И горы смотрят сверху
Часть 22 из 41 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Битэ[45], – предложил Ханох гостю пройти внутрь.
– Их бин нит алэйн[46], – замялся нищий и указал в темноту, где жались друг к другу красными от холода и почти обнаженными телами женщина и дети.
– Гейнт арэй алэ[47], – ответил Ханох.
Несчастные евреи, пришедшие в дом, были беженцами из Польши, из Гродзиска. Хана принялась отпаивать теплым молоком замерзших детей (а их оказалось четверо – двое мальчиков-близнецов в возрасте трех лет, грудная девочка, почти мертвая от холода, и шестилетний мальчик), старшие девочки кинулись укладывать в постель и отогревать горячей водой окоченевшую мать. Мойше побежал за доктором для младенца, а Ханох отвел отца семейства в баню. Убогие эти до боли напоминали самих Ланцбергов, изможденных и изголодавшихся, когда-то прибывших в Верный на волах.
Но в этих людях присутствовало еще что-то, чего не было у Ханы и Ханоха, – в них чувствовался страх. Они боялись взглянуть не так, сказать неосторожно или сделать то, что может вызвать гнев хозяев. Боялись вздохнуть лишний раз, чтобы не нарушить их покой. И животный этот страх передавался, как микроб, заражая всех вокруг.
Вещей у них практически не было – лишь походный мешок с лохмотьями, некогда бывшими одеждой, да странный маленький кулечек, который женщина прижимала к груди и ни за что не соглашалась отдать.
Чуть придя в себя, Шауль, отец семейства, оказался совсем не тем карликом, каким предстал перед глазами Ханоха в ночной мгле. Распрямив спину и расчесав бороду, он превратился в солидного и приятного на вид человека, стареющего, но вполне сохранившего былую мощь и осанку. Жена его, Ривка, была некрасива, кривонога; у нее была короткая, не смыкающаяся верхняя губа, обнажающая широкие зубы и придающая лицу выражение глуповатой кротости и простоватой боязливости. Над зубами открывалась полоска красных десен, делая ее особенно неприятной. Она была в высшей степени скрытной и нелюдимой, и единственное, что интересовало ее в жизни – это здоровье детей. После нескольких недель интенсивной кормежки они пришли в нормальное состояние и гоняли по двору, соревнуясь в беге с дворовыми псами. Даже девочка-младенец, почти тотчас оправившаяся от болезни, вызванной недоеданием, и обладавшая, по-видимому, материнским тихим нравом, большую часть времени спала в своей колыбели, изредка просыпаясь для очередной порции молока.
Шауль был болтун и не дурак выпить. Рассказал он следующее: в Пинске они жили большой и дружной семьей. Он считался образованным человеком и даже служил в канцелярии у губернатора переводчиком с еврейского языка. Евреев в прежние времена было множество, и, соответственно, дел с властями тоже немало. Жили они прекрасно, имели собственный дом из трех комнат, носили светскую одежду и детей обучали не в хедере, а в польских школах.
А потом началась война. Старшего сына забрали в армию, а через месяц – и второго. Еще через полгода вышел указ о призыве новобранцев, по которому у евреев нужно брать в армию и льготных первого разряда, то есть единственных сыновей (у других набор шел не дальше второго разряда). Парней нужного возраста у них больше не осталось, зато был такой у соседки, одинокой старухи, воспитавшей внука. Пришли жандармы забирать его на фронт, а та как начни орать, да вопить, да возмущаться, да умолять, да в ногах валяться… Потом стала плеваться, кусаться, оскорблять и проклинать жандармов, а еще – угрожать немцам солдат сдать. Те рассвирепели и убили ее нагайкой. А заодно и остальных принялись убивать, приговаривая: это вам, жиды, за предательство, это вам за немцев! И по всей земле слух прошел, что евреи немцам помогают, кормят их и указывают, где русские войска стоят. Потом и в газетах известия стали появляться: мол, там евреи предали русский отряд в руки немцев, спрятали их в подвале синагоги и вызвали оттуда сигналом; тут евреи из солдат украли у офицеров план наступления и открыли его врагам… Бывали и совсем фантастические слухи, будто бы евреи прокрались во главу немецких отрядов и оттуда направляют войска, дабы немецкими руками покорить великую Российскую империю. И сказали еще, что евреи нарочно уничтожают зерно и скот, чтобы народ извести. А народ-то горячится, саблями да нагайками машет, крови хочет, хоть и сам уж устал от нее. Тут и началось: погром за погромом, убийство за убийством, казнь за казнью, пытка за пыткой, грабеж за грабежом. И вешали евреев, и топили, и резали, и насиловали. Бывало, и в заложники брали, чтобы не шпионили в пользу немцев, но потом все равно убивали как неблагонадежных. Те, кому повезло, сумели бежать, в чем были. Тех же, кто остался, уж нет в живых…
– А мы как были, схватили детей и убежали. И решили: бежать надо как можно дальше, куда-нибудь в глухомань, чтобы уж никто нас там не достал. Вот так мы оказались здесь, – закончил он свой рассказ. – Но вот что интересно, – заговорил он снова, когда наступила пауза и каждый задумался о своем, – меня мучает такой вопрос. Вот мои сыновья служили в русской армии и сражались против немцев. А мой двоюродный брат, женатый, между нами, на шиксе[48], – так вот он на стороне австрияков выступал. Подданство у него австрийское. И что же получается? Может так статься, что друг в друга они стрелять будут? Племянник в дядьку? И обратно?
