Иерусалим правит
Часть 24 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На следующий день я повторяю сцену изнасилования. Я достигаю цели, превращая ужас и ненависть в любовь. Сделать это куда проще, чем я представлял. У меня нет времени, чтобы рассуждать о духовных обретениях и утратах. Важно только мгновение. Кажется, в такой реакции нет ничего необычного.
Возможно, я думаю о Лив и Ливтрасире[506], которые скрываются в лесу Мимира и спокойно спят, не осознавая гибели света, пока не придет время, когда мы сумеем занять возрожденную землю? Какая великая мудрость сохранилась в этих старых камнях? Какие уроки можно извлечь из этой земли ожидающих мертвецов и древних, но еще реальных сил? Сахара многое скрывает, но то, что сокрыто, — спасено! В ней мир тайного волшебства, которое могло оживить случайное дуновение ветра; в ней миры здесь-и-сейчас пересекаются с мирами духа и звезд. В ней сокрыты давно исчезнувшие устремления, бессмертная тоска, которая никогда не утихнет окончательно, величественные и огромные мечтания; в ней почиет живая культура истинной любви и ненависти, где смерть восхваляют как лучшее и прекрасное приключение и множество богов, богинь и полубогов приветствуют и принимают душу, облачая ее в новую плоть. Как легко запутаться, разрываясь между реальностью и грезами древних. Говорят, что под пустыней сокрыт пышный лес, где терпеливо ожидают суда души мертвых. Я тот, кто Осирис, тот, кто — Вчера и родич Завтра… Да не остановят меня ваши ножи, да не паду я на вашей бойне. Ибо мне ведомы ваши имена. Мой путь ведет в землю Ра, и моя истинная цель — Осирис. Да не будут отвергнуты мои подношения у ваших алтарей. Я — тот, кто следует за Господином. Я летаю подобно Ястребу. Я гогочу подобно Гусю. Я двигаюсь вечно, как Нехебкау[507]. О владыка всех богов, избавь меня от бога, правящего проклятыми, бога, у которого собачий лик, но человеческая кожа; от того, кто пожирает тени, переваривает человеческие сердца и исторгает грязь. Не дай мне предстать перед ним. Избавь меня от того бога, который забирает души, который расточает мерзость и погибель в темноте и на свету. Все те, кто боится его, бессильны. Этот бог — Сет, который также и Секхет, богиня. Секхет называют Оком Ра, и она — орудие уничтожения человечества. Избавь меня от бога, который одновременно и мужчина, и женщина. Да не паду я под их ножами, да не останусь я в их темницах, да не исчезну я в их пустынях, да не случится со мной то, что ненавидят боги. Вот что мне дал Квелч перед нашим расставанием — «Книгу мертвых».
— Это может оказаться полезным, — сказал он.
Для меня еще есть работа, говорит сэр Рэнальф. Я — звезда, говорит он. Я — гений. Я — естественен. Кто мог бы заподозрить такой талант? Эль-Хабашия, негритянка, просила передать мне свое восхищение. Я знаю, как и почему я должен заработать больше. Я слабею. Я думаю, что они кормят меня местной едой. Я не могу ее переварить. Я по-прежнему исполняю сцену изнасилования. Я насилую ее в зад. Я насилую ее в рот. У меня нет выбора. Если я хочу спасти ее и себя, то мне остается только исполнять их требования, пока не наступит момент, когда мы оба сможем сбежать.
Она не понимает.
Она думает, что я предал ее.
Глава двадцатая
Мой корабль зовется «Корабль смерти», и он не может взлететь. Он дрейфует над бесконечной рекой черной ртути, под высокими тенистыми сводами, словно внутри какой-то обширной стамбульской цистерны. В экипаже одни только обреченные, управляет кораблем слепец, а командует — Тот, чье лицо обращено назад. Я исполняю ритуалы мертвых. Я исполняю ритуалы повиновения и раскаяния. С помощью точного их повторения я пробьюсь к тому лучшему миру, где всегда сбываются земные мечты.
Я путешествую в то место, где взвешивают души, где великодушный Анубис взвешивает наши грехи, где шакал взвешивает наши грехи. У мертвых нет выбора.
У меня не было выбора. Они забрали нас туда, где царила тьма. Тьма густая и живая, неторопливая и задумчивая, одновременно злорадная и недоумевающая, страдающая и торжествующая; она обезумела от горя и потерь, как будто осталась последней из себе подобных во вселенной, и сделалась эгоистичной и совершенно одинокой, лишенной милосердия и не думающей о живых существах.
Здесь была воплощенная Смерть. Здесь было чистое Зло. Его имя — Сатана. Его имя — Сет. Олицетворение нигилизма приняло самую обольстительную форму, форму женщины, богини-львицы Сехмет, Разрушительницы. Они надели на мою малышку головной убор, возложили на нее изъеденный молью трофей какого-то rosbif[508] — оскалившуюся цивету, и они нарекли ее Сехмет, злой тварью, которую я должен был победить, собрав все свое волшебство и все свое мужество, ибо они сделали меня богом. Сначала я стал Гором, Ястребом, сыном Осириса, братом Анубиса, который взвешивает души. А потом я каждый день перерождался в нового бога. Каждый день моя девочка отдавалась победителю. Возможно, это было наше искусство, но только ночной мир мог оценить его. Я слышал о подобных фильмах. Большую часть времени режиссеры, приказам которых мы беспрекословно повиновались, позволяли нам носить маски. Они все знали и презирали нас; они понимали, что с каждым днем барьеры исчезали и мы спускались все глубже в их мир, становясь их творениями. Я собирался выкрасть фильмы. Затем они начали строго отмерять все — нашу еду и наши наркотики. Это запутало нас и сделало легкомысленными. Масляные огни смешивались с электрическими, сильный аромат жасмина и роз стоял в воздухе, длинные черные фигуры ползали между колоннами, и от них воняло дешевым табаком и потом. Я желал им мучительной смерти, но мы не могли есть без их помощи, мы не могли содержать себя. Мы не могли жить. Они заставили нас улыбаться для них.
