полуобморочном состоянии, я посмотрел на него и отметил его уверенность и силу. Он походил на одного из наших легендарных славянских героев. Я подумал, что он даже лучше, чем Валентино, а затем пришли мучительные воспоминания о «Грехе шейха».
Увидев, что я очнулся, Коля обратил мое внимание на необъятные бледные дюны, тянувшиеся впереди, — то была истинная Сахара, которую боялись и ненавидели бедави, самый опасный и неумолимый из океанов, где зыбучие пески могли без предупреждения поглотить путника и все его имущество, отправив его к жителям погребенного города какой-то забытой расы, к тем созданиям, которые в течение многих столетий заполоняли мертвые, но прекрасные улицы.
— Нам придется совершить долгое путешествие, мой дорогой Димка, чтобы добраться туда, где у нас есть друзья. — Коля вздохнул.
Он погладил меня по голове, и я успокоился, словно загипнотизированный, но страх по-прежнему давил на меня. Мне все еще казалось, что я смотрю на своего палача, — даже тогда, когда Коля поцеловал кончики своих пальцев и поднес их к моим губам.
— Ах, Димка, Димка! — Он с легким раздражением окинул взглядом неисчислимые мили светло-коричневого песка. — Так мало нужно сказать и так много времени для слов!
Мы ехали без остановок до полудня, и я все еще ждал, что боль вернется с новой силой. Легко было увидеть в безумии милосердие Божье и понять, почему крестьяне все еще полагали, что безумцы благословенны. Или я уже попал на небеса? Я решил наслаждаться мгновением, не надеясь, что оно протянется долго. Когда мы снова отправились в путь, Коля указал на один из свертков, привязанных к спине верблюда:
— Кажется, это твой чемодан, Димка. Именно так я и узнал, что ты все еще здесь. Я нашел его в комнатах Ститона в «Зимнем дворце». Я решил взять его с собой. Там есть что-то полезное?
Я засмеялся, услышав эту нелепость.
Западная Сахара окружает нас бесконечными песчаными волнами, которые движутся с неодолимой медлительностью; она угрожает нам. В этом море загробного мира внезапно появляется большая похоронная баржа, ею управляет какой-то сияющий благодетель с головой зверя, он безжалостно приближается к нам, неся с собой абсолютный чистый запах пустыни и смерти. Если случилось так, что я, став слепым, оказался в пустыне в одиночестве, взамен утраченного зрения я обрел удивительные, почти неотличимые от реальности миражи! Когда мы останавливаемся в следующий раз, чтобы разжечь вечерний костер, я открываю свой «гладстон». Все там, кроме основных чертежей «Лайнера пустынь». Книги, пистолеты, немного денег и другие личные вещи — вся моя жизнь возвращается ко мне. И, однако, я не осмеливаюсь надеяться, что происходящее — не просто иллюзия, скрывающая реальность моей невыносимой слепоты.
Я не хочу и думать об иной, еще более ужасной альтернативе — что мой старейший, мой лучший друг послан, чтобы уничтожить меня так же, как мне недавно приказали уничтожить слепого мальчика.
Мой корабль звался «Эсме». Розовый, как египетский рассвет, золотой, как египетская ночь, мягкая и теплая, — его запах казался ароматом самой жизни. Он был прекраснейшей из моих грез. Он возродился бы утром, такой чистый и полный энергии, и все, смотревшие на него, затаили бы дыхание при виде этой девственной красоты.
Мой корабль звался «Украденная душа»; даже разбитый, полностью разрушенный, рассыпавшийся и разграбленный, он сохранил ауру благородства и жизни, чистое ощущение того, что он служил людям хорошо и достойно.
— Если б когда-нибудь в твою тшесть, Иван, назвали бы тшортов корабль, — говорит миссис Корнелиус, — его бы следовало окрестить «Удатшливый ублюдок»…
— Удачи, миссис Корнелиус, просто не существует, — отвечаю я. — То, что вы называете удачей, — лишь сочетание открывшейся возможности и разумного суждения. Здесь нет ничего случайного.
Таким образом, благодаря моим возвышенным устремлениям и, с готовностью соглашусь, при некоторой помощи старого друга, я наконец сбежал из Рая.
Глава двадцать первая
Я прошел через последние врата, врата вечной смерти. Анубис был моим другом. Я обрел бессмертие особого рода. Я мог свободно блуждать по земле теней, но мое будущее оставалось туманным, и ужас не покидал меня. Я обрел знание, к которому никогда не стремился и о котором никогда не осмелюсь заговорить. Я видел силу и власть абсолютного Зла.
Есть один старик, похожий на бродягу; он ходит взад-вперед по Портобелло-роуд в будние дни, когда на рынке продают только фрукты и овощи. Нас с ним порой путают. Даже миссис Корнелиус говорит об этом. Он‑Irischer. Я не обижаюсь. Мы бы назвали его rorodivni. Он, по словам отца П., тот, кого предки этого старика именовали da-chearde, сынами двух искусств, оракулами. Еврей Барнум говорит, что он — nebech-meshiach, и дает ему шиллинг, но я не уверен, что это — богохульство. Берберы в пустыне Триполи могли бы назвать его achmak ilahiya[535] и, возможно, тоже сочли бы его оракулом. А почему бы и нет? Он произносит вслух только то, что мы боимся сказать шепотом. Он цитирует Библию. Он говорит о милосердии Бога и о способах его заслужить.
Нет причин не верить ему. Его логика основана на теологических традициях. Возможно, его голосом действительно говорит Бог. И никто из нас ничего не слышит. Даже я. Но я знаю, когда нужно молчать. В пустыне я научился молчанию и постиг искусство глупости. Иначе я не смог бы выжить.
Он, кажется, не проявляет интереса к церкви. Но, я думаю, ему что-то дают в клариссинском монастыре напротив обиталища миссис Корнелиус. Значит, он католик, возможно, бывший священник. Те, кто говорит, что Бог никогда не объявляет о Своем присутствии, могли бы провести пару часов с мистером О’Доудом. Он не совершает ритуалов, не рассказывает притч, но напрямую передает Божью волю. И все равно мы не слушаем! Я видел его с теми новыми монахинями, сильно напоминающими социальных работниц, — у них практичные чулки, юбки и едва заметные каблуки. Это всегда ирландки; они смеются тем визгливым, неестественным смехом, который кажется мелодичным только после хорошей порции виски. Они напоминают мне женщин феллахов. Думаю, они присматривают за ним. Моя подруга мисс Б., которая раньше была очень известной танцовщицей, тоже католичка. Она посещала большую церковь неподалеку, там мы и познакомились. Все ее друзья — ирландцы или поляки из Хаммерсмита. Сама она живет на Спортинг-Клуб-сквер, в западном Кенсингтоне. Я нередко навещал ее, но Бродманн положил этому конец.
