И горы смотрят сверху
Часть 21 из 41 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Залман влюбился без памяти. В ней чувствовалась примесь восточной крови, оттого скулы ее были широкими, волосы темными, а глаза узковатыми, словно она щурилась на солнце. В Верном она родилась. Когда-то ее дед, сибирский купец, одним из первых начал осваивать неизвестный регион, да так и остался, влюбившись в казахскую девчонку. В их семье было много детей, один из сыновей – отец Тамары. Он перенял от своего отца крепкое тело и высокий рост, а от матери – узкие кости и смуглую кожу. Его женой, матерью Тамары, стала литовская крестьянка, которую он привез из очередной торговой поездки. Таким образом, в возлюбленной Залмана смешалось столько кровей, что определить ее национальную принадлежность не представлялось никакой возможности.
Его восхищало крупное, податливое, ладное тело, всегда готовое к ласкам, и каждая складочка казалась ему воплощением женской красоты; его завораживал мягкий блеск глаз и нежный свет ее улыбки; он сходил с ума от движений ее рук, от плавной походки и той удивительной неторопливости, что сопровождала каждое ее действие. Она была похожа на гору – величественную и прекрасную.
Тамара не принимала участия в революционной борьбе, но молча, с улыбкой выслушивала его пылкие речи, вставляя изредка свои замечания. Он зарывался в ее большое тело и, свернувшись комочком, словно цыпленок, говорил что-то о равноправии, о демократии, о власти пролетариата, о терроре как о необходимом условии борьбы, о том, что он готов, если потребуется, вынести любые пытки и пережить любые муки, а если дело дойдет до смерти – отважно принять ее; говорил, что ненавидит свою прежнюю жизнь и презирает тех, кто до сих пор не осознал ее мелочности и убогости; утверждал, что он, как человек порядочный и честный, не имеет права молчать, когда кругом творятся беззакония; кричал, задыхаясь, что человек создан для борьбы и это главное и единственное оправдание его существования.
– Ты тоже так считаешь? – заглядывал он в ее глаза, ища поддержки.
Она лишь пожимала плечами:
– Что до меня – так человек рожден из любви и жить должен в ней. И пусть это будет какая угодно любовь – да хоть к собаке бродячей. Все ж таки живое существо, оно ласки хочет! Вот приходит ко мне такая собака али кошка. Другой ее кипятком обварит, так что шерсть вылезет, да пинка в морду даст до крови. А я всегда что-нибудь да подкину. Пусть кусочек самый махонький, вот такой, – и она сложила пальцы, словно сыпала щепотку соли, – а все ж радость. Вот как я считаю.
Но по большей части она молчала. Молчала, пока он ерзал по ней своим тощим волосатым телом; молчала, когда он лобызал ее губастым ртом и щекотал длинным и крючковатым носом; молчала, пока щупал ее своими обожженными, уродливыми руками… Она молчала, когда спустя много лет он лично подписывал приказ о ее аресте; молчала, когда с его ведома ее насиловали; молчала, когда по его воле ее вели на расстрел.
Наконец мечта осуществилась. На выпускных экзаменах Залман получил отличные отметки, и ему присвоили золотую медаль, как лучшему ученику курса. Но тут подстерегала его новая проблема: количество евреев, зачисленных на престижные факультеты (а он поступал на юридический), не должно было превышать десяти процентов от общего числа студентов. Чиновник, противный человечек с мелкими чертами лица, будто бы притянутыми к центру, так, что, казалось, щеки и уши ему были совершенно ни к чему, вернул Залману бумаги и грубо заявил:
– Документы не ваши.
Залман глядел на него, широко раскрыв глаза, а тот с издевкой продолжал:
– Вы их украли. Вы еврей, а в аттестате сплошные отличные отметки.
– Но это же неправда! Это мои документы! – почти взмолился Залман.
– Ты сначала на хрен свой обрубленный посмотри, – засмеялся чиновник собственному остроумию, – а потом приходи.
В тот же день оскорбленный юноша должен был покинуть Петербург, так как евреям, если они не студенты, запрещалось находиться там в течение полных суток.
Обозленный, Залман понимал, что единственный способ выбиться в люди – изменить не только имя, но и отчество, и фамилию, и религию.