К негритянке все относились с возрастающим почтением, и очень скоро стало ясно, что на ее мнение полагается даже сэр Рэнальф. Она всегда держалась незаметно и скрывалась в полутьме. Не была ли она сама воплощенной тьмой? Тьмой в человеческом обличье? От нее пахло тем, чего я боялся больше всего. С превеликим уважением все называли ее эль-Хабашия, но я не знал, что это означало. Я выучил только одно из ее имен. Единственное, которое мне дозволили произнести. Но это случилось позже. В течение многих недель я повторял сцену изнасилования. Я очень устал и постоянно плакал. В конце концов они сжалились надо мной и позволили мне отдохнуть, пока кто-то другой исполнял мою работу. Но эль-Хабашия настояла, чтобы я присутствовал на площадке. «Так будет лучше для всех». Глаза сэра Рэнальфа теперь стали красными, и он носил старые вещи Симэна, которые чаще всего ему не подходили по размеру.
Иногда я видел Квелча, но он больше не смотрел на меня. Он, казалось, не был доволен недавними событиями и постоянно озирался по сторонам, словно тоже хотел сбежать. Однажды, как я вспоминаю, эль-Хабашия предложила выпороть его и оставить голым возле местных бараков — такое наказание обычно предназначалось для черных. Min darab el-walad es-saghir? Wahid Rumi nizil min el-Quads. Er-ragil misikni min idu. Fahimtush entu kelami? Ana kayebt gawab[509]…
Мой корабль зовется «Солнце», источник жизни. Мой корабль зовется «Ра», дневной свет, брат луны. Золото сочеталось браком с серебром в этом запретном тигеле. Мой корабль зовется «Неведомый мир». Два льва стерегут его — одного зовут «Вчера», а другого «Сегодня». Львица — их мать, Сехмет, Мать Времени, жестокая Ненавистница Жизни. Ее колесница — пламенный диск. Она стремительно летит над Нилом, разрушая все, что находит. По радио говорят, что Гайдн всегда завидовал Бетховену[510]. Понимаю. Многие завидовали моему собственному гению.
Я не стал музельманом. Wer Jude ist, bestimme ich[511]. От «Mein Kampf» мне становится плохо. Я никогда не мог читать эту книгу. И все-таки Адольф Гитлер был блестящим человеком. Он подписал экземпляр Кларе Боу, выразив надежду, что чтение ей понравится так же, как ему нравилось сочинение этой книги. Я слышал, что бедная Клара сошла с ума на каком-то отдаленном ранчо, с неведомым ковбоем. Я думаю, что «Mein Kampf» раскрывала истину, которую я не осмеливался принять. Столкновение с этой истиной свело Гитлера с ума. Я не хотел такой судьбы. Не будите лихо, говорил я. Возможно, я был молод. В чем я мог винить себя? Эти обвинения бесполезны. Они бесцельны. В конце концов, предали-то меня. Eindee haadha — ma eindee shee — haadha dharooree li-amalee… Wayn shantati — wayn shantati — wayn shantati…[512] Они говорили мне так мало, даже когда я умолял их. Я хотел получить свой багаж, чертежи, книги, личные вещи. Они сказали, что мое имущество все еще в Луксоре. Они находились в покоях сэра Рэнальфа в «Зимнем дворце». Я не осмеливался упомянуть о своей единственной ценности, о черных с серебром грузинских пистолетах Ермилова, о символах моего казацкого происхождения. Я молился, чтобы они не нашли пистолетов, спрятанных на дне кожаного саквояжа, под рабочими материалами, заметками и чертежами, mayn teatrumsketches[513] и деталями моего «Лайнера пустынь»! К тому времени, признаюсь, они уже делались для меня все менее важными, потому что еще оставались в мире живых. Мы с Эсме теперь переселились в мир мертвых; нам приходилось притворяться живыми, чтобы заслужить сон, еду, даже наркотики, которые еще позволяли нам повторять сцену изнасилования. Наркотики немного уменьшали боль. Было ясно, что мы никогда не заработаем достаточно, чтобы расплатиться с долгами. Я мог легко отказаться от любых пристрастий, но для Эсме, я знал, это будет неосуществимо. Поэтому я не видел смысла отказываться, пока не появится возможность спастись. Итак, мы изображали леди и дворецкого, молодоженов, невольников на рынке, офисных служащих. Мы играли много ролей, но сюжеты отличались определенным сходством. Чем затейливее становились указания сэра Рэнальфа, тем ближе к съемочной площадке передвигала свою кушетку эль-Хабашия. Каждый день она наблюдала за нами с возраставшим интересом. Она казалась плотным сгустком тьмы; ее глаза сверкали, дыхание становилось все тяжелее, красные губы приоткрывались — и в конце концов она приближалась к нам вплотную, источая неутоленное желание; потом она отступала, что-то мурлыча на арабском. Сэр Рэнальф предлагал другой угол съемки.
Они сказали, что необходима новая обстановка — место, где нам, скорее всего, не смогут помешать. Нас отвели в разрушенную коптскую часовню далеко в Западной пустыне. Под сенью обветренной зубчатой стены эль-Хабашия поставила свой великолепный шатер, гордость богатых бедави[514].
Часовня была неизвестна археологам, как заверил сэр Рэнальф, потому что находилась в стороне от караванных маршрутов.
Однако там оказался колодец, над которым возвышались две бледные пальмы, чьи кроны устремлялись в небесную высь. Вдалеке однообразие пустынного пейзажа нарушала гряда грязного сланца. Мы с Эсме молча сидели рядом, пока эль-Хабашия пила шербет с Квелчем и сэром Рэнальфом. Они разлеглись на кушетках, чтобы насладиться зрелищем заката. Мы устроились у их ног на покрытом коврами песке.