В один погожий февральский вечер Бродманн снова выследил меня, или, точнее, я узнал, что он взял мой след. После чая я покинул эксцентричный терракотовый особняк мисс Б., решив не использовать ворота, ведущие на Мандрэйк-роуд, но пройтись по садам и насладиться последним вечерним светом. Я испытывал особые, нежные чувства к Спортинг-Клуб-сквер. Творение Галифакса Бегга[536], с высокими оградами из кованого железа и стоящими вокруг деревьями, с богатейшими ботаническими садами, казалось подлинным убежищем. По какой-то счастливой случайности сюда почти не доносился навязчивый шум с соседней Норт-Энд-роуд, и я легко мог представить, что сидел, наслаждаясь одиночеством, в собственном наследственном имении близ Киева. Сады дают то особое чувство порядка и безопасности, которое отдельные люди часто находят в арабских внутренних дворах. Был понедельник, около пяти часов вечера. Солнце садилось, пульсирующие красноватые отблески пробивались сквозь густую листву массивного дуба, который шестьдесят лет назад был единственным ориентиром на обычном фулхэмском пастбище. Я вдыхал запах травы и вечнозеленых растений. Острый аромат горячих углей, казалось, одурманил двух полосатых кошек, гонявшихся друг за другом по лужайкам, среди декоративных посадок и клумб, лавровых изгородей и восковых ботанических курьезов. Маленький парк, который поддерживали на средства, оставленные самим Беггом, был столь же ухоженным и столь же богатым редкими растениями, как Дерри энд Томз-руф-гарденс[537], еще одно излюбленное укрытие для размышлений и воспоминаний.
Над площадью висел неподвижный туман, даруя то бесконечное спокойствие, которое часто можно было обрести в Лондоне, пока улицы города не заполонили крикливые иммигранты, поселенцы среднего класса и антиобщественные семейные седаны. В те дни после обеда толпы собирались только в центре. Большинство квартир в домах у площади занимали люди средних лет, которые поселились здесь в то время, когда арендная плата была умеренной. Сегодня это — известное место. Его знают все таксисты. Туристические автобусы привозят сюда людей по дороге к Эрлз-Корт. Каждое многоэтажное здание разного стиля, большинство из них казались вызывающими во время строительства, но теперь требуют усовершенствования. В тот раз я увидел Бродманна, когда подошел к декоративным северным воротам с чугунными орлами, точными копиями петербургских. Он, должно быть, следил за мной. Возможно, он уже знал о моей связи с мисс Б.? Или, возможно, мисс Б. предала меня? А может, они наблюдали за ней и случайно вышли на меня. Конечно, детали уже не имели значения. Стало совершенно очевидно, что Бродманн снова взял мой след. Это было сразу после войны, когда я молился о том, чтобы его отозвали или, еще лучше, убили во время «Блица». Полагаю, Бродманн решил, что я не признал его. Я использовал свое единственное преимущество и притворился озадаченным. Он был одет как бродяга, но никак не мог скрыть злобное торжество! Мое приятное мечтательное настроение вмиг исчезло. Душевное спокойствие нарушилось. Я чувствовал, что гармония, обретенная с таким трудом, разбита вдребезги. Теперь Бродманн, когда ему захочется, мог на меня донести — и тогда меня силой вернут на родину. Меня неизбежно станут пытать, как и тех, других казаков, которых британские лорды отослали назад к Сталину. Вот почему я никак не могу называть определенные имена, включая свое собственное. Те немногие из нас, кто сумел дожить до естественной старости, отвечают друг за друга. Называть нас нацистами (об этом я сообщил Бродманну в записке) — значит упрощать наши политические идеалы. Он так ничего и не ответил. Я надеялся спугнуть его. Бродманн, конечно, был настоящим нацистом. И не первым евреем-нацистом, которого я встречал. Они все одинаковы, эти коммунисты.
Мне больше никогда не пришлось насладиться ботаническим уютом Спортинг-Клуб-сквер. Я сел на «двадцать восьмой» у «Семи Звезд» и оглянулся назад, чтобы проверить, не следует ли Бродманн за мной. Я вышел у «Одеона», на Вестбурн-Гроув, и, не рискнув пойти домой, отправился в кино. Показывали ковбойский фильм, где какой-то смехотворный Билли Кид[538] спасал город от всяческих злодеев. Там была сцена в пустыне, в которой я опознал Долину Смерти, хотя холмы и столовые горы в том ландшафте сильно напоминают однообразную ливийскую Сахару, где все пики похожи друг на друга.
Я очень плохо помню наше путешествие от Би’р Тефави к оазису, где мы присоединились к небольшому каравану верблюдов, с которым, по словам Коли, нам следовало добраться до Уэната[539], а оттуда двинуться к Эль-Куфре[540], где он собирался повстречать старых друзей. Эль-Куфра располагалась примерно в четырех сотнях миль к западу. Коля посоветовал мне расслабиться и наслаждаться путешествием. Оно будет очень легким.
— Но что такое Куфра? — Я никогда не слышал о таком городе.
— Великий оазис, место, где встречаются большие караваны из Африки и Индии. Он находится в шестистах милях к юго-западу от Каира, посреди непроходимых песков. Девятьсот миль дюн на запад до Гата и тысяча миль пустошей и гор на северо-запад до Триполи. Короче говоря, дорогой Димка, Куфра находится в самой глуши — и все же ты увидишь там такие достопримечательности, каких много веков не видел ни один христианин! Будь терпелив, мой дорогой, потому что сейчас ты едешь первым классом. После Куфры начнется настоящее путешествие.
Я спросил его, что находится дальше Куфры, но в ответ Коля только сказал: «Остается надеяться, что потом нам не придется ехать в Гат».
В караване меня называли «эль-багл», что означает «мул», но я не возражал. Я наконец оказался в безопасности от Бога, но сохранял привычки, которые Он мне навязал. Разумом я понимал, что Он больше не мог покарать меня, но мои нервы этого не понимали. В любом случае, я стал зависеть от одобрения других и был счастлив служить каждому, кто отдавал приказы. Я не мог спать, пока не осознал, что все в караване относятся ко мне доброжелательно. Только благодаря их веселой снисходительности я почувствовал себя непринужденно. Их насмешки и их презрение, их милые оскорбления согревали меня. По-арабски они иногда называли меня «отцом дураков», но на языке тубу[541] имена обычно звучали куда загадочнее. В племени горан использовали и более грязные эпитеты. Эти надменные африканцы считали меня мальчиком на содержании у педераста Коли. Коля, благодаря знанию языков, сумел всем внушить, что он враг французов, сирийский шариф[542], спасающийся от властей. У него даже нашлась потертая газетная вырезка — подтверждение этого рассказа. Материал был из парижского желтого издания, из светской хроники. Поскольку мало кто из караванщиков умел читать, его фотографии хватило, чтобы доказать: руми[543] причисляли его к врагам. Иначе зачем они напечатали его портрет? Это предположение всем казалось убедительным.