– Получается, так, – вздохнул Ханох.
– И это вы называете справедливостью? – вдруг загорячился Шауль. – И это правая война? Вот чем, скажите, сыновья мои перед братцем моим виноваты? А мы все чем перед немцами провинились? Почему мы должны бежать из своих домов только потому, что цари друг на друга каркают?
– Тише, тише, – зашикали на него женщины, – тише, не то что…
– Или вот ты мне скажи, – обратился он опять к Ханоху, – а в Германии, что ли, нет евреев? И что, эти самые евреи не стреляют в таких же евреев, как мы? Или, может, у них сердце не там? Или живот в другом месте? – Он распахнул рубаху и выпятил свою волосатую грудь. – Ну, скажи, ты еврей и я еврей. А если завтра скажут нам: идите друг на друга войной – что, пойдем? И что, убивать друг друга будем? И их? – кивнул он в сторону притихших напуганных детей. – И их? – посмотрел он в сторону женщин.
– Что ты, что ты, Шауль, говоришь такое? – запричитала Хана. – Это ж против царя выступление. Крамольные речи! Тише, тише!
– А я вот что тебе скажу, – продолжил Шауль уже тихим голосом, будто бы обращаясь к Ханоху, но глядя куда-то в сторону, – совсем перед нашим уходом обыск был в синагоге. Искали аппарат какой-то, говорят, для сношений с немцами по телеграфу без провода. Понимаешь: у нас – и телеграф! И еще без провода! У нас! Где телег не на всех наберется! И нашли! Самое что интересное, притащили ящик, навроде того, с каким крестьяне на рынок ездят, накидали туда какого-то железа и говорят: предательство налицо. Какое там предательство! Какой там аппарат! – схватился он за голову и начал кружить по комнате. – А с людьми знаешь что сделали? Знаешь, что с евреями сделали, с теми, кто тогда в синагоге был? Их в вагоны в скотские затолкали, детей побросали, а женам прежде юбки задирали да насильничали. А потом те несчастные спрашивают: куда везете нас, панове? А им отвечают: куда приказано. И везут, везут… А те, кто остается, за вагонами бегут, плачут, орут, руки заламывают. Да близко подойти боятся – могут и их забрать. Сам видел, сам слышал все это. И ничего не сделал. Ничего не мог сделать. Схватили детей да в чем были убежали. Подальше, в глухомань. И попробуй меня за это судить. Попробуй, если рука поднимется да язык повернется…
И он зарыдал в голос, не стыдясь своей боли. В комнате стало тихо, лишь раздавались стрекот свечи да шуршание мышей.
– А знаете, почему они все это делают? – вдруг снова заговорил Шауль. – Потому, что боятся нас. Тиранят, убивают, насилуют, позорят – и боятся. Палач всегда боится свою жертву, боится в глаза ей взглянуть, чтобы в них не увидеть себя – зверя. Поэтому хотят истребить нас, чтоб вымерли мы, как собаки, и духу нашего не осталось. Боятся нас. Потому что даже последнюю козявку нельзя убить, глядя ей в глаза. Боятся…
Установление советской власти вызвало вооруженное сопротивление свергнутых политических сил, что вылилось в гражданское противодействие, а затем в Гражданскую войну.
Осенью 1918 года была создана Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией. Начались аресты, казни, расстрелы, пытки. Лев Истратов стал одним из самых активных сотрудников этого учреждения.