— В Би’р Тефави[515], - бормотала эль-Хабашия, — у меня есть вилла и сад. Там гораздо спокойнее. Теперь я живу в уединении, хотя когда-то, как вам известно, профессор Квелч, я правила Каиром — или, по крайней мере, Васа’а и окрестностями. Но потом меня схватили. — Она с упоением затянулась кальяном. — В итоге меня посадили в тюрьму. Это было довольно приятно. Мне повезло, и там нашлись друзья. Но подать пример другим решил сам Рассел-паша. Меня снова арестовали. Они попытались уничтожить мой бизнес. Рассел-паша тогда не хотел заключать соглашение, так что меня осудили на смерть в тюрьме. Я все легко устроила. Но мне нравится в городе. Когда тебя высылают в глушь — там быстро начинаешь скучать. Как трудно убивать время — столько времени…
За первые месяцы моего плена это была одна из самых длинных речей, произнесенных эль-Хабашией в моем присутствии.
Я вспомнил рассказы Квелча о существе, которое целыми днями неподвижно сидело на скамье на Абдель Халик[516] и, однако, ухитрялось управлять всей преступностью в Каире. Я также вспомнил, что это был огромный негр-трансвестит, который всегда одевался как женщина, укрывался белой вуалью и протягивал слугам для поцелуев украшенные драгоценными камнями пальцы. Все арабы в квартале подчинялись этому уроду. Безмолвный эбеновый идол, по словам Квелча, был сильнее короля. Богатейший владелец борделей, сутенер, торговец наркотиками и белыми рабами, основной партнер половины «особых театральных агентств» на Востоке. И все-таки он был красив, как говорил Квелч. Однажды профессор видел лицо негра. Все, знавшие это существо, соглашались, что, несмотря на размеры тела, эль-Хабашия был самым восхитительным трансвеститом, которого им случалось встречать.
Всем нам, однако же, эль-Хабашия (если мы и впрямь столкнулись именно с тем существом) являлся только под вуалью, оставаясь загадочным и женственным. То были первые дни нашей службы, когда казалось, что мы скоро получим свободу. На нас никогда не повышали голоса. С нами всегда говорили шутливо. Нам просто предлагали выбор. Если выбор был правильным, нас хвалили. Если выбор был неправильным, нас наказывали.
Долгое время меня не оскорбляла очевидная несправедливость происходящего. Я понял, что попал в мир грез, в котором должен существовать, пока не смогу проснуться и вернуться к реальности и безопасности, доступным прежде. Это была единственная альтернатива смерти. Я оценил размышления Гете о радостных откровениях боли, страданий и унижений. Кроме того, я не склонен к самоубийству. Я по натуре, несомненно, оптимист. Разве это еврейское свойство?
Будущее — Порядок, Безопасность, Сила. В этом все мы были согласны. Но Будущее — еще и Красота, Терпимость, Свобода, говорил я. Это придет потом, отвечали мне они. Тогда я утратил веру в нацистов.
Я был «слишком большим идеалистом». Меня и до сих пор так называют. Миссис Корнелиус попыталась убедить меня в этом в берлинском трамвае, незадолго до моего ареста. Она послала мне топленые сливки из Корнуолла. Тогда я уже был на острове Мэн. Когда получил их, сливки прокисли. Потом снабжение ухудшилось. Я вернулся в Лондон как раз к «Блицу»[517]. «Они не хотели, тшоб ты тшо-то пропустил, Иван», — кричала миссис Корнелиус в те первые наши совместные выходные, когда мы стояли в толпе у убогого переполненного бомбоубежища и повсюду слышался громкий вой, все было красным и черным, а сверху доносился гул двигателей и грохот выстрелов. Великобритания ждала поражения, понимаете, как Польша, или Чехословакия, или Франция. Лондон готовили к осаде, а не к победе. Говорят, Черчилль последним признал, что мы пережили битву за Британию. Даже он заразился этим новым вирусом пораженчества, который распространяется только из одного зловредного источника!
Уже в те времена миссис Корнелиус ужасно кашляла. Ее кашель показался мне почти кошмарным, когда я услышал его впервые. Эти звуки напоминали кашель моей матери. Напоминали, как ее рвало и она склонялась над умывальником. Я терпеливо дожидался, пока миссис Корнелиус выйдет из ванной. Приступы кашля были в точности такими же, как тогда, в Киеве…
С этими ассоциациями связаны определенные воспоминания: дурные, которые я не буду пересказывать, потому что останавливаться на них бессмысленно, и прекрасные. О летних садах и чудесных пикниках, цветочных полях вокруг Киева, дивном аромате лаванды, исходящем от лучшего пальто моей матери; о низинах, лесах, старинных желтых улицах и крепких бревенчатых зданиях под сенью деревьев, об оживленном Крещатике, о сверкающих магазинных витринах, о растениях, стоящих на подоконниках, и декоративных корзинках, о чудесных запахах, доносящихся из кафе и свечных лавок; об укромных уголках истинного города, лабиринты зданий которого рождали маленькие тенистые закутки, безопасные закутки, пещеры, лощины и дворики, много острых углов и скрытых в переулках тайн; о городе, который за череду столетий разросся, словно огромный замечательный куст, укоренившийся в земле и пропитанный образами прошлого: ибо память о Киеве — это память о славянах, о воинах восточного пограничья, оплоте Христа в борьбе против свирепых и завистливых монголов. Вот почему мы так хорошо понимаем, что происходит сегодня. И все же вы не хотите слушать. Думаете, вы заключили какой-то мир? Договор с Карфагеном? Поверьте мне, вам надо благодарить за это славян. Когда славяне падут, а они должны в конце концов пасть, если Христос не сотворит чуда, — тогда Старому Свету настанет конец. Я не хотел бы жить в ублюдочном, нечестивом новом мире. Неужто Хаос уже победил? Мой корабль зовется «Новый Киев», «Новый мир», он зовется «Царьград», цитадель нашей расы и нашей веры! Они пытались сделать меня евреем, музельманом, своим псом, но я обманул их. Я только играл. Я повторял сцену изнасилования.