Между Би’р Тефави и первым оазисом раскрылся мой исключительно полезный талант. Я оказался от рождения наделен способностью ладить с верблюдами и всего через несколько дней поразил Колю необычайной ловкостью в седле и четкостью управления. Неужели какая-то часть меня нашла в окружающем мире некую древнюю родину? Я вновь задумался над вопросом о потерянной Атлантиде. Неужели белые берберы были остатками этого легендарного народа? И те и другие говорили на языке, от которого произошло множество прочих. Не существовало никаких объяснений появления берберов в Сахаре. Неужто они и были моими предками-атлантами? Немногие берберы считали кочевничество своим призванием. Они могли рассказать, как некогда жили в великолепных городах и правили миром. Сначала я полагал, что речь шла об их империи, которая до эпохи христианских завоеваний включала и испанский полуостров, но позже начал понимать, что они говорили о цивилизации, более древней, чем Египет, язык которого тоже походил на берберский. Берберы в нашем караване предпочитали держаться в стороне от арабов. Может, в их крови сохранилось воспоминание о том, что эти люди однажды были их рабами? И несла ли та же самая кровь память об эпохе, когда океаны еще не поглотили Атлантиду, когда Карфаген еще не вознесся во всем своем пышном и экстравагантном варварстве? Раньше Шумера, раньше Вавилона и Ассирии и прочих неврастеничных, беспокойных семитских империй, которые пали так низко, занявшись самокопанием и накоплением богатств? Мы достигли Уэната, долины из красных камней, окруженной обветренными горами, где стояли пожелтевшие от солнца кусты и несколько увядших маленьких деревьев, выросших над солоноватыми бассейнами, в которых скапливалась дождевая вода. Наш караван не собирался там задерживаться надолго. Считалось, что это место стерегли ифриты и вспыльчивые джинны. Стены долины становились все круче; гладкие гранитные валуны в любой момент могли сдвинуться с места и обрушиться на нас. В конце концов мы расположились лагерем у основания утеса, возле самого пристойного водоема, и решили дожидаться большого каравана из Фуравии[544] и французской Экваториальной Африки. Мы ждали неделю, ворча и поглощая припасы, и постепенно другие караваны начали прибывать. Но мы никак не могли тронуться с места, пока не обсудим расположение каждого в шествии, пока все требования не будут удовлетворены. Для этого следовало устроить дайфу — особый пустынный ритуал — и несколько пиршеств и церемоний, сопровождавшихся подношениями даров. Вожаки разных караванов курили и подолгу беседовали, ведя дружеские споры; когда уже казалось, что мы вот-вот выпьем Уэнат досуха, они встали, пожали руки, ударили друг друга по плечам и рассмеялись; белые зубы ярко блестели на фоне морщинистой кожи лиц.
Наконец мы были готовы направиться к Эль-Куфре, оставив позади горы и миновав равнину, которая сверкала искрами сердолика, кремня, слюды, агата и обсидиана; по ним ступали копыта и сандалии всех животных и людей, проходивших этой дорогой в течение трех тысяч лет. Изломанные пики скрывались в дали, а пустыня под вечерним небом казалась все огромнее — и тогда Коля стал одновременно и беззаботнее, и осторожнее.
— Скоро, Димка, ты поймешь подлинные искушения пустыни. — Но никаких подробностей он не сообщил.
У каждого каравана свой собственный ритм, темп и характер. Наш отряд теперь стал разношерстной компанией бедуинских купцов, заводчиков верблюдов из народа тубу, суданских работорговцев, паломников, возвращавшихся из хаджа, и сопровождающих, которые оказывали нам различные услуги. Коля уверил меня, что это ничто по сравнению с большим оазисом в Куфре.
В те времена, до того как повсюду появились полугусеничные машины, караван очень напоминал поезд, который останавливался в различных оазисах, соединяясь с другими караванами, следовавшими по неизменным маршрутам. И потому приходилось дожидаться транспорта, шедшего в нужном направлении. Коля наконец признался, что в Эль-Куфре, около дороги на Тум, его должны были встретить люди Ставицкого. Он собирался передать им наших верблюдов в обмен на наличные. Тогда, по его плану, мы могли отправиться в Триполи. Я уныло заметил, что верблюды вряд ли стоили очень дорого, но это его только позабавило.
— Достаточно, чтобы нам хватило на комнату и завтрак в «Бэгнольдз», не бойся!
Ночью мы шли по золотым дюнам, которые мерцали серебром, и следовать в нужном направлении получалось легко. Мы редко удалялись от воды. С хорошим караваном идти было так же безопасно, как ехать по железной дороге из Дели в Бомбей. Постепенно пустыня превратилась в то, что бедуины называли сарира, — плотный песок, ровный, почти бесцветный и покрытый тонким слоем гравия. Позже я познал изнурительную скуку жизни каравана, которая научила меня терпению. Но тогда мой разум переполняло то, что еще отказывалось признавать тело. Я был свободен! Я избежал кары Бога. Бог, как уверил меня Коля, убит. Казалось, я прошел все испытания, о которых читал в своей книге. Я ответил на все вопросы, произнес подобающие слова раскаяния — и все-таки я полагал, что меня в любой момент могут повергнуть во прах, унизить, уничтожить. Но я благополучно миновал Первые Врата, и Анубис был моим другом. Чего же мне еще бояться? Но никакие рациональные соображения не избавляли от страха, что в любой момент предо мной снова мог появиться Бог, говорящий, что я просто ненадолго погрузился в сон. И все же, если я и спал, тогда снился мне кошмар. Мне предстояло ослепнуть. Я боялся будущего, которое могло быть только ужасающим, гротескным и отвратительным. Я видел, как юноша наматывал круги, сжимая в окровавленных пальцах свои глаза, а эль-Хабашия негромко хихикал. Я видел искалеченных девушек. Так что я по-прежнему дурачился и смеялся, безропотно выслушивая всевозможные грубые намеки. Я даже терпел унизительные сексуальные предложения. (Я часто думал: британцы с арабами чувствуют такую взаимную склонность потому, что обе расы страдают от сексуальной подавленности.) Секс, мой враг, продолжал меня мучить.
— Что может быть лучше мира, который я здесь создал? — добавляет Бог. Он просто огромен — в зеленых и синих шелках, в чудовищном алом тюрбане. — Разве не похож на рай тихий английский сельский садик в разгар лета? Что может быть лучше, чем создать такое уютное убежище? Ложись на эти розы.
И пока спина у меня покрывается кровью от острых шипов, Он небрежно использует меня среди Своих цветов, ломая настурции, лилии и подсолнечники — красные, синие и желтые, зеленые и ярко-оранжевые в окружении маков, — а вода все течет, а евнухи и гермафродиты шепчутся, словно колосья пшеницы на ветру, а слепые юноши и девушки улыбаются неведомому будущему. И все-таки в красоте таится надежда — и потому я вспоминаю те запахи, вспоминаю те сломанные цветы с детским ностальгическим удовольствием, вспоминаю погнутые стебли, разлетевшиеся лепестки, упавшие на плитки, словно свадебное конфетти (и вопивших, как гости на свадьбе, зрителей). Влажная красная земля, древняя, почти безжизненная земля, которую поддерживает только постоянная забота человека, эта сырая земля обнимает наши тела и проникает в наши рты, как она проникала в тысячи других ртов, и впивается в нашу плоть, как она впивалась в плоть мертвецов, великого множества мертвецов. И мое тело выгибается над порослью зеленых, розовых и темно-желтых цветов, белых цветов с маленькими коричнево-красными пятнышками, цветов бесчисленных оттенков и форм, растущих под синим безоблачным африканским небом. И вы станете осуждать меня за то, что теперь я не понимаю никакой иной реальности? Что еще я могу знать? Я — собственность Бога в некоем забытом уголке Рая, где только Он определяет, что называть удовольствием, а что — болью, что имеет право на существование, а что следует уничтожить. Я говорю Ему, что страдаю. Он говорит мне, что нет. У меня не остается другого выбора, кроме как принять это и в конечном счете стать столь же безумным, как Бог. Я разделяю одиночество Бога; Он