И горы смотрят сверху
Часть 20 из 41 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
…По вечерам вся семья собиралась на кухне. На большом прямоугольном столе горят свечи, их тусклый свет освещает слабо, поэтому все стремятся сесть поближе друг к другу. Воск капает на стол и застывает в причудливых формах; дети фантазируют, каждый пытается угадать, что означают эти фигурки. Горячий клей скрепляет страницы разбросанных на столе газет, а отлеплять его сплошное удовольствие. Он мягкий, и податливый, и крошится, когда жмешь ногтем. Потом еще долго руки пахнут странной смесью мыла и меда.
В длинные зимние вечера младшие дети сидят возле печки, уютно потрескивающей и переливающейся отблесками огня, и лепят на ее горячие стенки бумажки, смоченные слюной. Бумажки высыхают, падают, дети их собирают и опять клеят. Такое развлечение может длиться часами. Кто-то из малышей не выдерживает, сбрасывает непросохшие бумажки на пол, а другие за это на него очень сердятся. Ханох наблюдает за их игрой из-под густых бровей, говорит мальчишкам полушутя: «Гей авек вун да нонт ерунда»[40]. И те, смущаясь отца, с веселыми криками бегут со своими бумажками к матери.
Жизнь была размеренной, спокойной, гармоничной и тонко, почти ювелирно выверенной. Евреи делили время на отрезки между праздниками: только лишь заканчивался один, со своими ритуалами, молитвами, традициями и блюдами, как подходил другой, и подготовка к нему часто занимала гораздо больше времени и сил, а главное – была намного интереснее, чем само торжество. Кроме того, недели пролетали в одно мгновение: только лишь провожали святую субботу, как наступал четверг, а за ним пятница, когда нужно было тщательно и напряженно готовиться к новой субботе. Они не признавали других праздников, кроме религиозных, не отмечали дни рождения или памятные даты. Бывало, Хана подходила к ребенку, целовала в лоб и говорила примерно так: «Поздравляю тебя сыночек, у тебя вчера был день рождения». Этим празднование и ограничивалось.
Только внешние факторы иногда нарушали чинный ход жизни еврейской семьи. Изнутри он был настолько отточен, что скажи еврею, что когда-нибудь это изменится, он бы никогда не поверил. Закон этот, неизменный на протяжении веков, обязан был простоять еще тысячелетия. Это была устойчивая жизнь, полная странных ритуалов, суеверий и предрассудков, глупых поверий и наивных проклятий.
Когда русская печь наверху накаляется, забрасывают внутрь ведро картошки, и через полчаса она румянится, морщится. Иногда Хана сварит горох, в сите пересыплет его солью, и все, вместе с гостями, с удовольствием едят его как лакомство. Рядом, на стуле, как полноправный член семьи, разместился кот Рыжик, довольно выставив лапки на стол. Он очень воспитанный кот, поэтому никогда не опускается до банальной кражи и ждет, пока ему подкинут кусочек. Тогда ловким движением когтя он сбрасывает его на пол и в одну секунду проглатывает.
Кто-то помогает Хане теребить тушки птиц, очищать горох от шелухи. Девушки штопают, варят, играют с младшими.
Хана и Ханох тоже любили такие вечера. Русской грамотой они не владели, газет не читали, а тут от многочисленных рассказчиков можно было услышать свежие новости.
Иногда кто-то из старших детей брал толстую книгу на идиш и вечером в субботу читал нараспев легенды о Самсоне и Далиле, о царе Давиде, о прекрасном Иосифе. После они сочиняли «продолжение», и родители, для виду, конечно, страшно ругались: разве можно исправлять священную Тору?! Но эти совместные выдумки доставляли всем огромное удовольствие. Они никогда так не смеялись и не плакали, так не страдали вместе с героями и не радовались за них, как в эти вечера.
Оторвавшись от шитья или другой скучной домашней работы, Хана задумчиво разглядывала своих детей. Теперь их было восемь. Мойшик, старший, – сильный и крепкий парень. Руки мощные, как у отца, тело коренастое, сбитое, а глаза веселые, озорные. Видно, о срамном думает. Жениться бы ему пора, а он все никак не решится. Ицик – тот другой. Скромный. Любит всякую мелочь: гвоздики, отверточки, обрезки железа, пластинки, скрепки. Вечно ковыряется в них, составляет какие-то механизмы – так целый день просидеть может. Уж когда Хана, не выдержав, подойдет да сзади подзатыльник влупит, чтобы проснулся, нехотя поднимается, идет за матерью. Двойра – черноглазая, черноволосая, яркая. Подвижная, быстрая, проворная – она любого за пояс заткнет, спуску не даст. С характером девица растет, с прытью. Нехама – построже. Не такая воздушная как старшая, но и не без искорки. Рыжеватая, как мать, кожа белая-белая, с чуть заметными веснушками, чистая-чистая. Ростом высокая, спиной прямая, взглядом упрямая. Видно, цепкая, расчетливая. Купчихой будет. Мириам – серьезная, молчаливая, скромная. Светленькая, будто и не из их рода. Глаза серые, волосы русые. Чтой-то себе думает, не узнать.