Всероссийская чрезвычайная комиссия создавалась как аппарат, опирающийся на помощь и содействие широких масс трудящихся, кровно заинтересованных в безопасности советского строя. Ее делом было предотвращать преступления, направленные против строя, и пресекать контрреволюционные настроения. Чекисты пошли на фабрики, заводы, в воинские части, проводили разъяснительные беседы с рабочими, солдатами, матросами о своих задачах, просили сообщать сведения о контрреволюционерах и приглашали принять активное участие в работе ВЧК. Объявления об этом публиковались в газетах. Вскоре от желающих не стало отбоя, поэтому приходилось устраивать серьезный отбор. Счастливцы носили красивые блестящие погоны и замечательные шинели, похожие на армейские. Они пользовались всеобщим уважением, а несчастные, не попавшие в ряды чекистов, нередко так расстраивались, что опускались на самое человеческое дно, превращаясь в объекты охоты для своих бывших соратников по соисканию места. Бывало, и кончали с собой.
Истратов стремительно поднимался по ступеням иерархической лестницы. Он активно участвовал в раскрытии и разгроме контрреволюционных вредительских организаций в промышленности, вел беспощадную борьбу с врагами молодого государства.
Его задачей было укрепление советской власти и защита ее от бесчисленных покушений. Он ездил по казахским аулам и русским селам, назначал руководителей, следил за выполнением плана сдачи хлеба, изматывал провинившихся долгими допросами и устанавливал на местах агентурную сеть. Принимали его по-разному. Как правило, люди встречали нового начальника с недоумением и опаской. Молодость его внушала недоверие, с одной стороны, но и страх – с другой. Изредка предлагали ему остаться на ночлег или поужинать. Люди делились кровом неохотно, кормили и вовсе из-под палки.
– Нету ничего, – отвечали, – белые все порубили, красные все сожрали.
Однажды Истратов добирался добрых полдня в дальний аул на разбитой телеге, которую тащила старая кобыла. Автомобили в ту пору были исключительной редкостью. Да и какой автомобиль протиснется по узким горным тропам, где не всякий осел одолеет крутые подъемы и спуски?
Он был изможден и голоден, но от местных приветливости не ожидал. Чужак, представитель враждебной, власти, он привык к тому, что его боялись, ему врали и старались избавиться от него как можно быстрее.
Но к удивлению Истратова и его попутчика – смышленого паренька по имени Иван с хитрыми живыми глазами и искривленными обмороженными пальцами – в центральной богатой юрте, куда они направились сразу по прибытии, их ждал богатый ужин: мясо, свежие баурсаки, колбасы. Посреди стола возвышалась баранья голова, запеченная так искусно, что, казалось, вот-вот заблеет. Открытые глаза животного остекленели в удивительном спокойствии существа, которое познало жизнь и достойно встретило смерть.
Встречал гостей хозяин юрты, он же старейшина аула – высокий широкоплечий пожилой мужчина, Нурберген-дана[49].
– Драсти, айналайын![50] – приветливо поздоровался он. – Мал жан аман ба?[51]
Гости смутились на секунду, потом Истратов строго сказал:
– Мы приехали проверять состояние советской власти в вашем районе.
– Какая работа? Никакая работа! – весело ответил мужчина, улыбнувшись во весь рот. – Сначала кушать, потом работа.
Истратова и Ивана тут же усадили на низкий диванчик, сунули в руки тарелки. Женщины в традиционных платках сновали с подносами и широкими удобными пиалами, куда чуть-чуть, на донышко, наливали чай с молоком. Нурберген-дана, усевшись рядом на низкий диван, посреди юрты, под самым шаныраком[52], угощал гостей, подсовывая лучшие куски мяса и приговаривая, мешая русские слова с казахскими:
– Кушайте, айналайын, мы, казахи, гость уважают. Мы, казахи, гостеприимный народ.
Гости недоумевали. Слишком много почестей наводили на тревожные мысли. Но они были голодны. Глава семьи тщательно разделывал голову: мозг выдали гостям, разбавив бульоном. Уши – детям, чтобы были послушными. Язык разделили между всеми трапезничающими.
– У нас говорят, – рассказывал хозяин, – каждый гость – божий гость. Мы гость любим.
В конце трапезы он громко позвал:
– Жена, поди сюда.
Пришла женщина, немолодая, но красивая, с чистым лицом и блестящими глазами.
– Возьми это, – он указал на баранью голову, – отдай собакам.
Женщина повиновалась. Взяла остатки мяса, демонстративно пронеся разделку мимо гостей, и выбросила собакам. Те, радостно заскулив, сожрали голову. Будь Истратов более осведомлен о местных традициях, это вызывало бы у него подозрения. Но он был зол, молод и категорически беспечен.
– Мы, казахи, гость любим, – загадочно повторил хозяин и широко улыбнулся.