борется с надвигающейся скукой в течение многих часов, а иногда только в течение нескольких минут, когда мое удовольствие или моя боль достигают предела. Я больше не могу отличить одно от другого: мой разум покинул тело. Я начинаю подозревать, что Бог тоже почти утратил связь со своей огромной тушей и Он знает, что мы заключаем договор, пытаясь сохранить такое пограничное состояние, а не обуздать его. Он ненавидит собственную плоть. Это состояние становится нашей главной целью, нашим общим спасением, и я начинаю забывать о причине своей боли и желания сбежать. Мы растем вместе. Бог дозволяет мне существовать лишь потому, что я изобретателен и умею находить все новые способы борьбы со скукой Бога. Есть ужас настолько сильный, что он уже не ощущается; он пронизывает всю жизнь и делается ее частью. Человек существует в этом состоянии, словно во враждебной окружающей среде, смиряется с ним, но никогда не освобождается от него. Человек исполняет все действия, необходимые для выживания, но способность мыслить попросту исчезает. Человек инстинктивно реагирует на привычные стимулы и быстро приспосабливается к непривычным, усваивая, что следует делать, чтобы остаться в живых. Я познал этот величайший ужас — в России, в Америке, в Египте и в Германии. Просто невозможно с моральной точки зрения судить того, кто хоть однажды испытал подобное. Богу нравилось объяснять, как субъект (например, я) учится повиновению, сталкиваясь с вариантами выбора, которые постепенно сужаются. Конечно, именно на таком научном принципе основывались дисциплина и порядок в лагерях. После своего первого ареста я убедился лично. Бог велел убить одну из слепых девушек. Он объявил, что это наказание и мы все должны наблюдать за ней в часы ее смерти, но, я думаю, Он демонстрировал что-то еще, возможно, только для меня. Кажется, я понял, что мне нужно делать, но Бог мне ничего не сказал. Вот еще один способ управлять тобой, заметил Он. Неуверенность. Именно поэтому Он время от времени менял правила. Нам приходилось очень быстро разучивать новые. Я боялся, что Ему станет скучно со мной, как стало скучно с умершей девушкой. Она была бесполезна, сказал Он. Он спросил меня, могу ли я догадаться, почему Он говорил со мной обо всех этих вещах, о природе Его власти надо мной и природе моего стремления служить Ему. Потому, что Ты — Бог, сказал я. Но я ошибся. Он нетерпеливо ударил меня по лицу и рассердился, оттого что я не мог плакать. В тебе не осталось слез. Ты высох, маленький еврейский ангелочек. Нужно сделать тебя поинтереснее. После операции ты начнешь догадываться, почему Я чувствую себя в такой безопасности. Я так рад, что ты разумен. Большинство этих существ едва понимает слова, которые я произношу. Я мог бы просто говорить Сам с Собой. Но ведь ты — часть Меня, разве не так, милый грязный еврейчик? И мне нужно прошептать, что я люблю Ее, люблю свою мать, свою богиню, Секхет, которая так сильно оплакивает собственную смерть и смерть мира. И все же я пока не готов служить Ей в следующем мире, говорит Она. Я должен так же тосковать по смерти, как тоскует Она, желать смерти сильнее, чем жизни. Бог обещает мне, что мое время неизбежно придет, как оно приходит для всех Его творений. Для слепой это время настало, сказал Бог. Она захотела умереть. Во всяком случае, в самом конце. Пока мы смеемся над этим, я понимаю, что и мое время кончается.
А ты готов, спрашивает Бог, к тому, чтобы твою совесть взвесили на весах? Я не готов, говорю я. Мне еще не хочется умирать. Бог терпелив. Но я не стану музельманом. Мысль о том, что я умру прежде, чем умрет мое тело, — непристойна. Вдобавок я храню тайну, которой, скорее всего, не владеют окружающие существа, — у меня уже есть опыт удивительного спасения. Я пока еще не утратил надежду. Бог понимает это без раздражения. Бог оставит мне тонкую нить надежды, пока Ему не понадобится перерезать ее. Таков Его научный метод. Это свойство нашего века: мы превратили в науку все, включая человеческие страдания. Мы иногда шутили о предстоящей смерти и о том, когда Бог пожелает лишить меня последней надежды, как будто дунув на одуванчик, — и споры разлетятся по ветру, а я даже ничего не замечу.
Бог заставил меня одеться девушкой и сопровождать Его, когда Он принимал сэра Рэнальфа. Маленький человек затаил дыхание — он пытался шутить насчет жары.
— Я думаю, что соглашение наконец достигнуто. Эти люди просто невозможны. Он теперь со мной. Я приведу его?
Ты позволяешь себе слишком много вольностей, сэр Рэнальф, сказал Бог. Сэр Рэнальф смутился.
— Я ужасно сожалею. Эти кошмарные верблюды. Я никогда к ним не привыкну. — Он вообще не смотрел на меня, возможно, от волнения, но, скорее всего, потому, что еще не заметил моего присутствия.
— Вы встречались с моей женой? — спросил Бог.
Сэр Рэнальф пришел в замешательство, он прищурился, потом посмотрел по сторонам.
— Нет, эль-Хабашия, не встречался. Возможно, следует принести поздравления?
Ему приказали поцеловать мою руку.
Бог счел это весьма забавным, тем более что сэр Рэнальф не узнавал меня. Когда Бог утратил интерес к шутке, Он потерял интерес и ко мне и, я думаю, позабыл про меня. Сэру Рэнальфу разрешили ввести гостя, рослого закутанного бедуина, который заговорил с эль-Хабашией на грубом арабском, но тот высоким женским голосом сказал, что предпочитает французский. Возможно, она надеялась пристыдить кочевника, французский язык которого был превосходен, хотя и старомоден. Предлагались подношения и упоминались различные товары, и то и другое меня не интересовало. Я погружался в дремоту всякий раз, когда представлялась возможность. Один раз мне показалось, что я услышал русское имя, но воспоминания, связанные с ним, были слишком болезненными. Я отбросил их. Бог милосердно склонился набок, так что моя голова в конце концов оказалась зажата между подушками и Его плотью. После этого я слышал совсем немного, поскольку мне запретили шевелиться.
Мне кажется, Бог разозлился на обоих посетителей и прогнал их. Он жаловался. Он чудовищно печалился. К вечеру, прежде чем солнце опустилось за горизонт, Он заставил всех нас собраться во внутреннем дворе, у фонтана. Он приказал, чтобы мы устроили холм, карабкаясь друг на друга, и в итоге все мы выли от неудобства, за исключением тех, которые неподвижно лежали внизу. С огромным трудом, часто падая, хрипя и покачиваясь, Бог начал подниматься на этот холм из конечностей, корчившихся мускулов и тел, пока не смог сесть на корточки на вершине; тогда Он поднял свои юбки и испражнился. Время было врагом, которого я отверг. Я не знаю, сколько времени прошло.
Однажды мы возвратились в сад. Бог приказал мне играть со слепыми детьми. Он отметил, как они послушны. Им вставили искусственные глаза разных цветов, в основном синие, которые придавали лицам кукольный вид, особенно если на них были румяна и подводка. На всех телах, конечно, стояло клеймо скарабея. Когда Бог приказал мне убить одного из пленников — любого, выбор был за мной, — я ответил, что у меня нет оружия. Он велел мне воспользоваться руками или зубами. Выбери самого маленького, сказал Он, это должно получиться легко. Но я не смог. И это был знак Бога. Меня судили пред Его очами. Он собирался уничтожить последнюю из моих надежд. Если хочешь, сказал Он, я позволю тебе вырвать собственные глаза. Так уже делали. Или ты готов умереть? Я даю тебе день или два, чтобы ты мог выбрать.
Я знал, что, ослепнув, никогда не сумею сбежать от Него. Я проклинал себя за слабость, за малодушие и нервную дрожь, которая одолела меня.
Я, помню, не обвинял Бога за то, что он унизил меня и довел до этого. Я обвинял Эсме. Я остался, пытаясь спасти ее. Она даже не поблагодарила меня. Я обвинял дружище Хевера и Сэмюэля Голдфиша, Малкольма Квелча, Вольфа Симэна и сэра Рэнальфа Ститона. Я обвинял миссис Корнелиус. Я обвинял слепого за то, что он не сопротивлялся, когда я попытался сжать его горло. Я обвинял себя, называя мягкосердечным идиотом. И тем не менее я знал, что не выберу смерть.