Шаг за шагом нас уводили в Землю мертвых. Мы облизывали губы; потом мы закатывали глаза; потом мы улыбались в камеру; а потом мы повторяли все снова. Пока «Грех шейха» обретал художественную цельность, благородные боги Египта, представленные в грубых, никчемных копиях, с отвращением смотрели на все это из альковов, где некогда обитали достойные святые. Они уговаривали нас и угрожали нам в Земле мертвых, где в гротескной пантомиме жизни мы бесконечно повторяли нашу сцену насилия, пока эль-Хабашия, Королева Проклятых, смеялась и аплодировала, словно гордая мать, приветствующая своих детей. И однажды она заставила нас прийти к ней в пропитанный благовониями павильон, где евнухи и гермафродиты удовлетворяли все ее потребности. «Теперь ты стал музельманом?» Нет, я не стану музельманом. «Тогда ты должен стать евреем. Милым маленьким еврейским щеночком. Мягким маленьким Yiddy-widdy dinkums»[518]. Вот как он объяснил то, что изнасиловал меня. Этот поток черного жира никогда не останавливался, жир тек по моему телу, он мог задушить меня, и все же была в этой массе некая ужасная твердость, точно в какой-то момент покровы разорвутся и появится острая, как бритва, сталь, которая пронзит живую плоть и уничтожит меня. Рассечет мое тело, оставив бесформенные куски мяса. Эти жирные черные волны тянули меня в темноту — сильнее, чем любая боль. «Маленький сальный еврейчик, маменькин любимчик, сладкая попка. Послушный маленький грязный еврейчик-членосос трахает грязную шлюшку, английскую сучку-еврейку». Она спросила: мусульманин я или еврей? Я ответил, что христианин. Нет, возразила она, мусульманин или еврей? Она сказала мне, что должен есть мусульманин. Она сказала, что может есть еврей. Еврей, ответил я. Я стану евреем. В моем теле был кусок металла.
Говорят, ледниковые покровы нагреваются из-за нашей промышленности. Какая ирония — двигатель Стефенсона стал непосредственной причиной того, что Александрия навеки скрылась под толщей Средиземного моря! Наука нашего Просвещения топит все, что когда-либо представляло для нас ценность. Неужели моя судьба — участвовать во всем этом? Сколько раз мне еще придется отвечать: «Виновен»? Я ни в чем не виновен. Единственная моя вина — желание улучшить мир! Неужели это преступление?
Им предлагали мой Новый Иерусалим, мой новый Рим, мою новую Византию, мои летающие города из серебра, тонко отделанного золотом, мои великолепные башни, мой Рай, мою свободу мысли и передвижения — истинную, окончательную демократию. А что они предпочли? Гарольда Уилсона, Линдона Джонсона, Хо Ши Мина[519] и «Битлз»!
И все же, вопреки любым превратностям судьбы, я не забуду о своем истинном предназначении. Если я — свет и вдохновение Европы, то я же — и тайный защитник нашей цивилизации, хранитель наших побед и нашей чести. Я — Тот. Я — Анубис, писец и проводник в дни нашей смерти. Джейн Остин[520] не производит на меня впечатления: она согласилась на роль шлюхи в том фильме, в названии которого стоит фамилия неведомого голландца. Я снова посмотрел его на прошлой неделе. В роли Клеопатры она могла бы завладеть моим сердцем навсегда. Но я — глупый, галантный старый славянин позабытой эпохи. Все мои слова тут же перевирают грязные подонки. Я просто берег ее — я так и объяснял… Я не говорил ничего дурного. Я думал только о любви. Ach, Esmé, mein liebschen, mayn naches![521] Как я мог навредить тебе? Я был тебе братом, отцом, мужем, возлюбленным, даже матерью! Я был всеми ими. Я заботился о тебе, когда ты болела. Только я был всеми ими. Почему Бог забрал тебя у меня? Я все еще чуть-чуть обвиняю себя, но как это иронично — на меня взвалили совсем другую вину. Они обвинили меня в геноциде! Из-за всех этих миллионов славян, цыган, кельтов и евреев? Думаю, нет. Если бы меня послушали, я бы мог спасти их души, спасти их всех…
Но они торговали с большевиками, они умасливали их; они стали друзьями Дяди Джо. Чего же они ожидали? Того, что бешеный пес внезапно превратится в верного доброго друга? И можно будет спать рядом с ним и не бояться, что он ночью разорвет горло? Я принес бы Свет и Мир и уничтожил бы голод и тьму. Гитлер правил бы миром просто, мягко и спокойно, и естественный отбор в конце концов привел бы к тому, что идеальные граждане жили бы в городе, достойном мечты нацистов. Но окончательное решение ослабило их авторитет. Я первым признаю это. Я видел тело Александра в его тайной гробнице. Бог открыл мне, где она спрятана. Бог сказал, что Александр теперь принадлежит Ему. Этот могущественный грек, великий евангелист Христа, пришел в Египет и построил первый истинно цивилизованный город, который стал крупнейшим в мире. Греки взяли все лучшее из Египта и Ассирии, отказавшись от жестокости, варварства и декаданса тех первых благородных семитов, которые пали слишком низко из-за собственных бесчеловечных амбиций. Такова участь еврея — он становится жертвой своего же изумительного изобретения. Кое-кто называет этот город колыбелью нашей церкви; здесь святой Марк в 45 году крестил первого еврея. Volvitur vota, как мог бы заметить Квелч.