Шестилетняя Лилечка, самая смышленая из дочерей. И красавица, каких еще не было! Волосы золотистые, шелковистые, кудрявые падают ниже плеч. А глазки черные, пытливые, пронзительные. Арону пять, а Меир – совсем еще малыш. После рождения двойни молока у Ханы не осталось, поэтому их тоже выкормила Карлыгаш, которой Бог дает потомство каждый год. С младшими больше всего забот. А возраст уже не тот – почти сорок. Силы уходят, а заботы лишь прибавляются… Да и Ханох стареет. Уж нет той ловкости, что раньше; уж руки теряют прежнюю силу и твердость; уж взгляд не так остер… Скоро шестьдесят. И, кажется, она снова беременна.
А Лилечка тем временем читает вслух газеты. Она быстро схватила русскую грамоту, сопоставляя слова на иврите: буква алеф – а, бейс – б… Родители не смогли освоить сложную науку русского языка, поэтому для чтения газет подзывали младшенькую. Газеты были разные, подобранные без всякого толка и порядка, поэтому иногда новости за декабрь читали только в июне.
– Ну, читай, читай. – Отец лениво улыбается сквозь усы.
Лилечка собирается с духом, открывает газету и громко и старательно читает, четко произнося каждое слово:
– «Легальный аборт». Петербургское общество врачей вырабатывает проект легализации аборта».
– Мама, а что такое аборт? – спрашивает Лилечка своим звонким, чистым голосом.
В комнате воцаряется молчание. Взрослые стыдливо переглядываются.
– А там ничего другого нет? – строго спрашивает старший брат Моисей.
– Тут еще много написано. Вот, «аборт, практикуемый уже восемь лет».
– Дальше читай, – приказывает отец.
Лилечка понимает, что сказала что-то неприличное, и личико ее краснеет. Еще чуть-чуть, и она расплачется.
– Читай, читай, – подбодряет отец и ласково гладит ее по голове.
Обрадованная отцовской поддержкой, она хватает со стола ядрышки семечек, посыпанные сахаром, и громко хрустит в перерывах между чтением.
– «Здоровый сон». Не так давно врачи советовали спать на правом боку. В настоящее время, когда благодаря рентгеновским лучам физиология получила возможность наблюдать отправления внутренних органов человека, медики пришли к заключению, что самый здоровый сон на спине именно в положении, указанном на рисунке, так как сердце не сдавлено и работает правильно и даже отдыхает при этом».
– Хорошо, хорошо, – соглашается отец, подкручивая длинные пейсы. Он гордился своими пейсами, считал их украшением и обязательным атрибутом думающего человека. – И перестань жевать, ничего не разобрать!
Лилия высыпает из потной ладошки семечки обратно в миску и продолжает:
– «Количество энергии, которое выигрывает человек при подобном сне против обычного за одну ночь, равняется работе поднятия с земли на 4 фута тяжести весом в 120 фунтов».
– Вот это правильно! Вот с этим я согласен! – довольно комментирует Ханох, покручивая указательным пальцем кудрявый пейс и пробуя его на вкус.
Залман, если не был занят учебой или заседанием революционного кружка, участвовал в семейных вечерних посиделках. С ним приходил и соседский парень Айдар, который в последнее время тоже увлекся марксистской теорией о всеобщем равенстве.
Как настоящий революционер Залман пытался склонить хозяев дома в свою веру, притаскивал откуда-то толстенные сочинения Маркса и Ленина, но те лишь скучали и засыпали под его однообразное, неинтересное, хотя и пламенное чтение. Им было намного интереснее играть в карты, лото, шашки.
– Нет, вы только послушайте! – кипятился Залман. – Вы только послушайте, какая мысль: «Свержение самодержавия – необходимый, но лишь первый шаг к осуществлению великой исторической миссии пролетариата: созданию такого общественного строя, в котором не будет места эксплуатации человека человеком. Русский пролетариат сбросит с себя ярмо самодержавия, чтобы с большей энергией продолжать борьбу с капитализмом и буржуазией до полной победы социализма», – цитировал он незаконно добытый труд Ленина.