Сразу по возвращении он отправился в Никольский собор, что вблизи рынка. Был яркий солнечный день. Отовсюду слышались крики: торговцы ругались с покупателями и друг с другом, успевая при этом покрыть матом проезжавших мимо извозчиков с их пассажирами, дать подзатыльник клянчащему милостыню бродячему мальчишке, оплевать и засыпать шелухой проходящих мимо груженных покупками хозяек, отоварившихся у конкурентов, не забывая посетовать на ужасную жару, повышение налогов и произвол царских чиновников, а также рассказать последнюю сплетню, посмеяться над анекдотом и окликнуть проезжавшего мимо водовоза, чтобы он, каналья, не подмешивал в воду ослиной мочи, а то однажды его уже поймали на таком преступлении, и в следующий раз ему уж точно несдобровать.
Залмана встретил пузатый и энергичный отец Тимофей, туповатый, нестарый еще священник, который представлял собой удивительную смесь давешнего университетского чиновника и синагогального служки Шмулика Ноздреватого: в нем сочетались самодовольство человека, достигшего в жизни успеха, и исступленность религиозного фанатика.
Отец Тимофей долго слушать не стал.
– Хочешь креститься – милости просим, – сказал он.
Крестным отцом выступил сам священник, крестной матерью стала Тамара. Так Залман Ицикович, сын Тувьи и Муси из Ковно, превратился в Льва Тимофеевича Истратова.
Было установлено, что губернатор выходит из дома на Соборной площади ежедневно без четверти восемь. Садится в автомобиль, проезжает по центральной улице города и ровно в восемь часов утра появляется в дверях своего кабинета. Было решено перехватить Пухова по дороге в присутствие.
Ранним июльским утром, когда город еще спал и только дворники подметали улицы, готовя их к очередному бурному жаркому дню, Айдар и Лева вышли на операцию. Убивать было поручено Леве как самому опытному (после Культи, разумеется) члену революционного подполья.
Было необычайно приятное утро: дул теплый слабый ветерок; солнце еще не приступило к своим привычным обжигающим и удушающим обязанностям, а лишь ласково грело; в арыках журчала вода, а на ветках массивных карагачей чирикали свои веселые песни воробьи.
Без четверти восемь умытый и надушенный Пухов в щегольском костюме и начищенных до блеска сапогах вышел из своих апартаментов и бравым молодцеватым шагом направился к автомобилю. Он запрыгнул в салон, водитель закрыл дверцу, и машина отъехала. Тотчас же вслед губернатору зацокала бричка, где на козлах сидел Айдар, а внутри застыл в напряжении Лева. Настроение у Пухова, по всей видимости, было преотличнейшее, потому что по пути он насвистывал фривольную мелодию, чему-то улыбался и даже, высунувшись из окна, помахал рукой проходившей мимо барышне с зонтиком. Лева, заметив приветственный жест, злобно усмехнулся. На секунду в его душе промелькнуло чувство обжигающей ненависти к этой неизвестной ему барышне за ее зонтик и крепдешиновое платье с оборками. Ее благополучный и довольный вид вызывал у него отвращение и злость. Наверняка, подумалось ему, эта барышня уже сосватана какому-нибудь богатому купеческому сынку и только лишь ждет, пока папенька устроит ей пышную, пошлую свадьбу.
Добравшись до присутствия, Ардальон Ардальоныч нехотя вылез из автомобиля, постоял чуток, вдыхая утренний воздух, погрелся на солнышке, подставив ему свою бритую длинноносую физиономию. В ту же секунду, как занес он ногу на ступень лестницы, к нему подошел молодой человек и выстрелил два раза в живот. Водителя в это время уже связали и оглушили. Пухов недоуменно посмотрел на злое лицо молодого человека, хотел было вскрикнуть, но, схватившись за рану, будто пытаясь ее затянуть руками, упал на каменные ступени. Угасающее сознание не уловило брошенного убийцей обвинения. Пухов так и не понял, за что был убит.
Нужно было торопиться. Лева оставил умирающего Пухова, вскочил в бричку, Айдар что есть мочи ударил лошадь по спине, и революционеры скрылись в неизвестном направлении. Они слышали, как вокруг Пухова собирается толпа, как свистит жандарм, и кто-то бросается в погоню, но были уже далеко, не догнать. На лестнице присутствия остался лежать распластанный труп – даже в смерти своей Пухов сохранил приличную позу, не расплескал крови по тротуару, а лишь аккуратно подмочил ею ступеньку, на которой случилось несчастье.