Я умолял англичанина передать сообщение Голдфишу. Он сказал, что риск слишком велик. Он вручил мне книгу в темно-красном переплете. «Книгу мертвых». Я разозлился. Я сказал, что он продал меня в рабство. Он отмахнулся от обвинения. «Вы, люди, должны уже привыкнуть к таким вещам», — произнес он. Это было бессмысленное замечание. Он показал на низкие холмы. «Примерно в одном дне пути отсюда находится железнодорожная линия. Ты почти наверняка сможешь туда добраться, если пойдешь пешком». Конечно, он знал, что я не покину Эсме; я все еще отвечал за нее. Он насмехался надо мной, он радовался моему падению. Тем вечером меня пороли. Я сказал, что я еврей. А Эсме — шлюха. Моя сестра, моя роза… У меня в животе был металл. Я назвал черномазого мусульманина-андрогина матерью, и я попросил у него прощения. Я сказал «матери», что Эсме была шлюхой и плохой девочкой. По таким правилам проходила одна из игр, в которые нас заставляли играть. В любом случае — что бы сделали вы, если бы у вас был выбор между унизительной смертью и унизительной жизнью? Жизнь или смерть? Что бы вы выбрали? Некоторые в тех лагерях выбрали смерть. Они хотели, чтобы это закончилось. Но я не таков. Я скорее оптимист. Ты предала меня, Эсме. Ты отдала наше дитя. Ты продала нашу маленькую девочку. Ты не думала, что причиняешь мне боль? When kunté, Esme? When kunte? Mutaassef jiddan. Bar’d shadeed[522]. Это ложное место смерти. Какая разница, признал ли я свои грехи? Все это было ложно; все было не тем, чем казалось. Рассказы Квелча о Египте подтвердились. Обманный мир, второразрядная фантазия, увядшая мечта. Повсюду лежала пыль. Мы обратились в пыль. И все-таки в наших телах еще оставалась кровь. Наши конечности еще двигались. Эль-Хабашия еще аплодировал нам, и хвалил нас, и заставлял меня класть голову ему на бедро, в то время как он ласкал Эсме и играл восторженные каирские гимны на своем разукрашенном граммофоне. Он обещал, что отыщет для нас какого-нибудь Моцарта. То же самое было и в Заксенхаузене. Моцарт, похоже, устраивал всех. Тогда я носил черный треугольник. Я сказал, что я инженер. Это уступка, говорили мы. Эль-Хабашия гладил меня по голове и утешал. Vögel füllen mayn Brust. Vögel picken innen singen für die Freiheit. Mein Imperium, eine Seele. Vögel sterben in mir. Einer nach dem anderen. Mayn gutten yung yusen[523]. Он гладил меня по голове и называл хорошим маленьким сироткой, милым маленьким еврейчиком. Лучше было подчиниться, чем терпеть ту бесконечную боль или страдать в ожидании смерти. Эсме понимала это лучше меня. Именно так она выжила.
Человеческие тела там падали, как кровавая мякина в борозды бесплодных полей. Неужели среди них была и Эсме? «У меня есть мальчик, — сказала она. — Он солдат». Понимали ли они, что забрали? Сами мертвые, они даже не осознали, что украли. Они выбрасывали украденное. Они вспахивали украденное. Но русские знают правду. Каждый дюйм русской земли таит души миллионов замученных людей, которые на протяжении столетий защищали родину. Я рассказал об этом в больнице доктору Джею после того, как они исследовали мою голову. «Почему евреи такие особенные?» — спросил я. Он согласился со мной. Он сказал, что никаких физических повреждений у меня не нашли. Четыре дня спустя я был на улицах Стретема. Но я больше не мог летать.
Бумажные змеи поднимаются с гор, с Totenbergen[524], и красная пыль забивает мне горло. Ты должен уйти отсюда, Максим, сказала она. Люди здесь не sympatica[525]. Я думаю, Бродманн приехал в Луксор. Кажется, я видел его под большими часами на железнодорожной станции. Он сказал, что он англичанин и его фамилия Пенни, но я угадал, что это Бродманн. Я был одержим Колей. Я все еще искал его. Эль-Хабашия дала мне какую-то пижаму. «Несколько полосок для тебя», — сказала она. Полосы были черными и белыми. Я видел Бродманна в Заксенхаузене. Я признал его и закричал. Он ответил, нерешительно подняв руку. Каким превосходным актером был этот монстр! Binit an-san![526] Но должен ли я винить его? Нынешний век требует, чтобы мы разыгрывали шарады; он устанавливает роли, которые мы исполняем. Но это только игра, говорю я ей. Это на самом деле не мы. От пижамы у меня двоится в глазах.
Полосы тянутся передо мной, кружатся, сходятся и расходятся, словно детали какой-то огромной духовной карты.
Я не стал музельманом. Negra у bianco, noire et blanc[527]. Я потерял тебя в пустыне, Эсме. Какой зверь забрал тебя? Миссис Корнелиус говорит, что Эсме, несомненно, выкрутилась из положения.
— Некоторое время ей везло, Иван. Она никогда не имела таланта. Однако и я тоже, если уж тшестно.
Я сказал миссис Корнелиус, что она была великой актрисой.
— Ваш талант сохранен для потомства.
Это ее позабавило.
— Тшего? В какой-то древней закрытой киношке где-нибудь около Дарджилинга? Брось ты это, Иван! Я такие штуки не называю бессмертием. Я унесу свою удатшу в небеса. — Она была слишком тактична и избегала упоминаний о нашем египетском приключении.
Моя подруга на словах исповедовала своего рода примитивный пантеизм, но в глубине души была христианкой. В 1969‑м, движимая, без сомнения, сильнейшим благочестием, которое она изо всех сил пыталась скрыть, миссис Корнелиус заняла место смотрительницы в церкви Святого Андрея, за углом. Но она решила, что уборка по понедельникам — это уж слишком.
— Церковные скамьи! Странно, что не церковный стул. Некоторые из тамошних святош, наверно, никогда задницы не подтирают!