– Чушь, – бросил лениво Ханох, – чушь и белиберда. Постэ майсэс[41].
– Да как же так! – не унимался Залман. – Что ж, по-вашему, пролетариат не заслуживает достойной жизни? Что ж, вы, может быть, отрицаете право человека на свободу, на равенство? Может быть, вы считаете, что только буржуи да богатеи могут жировать, в то время как мужик с голоду пухнет? А деревня вымирает!
– Послушай меня, Залман Ицикович! – Ханох нахмурился. – Какое тебе дело до русского мужика? Какое тебе дело до русской деревни? Это чужой народ и чужая страна, не лезь туда! Живи себе спокойно, читай Тору, молись, учись. Только выкинь ты эту дурь из головы!
– То есть как это выкинь? – Залман не на шутку рассердился. – Я выкину, он выкинет, еще кто-то выкинет! Так и ничего делаться не будет. Так и двигаться ничего не будет! Конечно, таким, как вы, богатеям сытым, никакого дела до бедноты нет!
– Что? – Тут уж и Ханох разъярился. – Щенок! Бесенок! Ди клаг брэнгэт дих![42] Я свои деньги заработал! И дом свой заработал! Вот этими руками! – Он трясет своими кулачищами, а дети, напуганные, прижимаются к матери. – А ты? Что ты умеешь делать, кроме как языком молоть? – и он схватил обожженные ладони Залмана, в жизни своей не державшие ничего тяжелее Талмуда.
Но мальчишка рассвирепел не меньше старика, рывком высвободил руки и закричал, нагло глядя Ханоху в лицо:
– Социализм предполагает работу без помощи капиталистов, общественный труд при строжайшем учете, контроле и надзоре со стороны организованного авангарда, передовой части трудящихся!
– Господи, опять заученные фразы. – Ханох бессильно опустил руки. – Послушай меня, мальчик, – продолжил он уже спокойнее, – я тоже когда-то был молодым. И я тоже считал, что могу перевернуть мир. Что могу заставить солнце светить по ночам, а звезды – мерцать днем. Но такого не бывает! Пойми ты, бедные всегда будут бедными, а богатые будут богатеть. И это – закон жизни. Ты его не изменишь, ты должен с ним смириться.
Все замолчали. В комнате повисла тяжелая тишина. Слышны были только треск горящих дров в печке и скрежет кошачьих лап о деревянный пол.
– Вот меня давно такой вопрос интересует, – сказал вдруг Залман, по-хамски развалившись на стуле, – вот вы, евреи правоверные, свинину не едите? Нет? А почему, можно поинтересоваться?
– Да бог с тобой, Залман, – сказала Двойра, – что ты несешь такое? Ты что, с ума сошел, что ли?
– Не сошел я с ума, – буркнул он, – а ты помолчи, баба. Ты свинину ела, я тебя спрашиваю?
– Да что с тобой? Не ел никто из нас свинины, – ответила Хана.
– Не ели, – он торжественно обвел взглядом собравшихся, – ага.
– А ты, можно подумать, ел, – усмехнулся Ицик, оторвавшись от своей работы – он, как обычно, мастерил, по своей привычке низко согнувшись над столом.
– Представь себе, ел. И очень мне это понравилось.
– Господи! О, либер гот! – всплеснула руками Хана. – С ума сошел!
– Ты, бохерецел[43], язык-то свой укороти, – предостерег его Ханох, – как бы хуже не было.
– А вы мне тут не угрожайте, – ощерился Залман, точно волчонок, – мы пуганые. Мне вас бояться нечего. И свинину жрать буду, потому что Библии я вашей больше не верю.
– Что?!
– А то! Надоели вы мне. Не верю вам больше. Ни вам, никому другому! – задыхаясь, закричал Залман. Он посмотрел на маленькую Лилечку и встретил испуганный, застывший взгляд.
– А социалистам, значит, поверил? – заорал Ханох.
– Поверил. Потому что они – за правду. За народ! А вы… вы, вы! – вы злобный капиталист! Буржуй! Враг! Мы будем душить вас, когда придем к власти! Без пощады и без жалости! Мы, мы, мы! – «Господи, что же я делаю? – в панике пронеслось в голове у Залман. – Господи, останови меня!»
– Вон! – заорал Ханох так, что стены задрожали. – Вон из моего дома, бесстыдник! Чтоб ноги твоей здесь не было, тварь неблагодарная!