– Ну, спасибо, дорогие хозяева. – Истратов вытер руки о скатерть и довольно икнул. – Накормили-напоили. Теперь нужно и за работу. Я хочу осмотреть ваш населенный пункт, проверить, чего не хватает, чем нужно помочь.
– Извольте, – ответил хозяин.
– Вы эти царские выверты бросьте! – сурово сказал Истратов. – У нас принято говорить: пожалуйста.
– Как скажешь, айналайын, – последовал ответ.
Аул был большой и, по всей видимости, небедный – по теперешним меркам, разумеется. Его еще не коснулась война, стада были целы, юрты нетронуты, люди спокойны. Хотя и здесь звучали отголоски боев: то там, то тут попадались раненые казахи из демобилизованных, изредка слышались причитания женщин. Но в целом было ясно: аул еще не вступил на путь социалистического строительства.
Истратов заглядывал в каждую юрту, вежливо здоровался с хозяевами, прохаживался, заглядывал в котлы и под кошмы – смотрел, не припрятано ли где оружие. Если находил – тут же кивал Ивану, тот ловко подхватывал ружья и кинжалы и утаскивал в телегу. За два часа чекисты тщательно осмотрели весь аул, не по разу обошли вокруг юрт, изыскивая подозрительные предметы, зашли в загоны для овец, потрепали по шерсти собак. Им никто не препятствовал, и принимали их вполне дружелюбно.
На одном из склонов, где пасся скот, Истратов обратил внимание на дерево, сплошь обвешанное яркими лоскутками.
– Это что еще? – спросил он старосту.
– Это на счастье, – услужливо ответил он, – обычай такой.
– Снять! – велело начальство.
– Будет сделано, – поклонился аксакал, улыбаясь. Он снова поднес крынку с кумысом, и чекисты снова с удовольствием выпили.
К вечеру путники почувствовали, что устали и слегка опьянели. Хозяин немедленно предложил им заночевать в ауле. Было решено остаться на ночь, но утром, на рассвете, выехать в город. Истратова и Ивана разместили в разных юртах, и Лев Тимофеевич, укладываясь, прихватил с собой наган – мало ли что.
Наутро, проснувшись и выйдя на улицу, он увидел страшную картину: труп его помощника валялся перед входом в юрту. Лицо его было обезображено – язык вырван, уши отрезаны, глаза выколоты. Из пустых глазниц вытекала жидкость, открытый рот застыл в оскале ужаса. Неподалеку собаки, смачно чавкая и довольно урча, что-то жевали. Истратов поспешил найти хозяина, но тот сам появился вскорости. Во взгляде его не было и тени приветливости.
– Уходи, – сказал он без всякого акцента, – это наша степь. Это наше место. Ты здесь чужой.
– Я этого так не оставлю! – зарычал Истратов. – Где моя лошадь?
– Из твоей лошади вышла отличная колбаса, – ответил хозяин. – Убирайся!
Лев Тимофеевич побежал. Оружие у него отобрали, и оставалось лишь надеяться, что сзади не раздастся выстрел. Он бежал быстро, ему казалось, что он летит – мелькали перед глазами деревья, кусты, цветы. Он услышал за собой звуки погони и лай. За ним гналась свора собак. Он оглянулся – собаки нагоняли.
– Черти! Не хватило вам сегодня человечины, еще захотелось? Не будет вам!
Истратов бежит, тугие ветви стегают по лицу, ноги заплетаются; внезапно начинает колоть правый бок, боль становится острой, пронизывающей; тут же чувствует он, что наступил на что-то, нога начинает кровоточить; он задыхается, кружится голова, зрение затуманивается; он бежит, лай собак все ближе, он ощущает на себе их дыхание; он падает, боль со всех сторон, запах крови и собачьей мочи; он теряет сознание.
– Жок![53] – раздался крик. И собаки отступили.
Хозяин на красивом белом скакуне подъехал к лежащему ниц человеку. Ткнул его кнутом, заставил повернуться.
– Ползи, – приказал он, – ползи, если хочешь жить.
Истратов пополз. Ему было тяжело перебирать локтями и коленями; тело болело от укусов, из ран текла кровь.
– Ползи и не возвращайся, – послышалось сзади.
Истратов полз, пока были силы. Потом упал на землю и ушел в небытие.
Его нашли через сутки. Он потерял много крови, в раны попала инфекция, кое-где уже вылупились первые гнойные черви. На счастье, Истратова немедленно переправили в госпиталь, где спасли ему жизнь.
Спустя год Истратов отдаст приказ уничтожить аул. Мужчин расстреляют на месте; женщин замучают и бросят умирать; детей и скот уведут в город; юрты сожгут. Страх воцарится в степном краю.
Глава шестнадцатая