Что они со мной вытворяют своими инструментами? Эти шипы! Эти пирамиды! Мои полосы! Золотой корабль приплывает ко мне по небу цвета синего серебра. Завтра Ястреб взлетит, говорю я ей. О, этот грязный поток поглощает меня. Черное солнце согревает меня. Лишенный сна, я почти всегда мечтаю. Я мечтаю о будущем. Они бы убили тебя, Рози. Ты слишком умна для них. Мистер Микс всегда настаивал, что ты была слишком хороша даже для меня. Но ты говорила, что я оказался лучше Франко, хотя ты никогда не тратила на него много времени. Так же происходило и с Муссолини. А о Гитлере ты хранила молчание. Ты хотела переспать со всеми диктаторами в Европе, но не знала точно, трахалась ли со Сталиным или только с его двойником. «Они всегда так увлечены деталями». А ты была увлечена их властью. Ты изучала их, как другие изучают вулканы, — двигаясь по самому краю, пока не обнаружишь источник разрушений. Ты переспала с Франко по ошибке. Тогда он был только полковником в маленьком гарнизоне. Мы летали вместе, Рози.
Я исполнял сцену изнасилования. Я устал, сказал я. Мне требовалось больше кокаина. Это мне не на пользу, ответила она. Раздвиньте еврейчику ноги. И она опустилась, как теплое одеяло плоти, окутав мое тело. Только потом началась сильная боль и ужасный запах. Я вспоминаю, как она хихикала, точно школьница, при моих попытках освободиться. Вот! Ты совсем не устал, сказала она.
Секхет приходит с ножом в руке, ибо она — Око Ра и ее цель в том, чтобы уничтожить человечество. Ты предала меня, Эсме. Ты отдала мою маленькую девочку. Я что-то утратил в том штетле. Я все еще не знаю, что это было. Bedauernswerte arme Teufel, diese Jude. Ich fing an zu frösteln. Meine Selbstkontrolle liess nach. Ich brachte Kokain. Ich kämpfe unter uberhaupt keiner Fahne! Ich stehe für mich allein ein. Я пережил нечто подобное в Праге. Кому нужно такое милосердие? Höher und höher stieg ich uber der Schlucht, bis ich ganz Kiew unter mirsehen könnte, dahinter den Dnjepr, der sich der Steppe entgegenwand und auf seinem Weg zum Ocean den Saporoschijischen Fällen entgegenströmte. Ich könnte Wälder, Dörfer und Berge sehen. Und als ich wieder nach unten sank, sah ich Esmé, rot und weiss, die mich…[528] Я полетел, Эсме. Над Бабьим Яром. Я любил тебя. Ты была моей дочерью, моей подругой, моей женой. Ты была моим детством и моей надеждой.
Я исполнял сцену изнасилования. Он показал мне, как заставить ее кричать, чтобы на пленке все выглядело так, будто она вне себя от страсти, после чего меня подвергли тем же унижениям, пока снимали второй ролик. Человек никогда не должен испытывать такого. Он сделал меня и евреем, и женщиной. Всякий раз, когда мог, я напоминал себе, вопреки всем пыткам и страданиям, что я ими не являюсь. Я не еврей и не женщина, я — настоящий казак, повелитель земли. Я — Киев. Я — стук копыт конницы, мчащейся по Подолу. Я — сила, я — повелитель собственной судьбы. Я — ученый и инженер. Я мог управлять миром, и я мог освободить мир! Я — еврей, сказал я. Да, я — мерзкий еврейчик; но, когда губы произносили эти слова, сердце говорило: «Казак», — душа говорила: «Инженер».
В тех местах были и шутки, даже среди палачей и жертв. Все мы находили развлечение в невинных проделках, пытаясь остаться в живых. Мы соглашались участвовать в пугающих экспериментах с человеческой жестокостью не потому, что несли в себе зло, но потому, что это было единственное развлечение, которое оставалось нам доступно. Чтобы уменьшить страх, мы шутили друг с другом о нашей неизбежной смерти и расчленении. Мы делились ужасом ради него самого. Но я не думаю, что многие из нас были виноваты. Мы нуждались не в смерти, а в надежде и жизни. Мы отдали власть людям, которые недвусмысленно обещали нам все это. Если мы и дивились их обещаниям, то под сомнение их не ставили и не испытывали ни великих страстей, ни подозрений. Мы отдали им то, что ценили превыше всего, мы отдали все лучшее и доброе. Они ведь не собирали какую-то подержанную одежду. Они хотели получить все, чем мы обладали, чтобы доказать, будто это ничего не стоит. Они были такими жадными, эти немногие. А ведь великие империи опираются не на жадность, говорил я. Они опираются на потребности, развиваются постепенно и согласно исторической необходимости. Люди, которые пытаются смастерить империю за несколько лет, всегда терпят неудачу. Они всегда умирают, отвергнутые собственными странами. Процветание великих империй зависит не от войн, а от промышленности, торговли и любознательности. Просвещение — вот признак таких империй. Какие бы проявления неравенства там ни обнаруживались — в конечном счете они воплощают идею равенства, стабильной демократии. Таким старомодным империалистом был капитан Квелч. Мы встретились снова на острове Мэн в 1940‑м. Он много пережил и сменил имя. Первые слова, которые он мне сказал, были такими: «Привет, старик. Как твоя сексуальная жизнь?» Он кричал и обнимал меня, его лицо выражало удовольствие. Думаю, и Сережа тоже был там… Но иногда я путал лагеря.
Больше всего меня раздражает в евреях их вульгарность. Забавно, но этот шумный, резкий, неугомонный, несдержанный народ перевозбуждается еще сильнее, если требуется преклонить колени и остудить головы. Они просто сходят с ума, когда начинают волноваться из-за разных ограничений. Это объясняет, к примеру, излияния Маркса и Фрейда. Если бы их оставили в покое, как я говорил Гитлеру, они бы просто ссорились друг с другом и не представляли бы угрозы ни для кого. Изоляция казалась мне наилучшей стратегией. Гитлер назвал меня любителем евреев. Я думал, он шутил. Через два дня меня тихо арестовали. Сам Геринг признал, что это была ошибка. Позднее технические навыки, мой природный оптимизм и удача принесли мне свободу. Не все умерли в тех лагерях!