– Вот только придем мы к власти. Мы, социалисты! – («Что я говорю!») – Вот тогда и посмотрим, кто кого из дома погонит! Вот тогда и увидим! Вы меня еще попомните, – («Все кончено».) – Я вас уничтожу. Клянусь, – мстительно прошипел Залман, схватил шапку и выбежал из дома, чтобы не возвращаться сюда больше никогда. Тяжелая, зловещая тишина повисла в комнате.
* * *
«…Практические работы должны быть начаты немедленно. Они распадаются на подготовительные и военные операции. К подготовительным относится поиск всякого оружия и всяких снарядов, подыскание удобно расположенных квартир для уличной битвы… Затем к подготовительным работам относятся немедленные распознавательные, разведочные работы.
Затем, не ограничиваясь ни в каком случае одними подготовительными действиями, отряды революционной армии должны как можно скорее переходить и к военным действиям. Каждый отряд должен помнить, что, упуская сегодня же представившийся удобный случай для такой операции, он, этот отряд, оказывается виновным в непростительной бездеятельности, в пассивности, а такая вина есть величайшее преступление революционера в эпоху восстания, величайший позор всякого, кто стремится к свободе не на словах, а на деле».
Духов закрыл книгу В. И. Ленина и отложил ее в сторону. В его голове уже созрел план убийства Пухова. Здоровой рукой он начертил на бумаге план резиденции чиновника. Тайная команда, куда входили молодые революционеры, вела слежку за Пуховым. По правилам конспирации был создан специальный шифр. Культя вел специальную книжечку, куда записывал свою остроумную выдумку:
Леонид Иванович – 5 рублей 25 копеек
Алексей Захарович – 3 рубля 76 копеек
Игнатий Давыдович – 6 рублей 12 копеек.
Шифр был хитроумным: под первыми буквами вымышленных фамилий скрывал он подпольщиков. Леонид Иванович – он же Лев Истратов; Алексей Захарович – Айдар Заманбеков; Игнатий Давыдович – сам Иван Духов. Суммами же он обозначал парольный номер, который обязан был присвоить себе каждый член организации. Позже, когда начали появляться телефонные аппараты, в небольшом пока количестве, под паролем стал скрываться телефонный номер.
Залман Ицикович был человеком умным и честолюбивым. Он понимал, что его талмудического образования недостаточно для настоящей революционной борьбы, поэтому все силы своей пламенной души бросил на поступление в университет. Привыкши трудиться над фолиантами, он без труда вызубрил математику, выучился рисованию и черчению, сносно знал географию и физику. Жил он теперь на попечении Духова, а точнее всей революционной ячейки, в прогнившем затхлом подвале. Подкармливали его кто чем мог, приносили теплые вещи и книги. Кроме того, товарищи по борьбе через знакомого директора гимназии устроили его на учебу экстерном. День его складывался так: с утра и до обеда он занимался. Читал, составлял конспекты, делал записи в тетрадь, вспоминал заученный урок. Вечером же начиналась настоящая жизнь, когда собирались товарищи и принимались дискутировать.
Залман ни разу не пожалел о разрыве с семьей Ланцбергов. Более того, злость на них как на поборников капитализма, пораженных грехом жадности и жаждой наживы, росла и крепла в его жестоком, не знавшем пощады, сердце.
В то же время в жизни Залмана впервые появилась любовница. Решив порвать раз и навсегда с еврейским прошлым, он с присущей ему пылкостью окунулся в изучение захватывающего мира плотской любви. Избранницей юноши стала женщина старше его на добрый десяток лет, красивая, высокая, жаркая Тамара Ивановна. Она служила поварихой в гимназии, куда он изредка наведывался. Бог наградил Тамару Ивановну с избытком: тело ее было настолько большим, что вместило бы десяток молодых воздыхателей, а сердце настолько огромным, что позволяло ей любить каждого отчаянно, отдаваясь целиком, последней капелькой своего переливающегося через край тепла погружаясь в любимое существо. Мало кто выдерживал такой натиск, поэтому она после каждого короткого романа снова оставалась одна. К счастью, душевных сил ее хватало не только на любовь, но и на стирание воспоминаний о ней, поэтому страдала Тамара недолго. Следствием романтических отношений стало рождение двух малышей, которых Тамара мужественно воспитывала в одиночку, не требуя от отцов никакой поддержки, а также множество абортов, число которых она бы не смогла назвать с уверенностью. Она была женщиной доброй, душевной и гордой. Но главным достоинством ее было полное смирение и непротивление внешним силам, влияющим на течение ее жизни, оттого она оставалась спокойной и безмятежной.