Я попросил бумагу, и, к моему удивлению, ее принесли, вместе с авторучкой и чернилами. Я был лишен милости Бога, но я надеялся развлечь Его, отсрочить Его решение, чтобы я мог чуть дольше сохранить зрение. Я подготовил подобие проспекта. Я описал свои изобретения, опыт, навыки. Я немного польстил себе, изменив собственным правилам, но тогда меня просто охватило отчаяние. Я сказал Ему, что умею летать. Я мог продемонстрировать ему планы «Лайнера пустынь». Я цитировал стихи на полудюжине языков. Я описывал совершенные мной подвиги в Киеве, Петрограде и Париже, встречи с кинозвездами в Америке. Свои связи с Ку-клукс-кланом я не обсуждал, не зная, как Бог истолкует этот эпизод. Я повторял анекдоты и пересказывал статьи, которые прочитал в журналах. Я описал свое детство, юношеские приключения, будущее. Я думал, что, по крайней мере, смогу убедить Его в моей чувствительности и даже открыть Ему новые пути к удовольствиям. Наконец Бог приказал отдать Ему написанное. Бог велел мне стоять перед Ним в Его храме, пока Он читал все страницы, кивая, сжимая губы, заинтересованно бормоча, выражая удивление, одобрение, недоверие, — и один за другим бросал листы в жаровню. Всякий раз, когда листок падал мимо жаровни, Он приказывал мне поднять бумагу и бросить в огонь, а потом вернуться на прежнее место. Дочитав, Бог потребовал опуститься перед Ним на колени и стал мастурбировать. Когда Он кончил мне на лицо, то поблагодарил меня за оригинальность. Мой рассказ действительно доставил Ему удовольствие, хотя, конечно, подобное удовольствие можно испытать только единожды. Он взял длинный металлический прут с наконечником странной формы, приказал мне поднести прут к жаровне и положить в самое пекло. Вот инструмент, который утром лишит тебя глаз, сообщил мне Он. Если ты хочешь еще читать или писать, можешь пока это делать.
Теперь у меня оставалась только ложная надежда. Я впал в одержимость маленькой «Книгой мертвых», которую дал мне Квелч. Я начал отчаянно изучать все слова и ответы, что должны были открыть мне легкий путь в потусторонний мир. Бог понял природу моего мучения так же глубоко, как Паганини понимал свою скрипку. Убедив себя в реальности этой загробной жизни, я мог бы обрести отвагу, чтобы выбрать смерть. Я не должен был спать. Мои глаза, отказываясь понять, что им осталось жить несколько часов, начали моргать и закрываться. Последние минуты зрения будут для меня и последними минутами одиночества. Завтра я присоединюсь к другим в яме, оказавшись на попечении евнухов и гермафродитов, пока не вылечусь или не стану неизлечим, и тогда мое лицо сгниет, покрытое черными мухами, как телячья голова на рынке. Я видел таких существ, все еще живых, в саду Бога.
Даруйте вы, чтобы я мог прийти прежде вас, ибо я не совершил греха, не творил мошенничества, я не причинял вреда и я не лжесвидетельствовал; вот почему да не будет мне причинено ничего дурного. Я жил истиной, я питался правдой, я претворял распоряжения людей и вещи, которые угодны богам. Я чист моими устами, и я чист моими руками, вот почему да будет сказано мне теми, кто увидит меня: «Приходи с миром, приходи с миром». Я сотворил моления богам, и я знаю вещи, которые принадлежат их телам. Я пришел, странствуя, долгим путем, чтобы принести праведное свидетельство и повесить коромысло весов на его опорные стойки в Аукарт. Я чист, мои наружные части тела очищены тем, что приносит очищение, и мои внутренние части тела были погружены в озеро Истины. Нет ни одного члена моего тела, который бы не обладал истиной. Я питаю отвращение к противным вещам. Я не стану есть того, что мне отвратительно. То, что я ненавижу, — нечистота: я не стану есть ее. Я не буду уничтожен умилостивительными жертвоприношениями и погребальными яствами. Я не приближусь к нечистоте, чтобы тронуть ее руками, я не буду ступать на нее моими подошвами[531]. Не дай мне выпить щелок, не дай мне вслепую войти в загробный мир…
В результате этого чтения я получил хотя бы смутное понятие о том, что имел в виду Бог, когда сказал мне: однажды я буду мечтать о смерти так же сильно, как мечтает Он. Ибо я — бог смерти и мне не дозволено почить. Я не сомневался, что Его предсказание сбудется и скоро я стану тосковать по смерти так, как когда-то тосковал по невесте. Может, здесь и скрыта тайна Египта? И для этой нации радости жизни по-прежнему были просто преддверием радостей смерти? Предпочитая смерть жизни, ислам способствует процветанию варварства. Что это, как не глубокое извращение древней египетской веры?
Книга не могла отвлечь меня от скорбных мыслей. Я начал молиться о той самой смерти, которую завтра буду отвергать, и лепетал какие-то глупости на старославянском, с трудом вспоминая слова, — и тут дверь отворилась.
— У меня есть еще несколько часов, — взмолился я. — Еще не утро.
За спиной вошедшего было темно. Свет исходил только от моей настольной лампы; теплые оранжевые лучи скользили по белому полотняному таубу, кремово-белому шелковому зебуну и роскошной абе[532] из синей шерстяной ткани. Увидев кочевника в таком королевском наряде, я предположил, что он — палач Бога. Я молился о том, чтобы он оказался лишь галлюцинацией, порожденной моим ужасом.
Тогда он приподнял капюшон, пристально посмотрел мне прямо в глаза и усмехнулся, заметив мое удивление.
— Коля? — (Возможно, это было более дивное, более прекрасное безумие, чем я себе представлял?)
Он опустился на колени. Он обнял меня. На мгновение на его лице выразилось некое подобие сострадания. Потом он нахмурился:
— Тьфу! Ты воняешь, как прусская шлюха. Встань на ноги, Димка, дорогой мой. Нам нужно добраться до Ливии прежде, чем придут англичане.
Я спросил его, где Бог. Где стражи? Я начал думать, что это еще одна из игр Бога. Несомненно, Ему теперь принадлежал и Коля.
Но Коля не понял моего первого вопроса:
— Охранников этой твари подкупили. Они начали волноваться из-за причуд хозяина. Бог? О чем ты? У тебя было видение, Димка?
— Эль-Хабашия, — я осмелился прошептать запретное имя. Если я спал, то мне никто не мог повредить.
— О! — Он провел пальцами по груди, затем пожал плечами. Он согнулся, чтобы помочь мне встать. — Бог мертв.
Скарабей неузнаваем, кожа в том месте обгорела. Я не думаю, что смог бы жить с этой отметиной на теле. Даже шрам отвратителен. Я не говорил о произошедших событиях, не говорил даже Коле, который имел определенное представление о том, что творилось в саду Бога. Он сказал мне, что видел яму. Он решил оставить ее — пусть найдут власти. Вряд ли они тогда станут преследовать убийцу эль-Хабашии. Я начал делать записи о случившемся только после Суэца. Я чувствовал, что это мой долг. Люди должны постичь влияние Карфагена. Они должны знать, что творится в мире, где извращенные негроиды-семиты наслаждаются, властвуя над жизнью и смертью. Все, что я могу сделать, — предупредить вас. Я послал свои отчеты в каждую газету и на каждую радиостанцию. На мои рассказы внимания не обратил почти никто. В «Ривали»[533] напечатали материал, но там меня осмеяли. Заголовок был такой: «Сэмми Дэвис-младший[534] — тайный правитель мира, утверждает польский мистик». Можете вообразить сам текст. Некоторые заявляют, что я внушаю им отвращение. Конечно, все произошедшее отвратительно, я согласен. Но это случилось со мной. Они думают, будто я сам не чувствую отвращения? Я — один из немногих, кто выжил, сохранив рассудок и речь. Не познав зла, мы не сумеем сопротивляться ему, и тогда нас могут обманом толкнуть на неверный путь.