Я познал страсть и радость, познал любовь мужчин и женщин. Я добился некоторого успеха, и я видел большой мир. Я познал все это снова, с 1926 года. Так разве мой выбор — не лучший выбор? Я жив, nicht wahr[529]?
Мой повелитель говорила, что англичане зовут ее извращенцем. Знал ли я такое слово? Да, знал. Она спросила: а извращенец — это хуже еврея? Нет, повелитель, ответил я, еврей хуже извращенца. А еврей и вправду хуже черномазого? Да, повелитель, еврей хуже черномазого. Это была одна из наших шуток. «А что ты такое?» — спросила она. Я хуже еврея, сказал я. «Неважно, — ее слова ласкали мне слух, — я все еще люблю тебя». Тогда мы рассмеялись вместе. «Назови меня мамой, — велела эль-Хабашия, потянувшись за одним из своих инструментов, — назови меня мамой, грязный, сладкий маленький еврейчик». Мама! Мама! Я был евреем, а Эсме была шлюхой. «Она все еще принадлежит тебе, — улыбается эль-Хабашия. — Она все еще твоя». Я надеюсь, что так, говорю я. «О да, она еще твоя. Что же, если захочешь, ты сумеешь продать ее бедави и стать очень богатым. Ты можешь сделать это, когда пожелаешь». Эсме улыбнулась ей. Мы вдвоем улыбнулись. Мы все улыбнулись. Она была моей сестрой, моей розой; но ее невинность исчезла. О, Эсме, как бы я хотел, чтобы ты не предавала меня. Я делал для тебя все. Я поехал бы туда, куда ты хотела. Я превратил бы тебя в свою королеву. Но, возможно, тебя следует винить не более, чем меня самого. У всех нас случаются минуты слабости. Моя любовь к тебе осталась прежней. У меня не было иного выбора. Я думал, что смогу освободить нас обоих. Мой повелитель говорит, что она должна стоить, ну, по крайней мере, столько, сколько стоили наши наркотики. Ты можешь продать ее. Тогда я заплачу за тебя. И мы будем в расчете. Прекрасные губы моего повелителя ободряют. Возможно, я смогу связаться с полицией в Луксоре? Меня не волнует, что с нами будет, — лишь бы освободиться от эль-Хабашии. Я делаю все, что в моих силах, для нас обоих. Я соглашаюсь продать ее эль-Хабашии. Она теперь принадлежит вам, говорю я. Я смотрю, как она ставит печать жизни на внутреннюю сторону бедра Эсме, клеймит ее знаком скарабея. У всех, кто принадлежит мне, есть такой, говорит она.
Я уплатил долг. Теперь позвольте мне уехать в Каир.
Нет, возражает она, мы отправимся в Асуан. У меня большой дом и красивый сад. Я — почтенная египетская вдова. Все меня знают. Если ты будешь хорошо себя вести, возможно, я скажу им, что ты — мой приемный сын.
Я свободен от долгов. Позвольте мне уйти! Пожалуйста, повелитель, позвольте мне уйти. Но ты еще не свободен от долгов, говорит она. Ты остаешься моей собственностью, пока не возместишь расходы на проживание, на наркотики и так далее. Полагаю, я продолжу быть щедрой по части неоплаченных счетов, по крайней мере до тех пор, пока ты на моем попечении.
Я не думал, что мое отчаяние может стать еще сильнее. Мы сели в лодку, которая плыла к Асуану. Сэр Рэнальф оставался на борту, но Квелча с нами больше не было. Сэра Рэнальфа это очень раздражало; несомненно, он скучал по цивилизованному обществу, ведь ему больше не позволяли общаться со мной, за исключением тех случаев, когда работала камера. Во время путешествия мы втроем находились в смотровой комнате и без конца глядели, как я играл сцену изнасилования. На следующую ночь остались только я и эль-Хабашия. Через некоторое время я осмелился спросить, где Эсме. Эль-Хабашия отреагировала буднично. Ее «продали», сказала она. Кто-то далеко на востоке, несомненно, заплатит за нее немалые деньги. Потом повелитель воспользовался моим ртом, а черно-белая сцена изнасилования светилась над нами мрачным адским огнем.
Я никогда не забуду, как холодно и серо было на острове Мэн. Думаю, вряд ли сыщутся лагеря угрюмее этого.
Когда я снова повстречал капитана Квелча, он стал хилым человеком, согнутым сколиозом, но чувство юмора он сохранил. Это Квелч рассказал мне о судьбе своего младшего брата и упомянул, что уверен, будто видел Эсме во время одного плавания, неподалеку от Шанхая. Капитана интернировали, потому что его держали в плену на японском эсминце. По его словам, злить захватчиков вряд ли стоило. «Мне без разницы, что япошки делают с китаезами. Не верю, что парни на Уайтхолл считают меня предателем. Да, я видел твою маленькую девчонку — готов поклясться, что это была она, хотя волосы у нее стали поярче, а макияж — погуще. Думаю, и она меня признала. Так или иначе, это произошло в баре в Макао, как раз перед Перл-Харбором. Звали ее не Эсме. У нее было какое-то прозвище. Почти у всех прибрежных девчонок есть прозвища. И, похоже, всем это нравится».
В ответ на мои вопросы он объяснил: прибрежными девчонками называли тех, что жили сомнительными доходами на западном побережье Китая. Он уверил меня, что та девушка выглядела не слишком уж плохо. «Так, слегка поизносилась, понимаешь ли». Но я никогда не узнаю, действительно ли он столкнулся с Эсме. Какую Эсме он видел? Приятно было думать, однако, что большого вреда ей не причинили.
Высокие стены дома около Би’р Тефави, в нескольких милях от Асуана, охраняли тщательно, но незаметно. Сады были прекрасны, с помощью специальной системы их поливали водой из оазиса, а тени вполне хватало, чтобы растительность не уничтожило солнце. Как и во многих роскошных арабских садах, здесь были отделанные плиткой фонтаны, хотя цветы эль-Хабашия, по ее словам, предпочитала английские. У нее росли маки и розы, герани и гибискус; для этого не жалели дорогих удобрений.