Отъехав на приличное расстояние, молодые люди, задыхаясь от возбуждения и восторга, наконец остановились. Лева попытался отдышаться, но неожиданно для себя почувствовал ужасный спазм в желудке. Горло его сжалось в судороге, а из нутра полилась густая желтая масса. Его рвало отчаянно, жестоко. Он сам не понимал, что с ним творится: ему казалось, он был готов к убийству; более того, тысячи раз, подробно, почти с наслаждением прокручивал в голове процесс уничтожения врага, и в реальности все получилось, как раз так, как он того и желал. Почему же собственный организм так зло над ним шутил? Почему же он бунтует в этот торжественный и радостный момент?
Его рвало долго, пока он не начал задыхаться от непрекращающихся позывов. Тогда только спазмы притупились, и он смог вздохнуть свободно. В этот момент, приподняв голову, он заметил, как внимательно следит за ним Айдар. В его серьезных, глубоких глазах было что-то насмешливое, издевательское, как показалось Леве, и он злобно бросил:
– Уйди, не смей на меня глядеть!
Соратник ничего не ответил, лишь покосился в его сторону, и опять в его взгляде мелькнуло презрение.
– Не смей издеваться! – закричал Лева, выходя из себя.
Айдар по-прежнему ничего не отвечал, отведя взгляд. Но недоброе чувство – ненависть – зародилось в сердце убийцы.
Глава пятнадцатая
Теперь я приходила на работу в больницу. Выяснилось, что у моей подопечной дела обстояли хуже, чем я предполагала. При падении она сломала ногу и два ребра, вывихнула руку, рассекла бровь и сильно ударилась головой. Каждая травма по отдельности была не очень опасна, но вместе они создавали тревожную картину.
Каждое утро я приходила к ней. Сначала долго сидела возле ее кровати, ждала, пока она проснется. Потом кормила завтраком, потому что из-за травмированной руки питаться самостоятельно она не могла. Потом мы разговаривали. Часто приходили родственники. Я их помнила под кодовыми названиями, типа Иоси-дихлофос и Муся-медсанчасть. Их было много. Они, конечно, не подозревали, что я знаю о них, а вернее, об их семье, гораздо больше, чем они сами. Чаще всего родственники не удостаивали меня даже взглядом, но одна, Сара-управдом, была со мной любезна. Она долго и подробно расспрашивала о здоровье «нашей дорогой Лилечки», делилась своими переживаниями и мыслями. Она смешно заменяла они на оне, называла меня ласково то кисонькой, то рыбонькой и громко сетовала из-за того, что «наша дорогая Лилечка совсем ничего не кушает». В общем, под конец она нам всем так надоела, что пришедший проведать мать Рома вежливо, но настойчиво, отправил ее домой.
Кстати, о Роме. Он часто приходил навестить мать. Когда она уставала и хотела отдохнуть, мы спускались в лобби и заходили перекусить в небольшое кафе. Здесь подавали ароматные круассаны и свежий кофе, и мы подолгу засиживались, болтая о разных вещах.
Рома больше не казался мне отталкивающим, как прежде. Наоборот, в нем была какая-то теплая, неожиданная, обескураживающая застенчивость. Он не был красив – лысый, долговязый, с покрытыми густой черной порослью руками, Рома был далек от того, чтобы стать объектом девичьих желаний, но мне он нравился, несмотря на разницу в возрасте. Его подозрительность сменилась доброжелательностью, надменность – ласковостью. С ним было легко, и я даже забывала, какая я жирная, уродливая и несчастная.
Однажды я сидела у изголовья кровати тети Лили, и вдруг она заговорила монотонным глухим голосом, не открывая глаз:
– Шла китайка с длинным носом, подошла ко мне с вопросом: вы возьмите кипарису, приложите к носу рису, а потом, потом, потом отрубите топором…
Я замерла в ужасе. Старушка сошла с ума и начала заговариваться?
Но тут она приоткрыла один глаз, хитро посмотрела на меня и рассмеялась, обнажив фальшивую челюсть.
– Что, ты уж и поверила? Думала, сбрендила я?
– Ну, вы извините, со своими шуточками…
– Ты вот что, забери меня отсюда.