Я сказал Коле, что Бог был для меня тьмой, но какая-то часть моей души полюбила Его. Коля ответил, что всегда возможно найти маленькие кусочки тьмы в собственной душе, ничтожные клочки, которые хотят присоединиться к великой тьме и разделить власть ее повелителя. Вот что мы называем первородным грехом. Коля хорошо разбирался в религиозных вопросах. Он провел несколько лет в семинарии. Он постиг основы греческой веры куда глубже, чем я. Тогда, однако, это мало меня утешило, потому что утешение было мне недоступно. Я лишился эмоций и ощущений. Я безвольно последовал за другом через ворота, к ожидавшим снаружи верблюдам, которые стонали и жаловались, потому что их разбудили так рано. Коля заставил меня сесть на крупную палевую верблюдицу, поднявшуюся на ноги с оскорбленным изяществом вдовы, которой приказали убрать кресло с обочины дороги. Потом Коля взгромоздился на горб другого зверя и повел за собой нескольких вьючных животных, понукая всех длинным кнутом, — так мы двинулись в холодную ночную тьму. Из дома потянуло маслянистым смрадом. Этот запах преследовал меня в течение многих часов. И лишь тогда, когда воздух пустыни очистил мои легкие, я понял, насколько глубоко впитал аромат смерти.
— Я продал ее ему, — произнес я. — Она была продана на…
К рассвету дом и окружающие его пальмы скрылись из вида, и мы углубились в дюны. Коля сказал, что только так мы сможем избежать плена. Британцы в Судане приходили и уходили, когда хотели. За пределами Судана единственным стоящим местом оставалась Кения, но она тоже была британской. Никому из нас, заметил Коля, не следовало попадаться в лапы англичанам. Кроме того, в Ливии у него остались друзья. Он притормозил, сверился с картой и посмотрел на компас. Я, убежденный, что все происходящее — только спасительная галлюцинация, бегство в иллюзии, бессмысленно усмехался и смутно размышлял о том, когда боль в глазницах рассеет великолепное безумие.
Я думаю, что именно в этот момент упал со своего верблюда. Потом я ехал в седле перед Колей, а он поддерживал меня одной рукой и сжимал поводья другой. По-прежнему пребывая в полуобморочном состоянии, я посмотрел на него и отметил его уверенность и силу. Он походил на одного из наших легендарных славянских героев. Я подумал, что он даже лучше, чем Валентино, а затем пришли мучительные воспоминания о «Грехе шейха».
Увидев, что я очнулся, Коля обратил мое внимание на необъятные бледные дюны, тянувшиеся впереди, — то была истинная Сахара, которую боялись и ненавидели бедави, самый опасный и неумолимый из океанов, где зыбучие пески могли без предупреждения поглотить путника и все его имущество, отправив его к жителям погребенного города какой-то забытой расы, к тем созданиям, которые в течение многих столетий заполоняли мертвые, но прекрасные улицы.
— Нам придется совершить долгое путешествие, мой дорогой Димка, чтобы добраться туда, где у нас есть друзья. — Коля вздохнул.
Он погладил меня по голове, и я успокоился, словно загипнотизированный, но страх по-прежнему давил на меня. Мне все еще казалось, что я смотрю на своего палача, — даже тогда, когда Коля поцеловал кончики своих пальцев и поднес их к моим губам.
— Ах, Димка, Димка! — Он с легким раздражением окинул взглядом неисчислимые мили светло-коричневого песка. — Так мало нужно сказать и так много времени для слов!
Мы ехали без остановок до полудня, и я все еще ждал, что боль вернется с новой силой. Легко было увидеть в безумии милосердие Божье и понять, почему крестьяне все еще полагали, что безумцы благословенны. Или я уже попал на небеса? Я решил наслаждаться мгновением, не надеясь, что оно протянется долго. Когда мы снова отправились в путь, Коля указал на один из свертков, привязанных к спине верблюда:
— Кажется, это твой чемодан, Димка. Именно так я и узнал, что ты все еще здесь. Я нашел его в комнатах Ститона в «Зимнем дворце». Я решил взять его с собой. Там есть что-то полезное?
Я засмеялся, услышав эту нелепость.
Западная Сахара окружает нас бесконечными песчаными волнами, которые движутся с неодолимой медлительностью; она угрожает нам. В этом море загробного мира внезапно появляется большая похоронная баржа, ею управляет какой-то сияющий благодетель с головой зверя, он безжалостно приближается к нам, неся с собой абсолютный чистый запах пустыни и смерти. Если случилось так, что я, став слепым, оказался в пустыне в одиночестве, взамен утраченного зрения я обрел удивительные, почти неотличимые от реальности миражи! Когда мы останавливаемся в следующий раз, чтобы разжечь вечерний костер, я открываю свой «гладстон». Все там, кроме основных чертежей «Лайнера пустынь». Книги, пистолеты, немного денег и другие личные вещи — вся моя жизнь возвращается ко мне. И, однако, я не осмеливаюсь надеяться, что происходящее — не просто иллюзия, скрывающая реальность моей невыносимой слепоты.
Я не хочу и думать об иной, еще более ужасной альтернативе — что мой старейший, мой лучший друг послан, чтобы уничтожить меня так же, как мне недавно приказали уничтожить слепого мальчика.
Мой корабль звался «Эсме». Розовый, как египетский рассвет, золотой, как египетская ночь, мягкая и теплая, — его запах казался ароматом самой жизни. Он был прекраснейшей из моих грез. Он возродился бы утром, такой чистый и полный энергии, и все, смотревшие на него, затаили бы дыхание при виде этой девственной красоты.
Мой корабль звался «Украденная душа»; даже разбитый, полностью разрушенный, рассыпавшийся и разграбленный, он сохранил ауру благородства и жизни, чистое ощущение того, что он служил людям хорошо и достойно.
— Если б когда-нибудь в твою тшесть, Иван, назвали бы тшортов корабль, — говорит миссис Корнелиус, — его бы следовало окрестить «Удатшливый ублюдок»…
— Удачи, миссис Корнелиус, просто не существует, — отвечаю я. — То, что вы называете удачей, — лишь сочетание открывшейся возможности и разумного суждения. Здесь нет ничего случайного.
Таким образом, благодаря моим возвышенным устремлениям и, с готовностью соглашусь, при некоторой помощи старого друга, я наконец сбежал из Рая.
Глава двадцать первая
Я прошел через последние врата, врата вечной смерти. Анубис был моим другом. Я обрел бессмертие особого рода. Я мог свободно блуждать по земле теней, но мое будущее оставалось туманным, и ужас не покидал меня. Я обрел знание, к которому никогда не стремился и о котором никогда не осмелюсь заговорить. Я видел силу и власть абсолютного Зла.