Стены дома были белыми, с темно-синими полосами. Большую часть дня я проводил во внутренних покоях. Здесь я обнаружил, что был не единственным иностранцем в коллекции эль-Хабашии. Все они, мужчины, женщины и бесполые существа, однако, зависели от морфия. Я жалел их, зная, что сам никогда не поддамся наркотику. Таков уж мой метаболизм. Должен признать, я относился к большинству из них с презрением, даже после того как обнаружил, что самые молодые были ослеплены или подвергнуты отвратительным хирургическим операциям. Это усилило мою тревогу, и я решил сбежать при первой возможности, даже несмотря на то, что находился теперь очень далеко от какой бы то ни было цивилизации. Как мне поведали другие заключенные, спасения не существовало. С крыши дома открывалась бесконечная панорама Нубии.
Мой повелитель в те первые дни считал забавным, что я совокуплялся со всеми созданиями в его коллекции. Он сказал, что это лучший способ узнать людей. Иногда приходил и уходил сэр Рэнальф. Я думаю, что он организовывал производство и распространение разных товаров, включая фильмы и фотографии. Я молился, чтобы они не использовали те пленки, где мы были с миссис Корнелиус. (Позже я узнал, что их забрал Квелч, которому, как обычно, достались вещи, с коммерческой точки зрения никчемные! Эль-Хабашия спросил меня, не кажется ли это превосходной шуткой; мы вместе посмеялись.)
Однажды мой повелитель снова захотел включить граммофон. Он поинтересовался, люблю ли я музыку. Он обожал Бетховена, но испытывал особую склонность, по его словам, к английскому модерну. Нравился ли мне Элгар? Я не слышал о нем. Теперь я знаю их всех. Я не могу их выносить — возможно, дело в неприятных ассоциациях. Холст, Дилиус, Уильямс, Бриттен и остальные — все они одинаковы. Сентиментальные мистики-педерасты, производящие бесформенную чушь, еще хуже французов! Не заблуждайтесь: я так же отношусь к Равелю и Дебюсси[530]. Последним великим композитором был Чайковский. Все остальное не имеет смысла. Мне жаль, что я не смог отыскать копию «Песни Нила». Я поместил объявление в «Газетт», но ответы получил только от «фанатов», полных ностальгии по несуществующему прошлому.
Однажды холодной ночью меня ведут в большой внутренний двор, в здание, именуемое «храм». Оно отделано в каком-то нелепом, как будто Птолемеевом стиле и посвящено львице и крокодилу, женскому и мужскому воплощениям Сета. Там стоит алтарь, похожий на кушетку, покрытую тканью; темные узоры мне с непривычки кажутся скорее алхимическими, чем египетскими (возможно, это копии облачений какой-то масонской ложи); а за алтарем — большой высокий трон, увенчанный головой змеи, облик которой также принимает Сет. От толстых свечей исходит неровный свет, капли воска стекают по витиеватым железным подсвечникам и застывают, словно сталагмиты в пещере. Перед алтарем видна раскаленная жаровня, где лежит единственный железный прут. Эль-Хабашия входит и осторожно садится на трон, расправляя шелковые одеяния; сейчас на моем повелителе корона Верхнего и Нижнего Египта, парик и накладная борода фараона, и красота эль-Хабашии возрастает, становится чуждой, неземной, словно передо мной самый странный из потомков Эхнатона. Темно-коричневая плоть колышется под шелковыми покровами, тело с головы до ног сотрясается так, будто оно состоит из тысячи других тел, которые изо всех сил пытаются вырваться на свободу. Я долго воздерживался от пищи, и я этому радуюсь, потому что меня тошнит. Ужас возвращается как раз в тот момент, когда я подумал, что научился существовать независимо от него, отдельно от него, став достаточно послушным, чтобы в безвыходном положении избежать худшей боли. Я не ожидал, что мучения усилятся.
Когда к моему плечу приложили железо и оставили знак скарабея, это не имело большого значения. Я уже думал о более ужасном будущем. Сегодня вы почти не заметите клейма. Люди думают, что это — родинка, татуировка, шрам. Я говорю им, что получил отметку в море.
— С этого момента, — произносит гермафродит, — ты будешь называть меня Богом. Ты понимаешь меня? — Эль-Хабашия использует английское слово.
— Да, Бог, — отвечаю я.
Уступки — единственная защита от неизбежного ужаса. Я не думал, что это богохульство. В те дни я оставался светским человеком. В лагерях подобные детали тоже становятся неважными и забываются.
Бог говорит, что Он доволен мной. Он говорит, что я абсолютно покорен и послушен. Таково, говорит Он, естественное состояние еврея. Конечно, я теперь чувствую эту уверенность, скрытую глубоко в душе, этот отклик, который подсказывает, что я должным образом исполняю в жизни предначертанную роль. Да, Бог, я стараюсь. Я исполняю. Я не знаю, правда это или нет. Секхет называют Оком Ра, Разрушительницей. Безжалостная львица, она лишена сострадания. Ее холодные когти тянутся к груди и сжимают сердце. Она говорит, что она — Сет. Она является в облике Сета и оборачивается крокодилом. Той ночью мы открываем новые глубины страха и унижения, и щелкающие челюсти, кажется, разверзаются в усмешке, но темнота, хотя она становится очень густой, теперь мне знакома. Я — почти часть ее. Двое ранены, девушка и юноша. Бог объясняет, что Он — единственный целитель и сегодня Он хочет позволить им умереть. Их оставляют в саду умирать. Они там в течение многих дней. Мухи начинают надоедать.
Бог ведет меня в сад, и там, на зеленых лужайках, среди маленьких маргариток и полевых цветов, играют евнухи, гермафродиты и слепые девушки и юноши.
— Какая религия отвергает мир природы во всей красоте и разнообразии, чтобы превознести мир невидимый, который якобы гораздо лучше этого?