– Но как же…
– Я тебе серьезно говорю. Помнишь старуху, которая тут за стенкой лежала? Стонала еще громко. Вот ее увезли вчера. Померла она. Не хочу умирать. Рано мне еще.
– Тетя Лиля, но это от меня не зависит. Я не могу вот так взять и забрать вас из больницы. Это невозможно.
– Ну поговори с врачами. Попроси. Не могу я здесь умирать. Тошно мне. Нельзя мне умирать. Я еще не все рассказала.
Через пару недель ее выписали из больницы. Рука по-прежнему была на перевязи, ноги парализованы, но хотя бы шрам на лбу начал зарастать и синяк под глазом из темно-фиолетового стал зеленого цвета. В общем, она была уже не такой страшной, как раньше.
Рома основательно подготовился к возвращению матери из больницы. Купил новую кровать, которая поднималась и опускалась при помощи пульта, новые блестящие ходунки и даже цветы в вазу поставил – для красоты. Я его оптимизм не разделяла – понимала, что ходунки ей теперь ни к чему, кровать будет использована, чтобы мне было удобнее подмывать ее и менять подгузники, а цветы – ну, красиво, конечно.
Санитары подняли тетю Лилю по ступенькам, потому что мы, конечно, ни за что бы самостоятельно не справились с этой задачей. Мы открыли дверь, и я почувствовала, как меня затошнило.
Чистая, отдраенная квартира, которую Рома так заботливо готовил, была разгромлена. Разбитая посуда, перевернутые стулья, содранные со стен картинки… Я остолбенела от ужаса, а Рома побежал внутрь, чтобы понять, какой ущерб причинили грабители. В целом новости были неплохие. Кроме пары сломанных стульев и разбитых ваз погромщики ничего особо вредного не сделали. Новенькая кровать сдвинута с места, но не тронута, а блестящие ходунки печально примостились в углу.
Старуха не могла оценить происходящее, потому что все еще пребывала в лежачем положении, но она угадала по нашим отрывистым репликам, по восклицаниям и ругательствам, что произошло что-то крайне неприятное.
Мы вернули кровать на место, аккуратно уложили больную и укрыли одеялом. Но она была неспокойна – глаза блуждали из стороны в сторону, лицо побелело, руки беспомощно вздымались вверх. Нервным, каркающим голосом она потребовала:
– Шкатулку ищите!
Где была эта шкатулка, мы понятия не имели. Я видела ее лишь однажды, а Рома вообще не припомнил никакой шкатулки. Но долго искать не пришлось. В соседней комнате среди разбросанных старых наволочек и полотенец мы ее обнаружили.
– Пусто? – спросила она хрипло.
– Пусто.
Тетя Лиля издала тяжелый, долгий стон. Лицо ее сделалось серым, глаза закатились. Она сразу же сжалась и уменьшилась в своей большой новенькой кровати.
– Ну, слава богу, хоть кольцо тебе успела отдать.
– Мама, что там было? Драгоценности, деньги?
– Что было – того уже нет. Уйдите все. Я спать буду.
Мы провозились с уборкой до вечера. Поначалу Рома был угрюм и молчалив, но через некоторое время настроение его улучшилось. Он пытался шутить и подбадривать меня, но я не могла веселиться. Увидев серое, осунувшееся, страдающее лицо тети Лили, я понимала, что это конец.
* * *
…В мире шла Первая мировая, страшная и бессмысленная война. В Петербурге произошла революция, и царь отрекся от престола. Разрушались империи, разрывались народы, исчезали правительства, перекраивалась карта мира… До Верного доходило лишь глухое эхо этих событий, но однажды их отголоски появились в плоти и крови на пороге дома Ланцбергов.
Как-то ночью Хана проснулась от глухого стука в дверь и сдавленного, как ей почудилось, стона. Она разбудила Ханоха, и он, прихватив ружье, всегда стоявшее теперь рядом с кроватью, направился открывать. На пороге стоял оборванец в грязном рубище с нечесаной скомканной бородой и потухшим взглядом. Он был невысокого роста, а из-за согбенной спины и низко опущенной головы, будто стыдящейся своей черноты, казался совсем карликом. Человек поднял глаза – опасливо, словно ожидая удара.
– Ир зайт бин аид? Мир вайзн айер хойз[44], – спросил он и смутился.