Есть один старик, похожий на бродягу; он ходит взад-вперед по Портобелло-роуд в будние дни, когда на рынке продают только фрукты и овощи. Нас с ним порой путают. Даже миссис Корнелиус говорит об этом. Он‑Irischer. Я не обижаюсь. Мы бы назвали его rorodivni. Он, по словам отца П., тот, кого предки этого старика именовали da-chearde, сынами двух искусств, оракулами. Еврей Барнум говорит, что он — nebech-meshiach, и дает ему шиллинг, но я не уверен, что это — богохульство. Берберы в пустыне Триполи могли бы назвать его achmak ilahiya[535] и, возможно, тоже сочли бы его оракулом. А почему бы и нет? Он произносит вслух только то, что мы боимся сказать шепотом. Он цитирует Библию. Он говорит о милосердии Бога и о способах его заслужить.
Нет причин не верить ему. Его логика основана на теологических традициях. Возможно, его голосом действительно говорит Бог. И никто из нас ничего не слышит. Даже я. Но я знаю, когда нужно молчать. В пустыне я научился молчанию и постиг искусство глупости. Иначе я не смог бы выжить.
Он, кажется, не проявляет интереса к церкви. Но, я думаю, ему что-то дают в клариссинском монастыре напротив обиталища миссис Корнелиус. Значит, он католик, возможно, бывший священник. Те, кто говорит, что Бог никогда не объявляет о Своем присутствии, могли бы провести пару часов с мистером О’Доудом. Он не совершает ритуалов, не рассказывает притч, но напрямую передает Божью волю. И все равно мы не слушаем! Я видел его с теми новыми монахинями, сильно напоминающими социальных работниц, — у них практичные чулки, юбки и едва заметные каблуки. Это всегда ирландки; они смеются тем визгливым, неестественным смехом, который кажется мелодичным только после хорошей порции виски. Они напоминают мне женщин феллахов. Думаю, они присматривают за ним. Моя подруга мисс Б., которая раньше была очень известной танцовщицей, тоже католичка. Она посещала большую церковь неподалеку, там мы и познакомились. Все ее друзья — ирландцы или поляки из Хаммерсмита. Сама она живет на Спортинг-Клуб-сквер, в западном Кенсингтоне. Я нередко навещал ее, но Бродманн положил этому конец.
В один погожий февральский вечер Бродманн снова выследил меня, или, точнее, я узнал, что он взял мой след. После чая я покинул эксцентричный терракотовый особняк мисс Б., решив не использовать ворота, ведущие на Мандрэйк-роуд, но пройтись по садам и насладиться последним вечерним светом. Я испытывал особые, нежные чувства к Спортинг-Клуб-сквер. Творение Галифакса Бегга[536], с высокими оградами из кованого железа и стоящими вокруг деревьями, с богатейшими ботаническими садами, казалось подлинным убежищем. По какой-то счастливой случайности сюда почти не доносился навязчивый шум с соседней Норт-Энд-роуд, и я легко мог представить, что сидел, наслаждаясь одиночеством, в собственном наследственном имении близ Киева. Сады дают то особое чувство порядка и безопасности, которое отдельные люди часто находят в арабских внутренних дворах. Был понедельник, около пяти часов вечера. Солнце садилось, пульсирующие красноватые отблески пробивались сквозь густую листву массивного дуба, который шестьдесят лет назад был единственным ориентиром на обычном фулхэмском пастбище. Я вдыхал запах травы и вечнозеленых растений. Острый аромат горячих углей, казалось, одурманил двух полосатых кошек, гонявшихся друг за другом по лужайкам, среди декоративных посадок и клумб, лавровых изгородей и восковых ботанических курьезов. Маленький парк, который поддерживали на средства, оставленные самим Беггом, был столь же ухоженным и столь же богатым редкими растениями, как Дерри энд Томз-руф-гарденс[537], еще одно излюбленное укрытие для размышлений и воспоминаний.
Над площадью висел неподвижный туман, даруя то бесконечное спокойствие, которое часто можно было обрести в Лондоне, пока улицы города не заполонили крикливые иммигранты, поселенцы среднего класса и антиобщественные семейные седаны. В те дни после обеда толпы собирались только в центре. Большинство квартир в домах у площади занимали люди средних лет, которые поселились здесь в то время, когда арендная плата была умеренной. Сегодня это — известное место. Его знают все таксисты. Туристические автобусы привозят сюда людей по дороге к Эрлз-Корт. Каждое многоэтажное здание разного стиля, большинство из них казались вызывающими во время строительства, но теперь требуют усовершенствования. В тот раз я увидел Бродманна, когда подошел к декоративным северным воротам с чугунными орлами, точными копиями петербургских. Он, должно быть, следил за мной. Возможно, он уже знал о моей связи с мисс Б.? Или, возможно, мисс Б. предала меня? А может, они наблюдали за ней и случайно вышли на меня. Конечно, детали уже не имели значения. Стало совершенно очевидно, что Бродманн снова взял мой след. Это было сразу после войны, когда я молился о том, чтобы его отозвали или, еще лучше, убили во время «Блица». Полагаю, Бродманн решил, что я не признал его. Я использовал свое единственное преимущество и притворился озадаченным. Он был одет как бродяга, но никак не мог скрыть злобное торжество! Мое приятное мечтательное настроение вмиг исчезло. Душевное спокойствие нарушилось. Я чувствовал, что гармония, обретенная с таким трудом, разбита вдребезги. Теперь Бродманн, когда ему захочется, мог на меня донести — и тогда меня силой вернут на родину. Меня неизбежно станут пытать, как и тех, других казаков, которых британские лорды отослали назад к Сталину. Вот почему я никак не могу называть определенные имена, включая свое собственное. Те немногие из нас, кто сумел дожить до естественной старости, отвечают друг за друга. Называть нас нацистами (об этом я сообщил Бродманну в записке) — значит упрощать наши политические идеалы. Он так ничего и не ответил. Я надеялся спугнуть его. Бродманн, конечно, был настоящим нацистом. И не первым евреем-нацистом, которого я встречал. Они все одинаковы, эти коммунисты.
Мне больше никогда не пришлось насладиться ботаническим уютом Спортинг-Клуб-сквер. Я сел на «двадцать восьмой» у «Семи Звезд» и оглянулся назад, чтобы проверить, не следует ли Бродманн за мной. Я вышел у «Одеона», на Вестбурн-Гроув, и, не рискнув пойти домой, отправился в кино. Показывали ковбойский фильм, где какой-то смехотворный Билли Кид[538] спасал город от всяческих злодеев. Там была сцена в пустыне, в которой я опознал Долину Смерти, хотя холмы и столовые горы в том ландшафте сильно напоминают однообразную ливийскую Сахару, где все пики похожи друг на друга.
Я очень плохо помню наше путешествие от Би’р Тефави к оазису, где мы присоединились к небольшому каравану верблюдов, с которым, по словам Коли, нам следовало добраться до Уэната[539], а оттуда двинуться к Эль-Куфре[540], где он собирался повстречать старых друзей. Эль-Куфра располагалась примерно в четырех сотнях миль к западу. Коля посоветовал мне расслабиться и наслаждаться путешествием. Оно будет очень легким.
— Но что такое Куфра? — Я никогда не слышал о таком городе.
— Великий оазис, место, где встречаются большие караваны из Африки и Индии. Он находится в шестистах милях к юго-западу от Каира, посреди непроходимых песков. Девятьсот миль дюн на запад до Гата и тысяча миль пустошей и гор на северо-запад до Триполи. Короче говоря, дорогой Димка, Куфра находится в самой глуши — и все же ты увидишь там такие достопримечательности, каких много веков не видел ни один христианин! Будь терпелив, мой дорогой, потому что сейчас ты едешь первым классом. После Куфры начнется настоящее путешествие.
Я спросил его, что находится дальше Куфры, но в ответ Коля только сказал: «Остается надеяться, что потом нам не придется ехать в Гат».
В караване меня называли «эль-багл», что означает «мул», но я не возражал. Я наконец оказался в безопасности от Бога, но сохранял привычки, которые Он мне навязал. Разумом я понимал, что Он больше не мог покарать меня, но мои нервы этого не понимали. В любом случае, я стал зависеть от одобрения других и был счастлив служить каждому, кто отдавал приказы. Я не мог спать, пока не осознал, что все в караване относятся ко мне доброжелательно. Только благодаря их веселой снисходительности я почувствовал себя непринужденно. Их насмешки и их презрение, их милые оскорбления согревали меня. По-арабски они иногда называли меня «отцом дураков», но на языке тубу[541] имена обычно звучали куда загадочнее. В племени горан использовали и более грязные эпитеты. Эти надменные африканцы считали меня мальчиком на содержании у педераста Коли. Коля, благодаря знанию языков, сумел всем внушить, что он враг французов, сирийский шариф[542], спасающийся от властей. У него даже нашлась потертая газетная вырезка — подтверждение этого рассказа. Материал был из парижского желтого издания, из светской хроники. Поскольку мало кто из караванщиков умел читать, его фотографии хватило, чтобы доказать: руми[543] причисляли его к врагам. Иначе зачем они напечатали его портрет? Это предположение всем казалось убедительным.
Между Би’р Тефави и первым оазисом раскрылся мой исключительно полезный талант. Я оказался от рождения наделен способностью ладить с верблюдами и всего через несколько дней поразил Колю необычайной ловкостью в седле и четкостью управления. Неужели какая-то часть меня нашла в окружающем мире некую древнюю родину? Я вновь задумался над вопросом о потерянной Атлантиде. Неужели белые берберы были остатками этого легендарного народа? И те и другие говорили на языке, от которого произошло множество прочих. Не существовало никаких объяснений появления берберов в Сахаре. Неужто они и были моими предками-атлантами? Немногие берберы считали кочевничество своим призванием. Они могли рассказать, как некогда жили в великолепных городах и правили миром. Сначала я полагал, что речь шла об их империи, которая до эпохи христианских завоеваний включала и испанский полуостров, но позже начал понимать, что они говорили о цивилизации, более древней, чем Египет, язык которого тоже походил на берберский. Берберы в нашем караване предпочитали держаться в стороне от арабов. Может, в их крови сохранилось воспоминание о том, что эти люди однажды были их рабами? И несла ли та же самая кровь память об эпохе, когда океаны еще не поглотили Атлантиду, когда Карфаген еще не вознесся во всем своем пышном и экстравагантном варварстве? Раньше Шумера, раньше Вавилона и Ассирии и прочих неврастеничных, беспокойных семитских империй, которые пали так низко, занявшись самокопанием и накоплением богатств? Мы достигли Уэната, долины из красных камней, окруженной обветренными горами, где стояли пожелтевшие от солнца кусты и несколько увядших маленьких деревьев, выросших над солоноватыми бассейнами, в которых скапливалась дождевая вода. Наш караван не собирался там задерживаться надолго. Считалось, что это место стерегли ифриты и вспыльчивые джинны. Стены долины становились все круче; гладкие гранитные валуны в любой момент могли сдвинуться с места и обрушиться на нас. В конце концов мы расположились лагерем у основания утеса, возле самого пристойного водоема, и решили дожидаться большого каравана из Фуравии[544] и французской Экваториальной Африки. Мы ждали неделю, ворча и поглощая припасы, и постепенно другие караваны начали прибывать. Но мы никак не могли тронуться с места, пока не обсудим расположение каждого в шествии, пока все требования не будут удовлетворены. Для этого следовало устроить дайфу — особый пустынный ритуал — и несколько пиршеств и церемоний, сопровождавшихся подношениями даров. Вожаки разных караванов курили и подолгу беседовали, ведя дружеские споры; когда уже казалось, что мы вот-вот выпьем Уэнат досуха, они встали, пожали руки, ударили друг друга по плечам и рассмеялись; белые зубы ярко блестели на фоне морщинистой кожи лиц.
Наконец мы были готовы направиться к Эль-Куфре, оставив позади горы и миновав равнину, которая сверкала искрами сердолика, кремня, слюды, агата и обсидиана; по ним ступали копыта и сандалии всех животных и людей, проходивших этой дорогой в течение трех тысяч лет. Изломанные пики скрывались в дали, а пустыня под вечерним небом казалась все огромнее — и тогда Коля стал одновременно и беззаботнее, и осторожнее.
— Скоро, Димка, ты поймешь подлинные искушения пустыни. — Но никаких подробностей он не сообщил.
У каждого каравана свой собственный ритм, темп и характер. Наш отряд теперь стал разношерстной компанией бедуинских купцов, заводчиков верблюдов из народа тубу, суданских работорговцев, паломников, возвращавшихся из хаджа, и сопровождающих, которые оказывали нам различные услуги. Коля уверил меня, что это ничто по сравнению с большим оазисом в Куфре.
В те времена, до того как повсюду появились полугусеничные машины, караван очень напоминал поезд, который останавливался в различных оазисах, соединяясь с другими караванами, следовавшими по неизменным маршрутам. И потому приходилось дожидаться транспорта, шедшего в нужном направлении. Коля наконец признался, что в Эль-Куфре, около дороги на Тум, его должны были встретить люди Ставицкого. Он собирался передать им наших верблюдов в обмен на наличные. Тогда, по его плану, мы могли отправиться в Триполи. Я уныло заметил, что верблюды вряд ли стоили очень дорого, но это его только позабавило.
— Достаточно, чтобы нам хватило на комнату и завтрак в «Бэгнольдз», не бойся!
Ночью мы шли по золотым дюнам, которые мерцали серебром, и следовать в нужном направлении получалось легко. Мы редко удалялись от воды. С хорошим караваном идти было так же безопасно, как ехать по железной дороге из Дели в Бомбей. Постепенно пустыня превратилась в то, что бедуины называли сарира, — плотный песок, ровный, почти бесцветный и покрытый тонким слоем гравия. Позже я познал изнурительную скуку жизни каравана, которая научила меня терпению. Но тогда мой разум переполняло то, что еще отказывалось признавать тело. Я был свободен! Я избежал кары Бога. Бог, как уверил меня Коля, убит. Казалось, я прошел все испытания, о которых читал в своей книге. Я ответил на все вопросы, произнес подобающие слова раскаяния — и все-таки я полагал, что меня в любой момент могут повергнуть во прах, унизить, уничтожить. Но я благополучно миновал Первые Врата, и Анубис был моим другом. Чего же мне еще бояться? Но никакие рациональные соображения не избавляли от страха, что в любой момент предо мной снова мог появиться Бог, говорящий, что я просто ненадолго погрузился в сон. И все же, если я и спал, тогда снился мне кошмар. Мне предстояло ослепнуть. Я боялся будущего, которое могло быть только ужасающим, гротескным и отвратительным. Я видел, как юноша наматывал круги, сжимая в окровавленных пальцах свои глаза, а эль-Хабашия негромко хихикал. Я видел искалеченных девушек. Так что я по-прежнему дурачился и смеялся, безропотно выслушивая всевозможные грубые намеки. Я даже терпел унизительные сексуальные предложения. (Я часто думал: британцы с арабами чувствуют такую взаимную склонность потому, что обе расы страдают от сексуальной подавленности.) Секс, мой враг, продолжал меня мучить.