Горюч камень Алатырь
Часть 25 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Только этого недоставало, – нахмурилась Устинья, выслушав мужа. – Ох, Ефимка… Кажись, опять мы из огня в полымя! И опять через Васёну! Воистину, красота нашей сестре в наказанье даётся!
– Ну и где оно – твоё наказанье-то? – буркнул Ефим.
– Где, спрашиваешь? – скупо усмехнулась она. – Да вот оно, рядышком стоит! Ефимом Прокопьичем прозывается! На веки вечные наказанье мне, до гробовой доски! А коли шутки бросить, так Васёнка против меня всемеро краше! И горя всемеро ж больше хлебнула… А теперь ещё и Гришка этот на её голову!
– Так не отдам её, и говорить не о чем!
– Ты-то не отдашь… да как бы он сам не взял, – медленно сказала Устинья, глядя на то, как закатные лучи скользят между обледенелыми соснами, метя их багровым, словно кровавым следом. – Гришка этот в тайге-то как дома. Охотник, стрелок. Ему девку себе забрать – пустяк…
– Ну, Устька, скажешь тоже! – Ефим передёрнул плечами. – Охотник, так не разбойник же – бабу силом брать! Вон – добром договориться хочет, соболей сулит…
– Да что нам с тех соболей?! – рассердилась Устинья. – Ни выделать, ни продать, ни на себя намотать! Да и Васёна не пойдёт никуда! Гришка этот – сущая анафема! Одни глазюки звериные чего стоят!
– Так и про меня такое тож на селе-то говорили, – усмехнулся Ефим. – Нешто забыла?
– Ещё как помню! И посейчас такой же! – в сердцах отозвалась Устинья. – Только что ж я поделать могла, коли дурой оказалась?
– Ну во-от, завела опять…
– Чего «завела»? Дура и есть! Полюбила вот – и мучаюсь с тобой! И нечего отворачиваться, когда так и есть! А Васёнке такое же счастье на что? Ей этот Гришка даром не сдался… Да и нешто после Антипа на кого другого посмотреть можно? Ты глянь на неё, ведь истаяла совсем! Молчит с утра до ночи! У меня уж глаза болят следить за ней, чтоб чего не выкинула! Ведь двух месяцев ещё даже не прошло… Нет… не пойдёт она. Незачем и спрашивать.
Ефим не возразил: жена была права. Василиса ходила похудевшая, бледная, с сизыми тенями под глазами, постаревшая на десяток лет. Не поднимая взгляда, делала нехитрую работу: чистила снег, топила воду в единственном ведре, рубила топором смолистые сосенки на растопку, латала ветхую одежду, нянчилась с Танюшкой. Почему-то быстро уставала, то и дело прикладываясь на лавку и украдкой вытирая со лба и висков бисеринки пота. Часто останавливалась посреди избы, неловко ухватившись рукой за стену или печь, закрывала глаза.
– Да что с тобой, Васёнка? – хмурилась Устинья. – Захворала?
– Ничего, – едва разжимая губы, говорила та. – Кружится всё… Сейчас пройдёт.
Однако, непонятная хворь проходить не спешила. Вскоре к головокружениям прибавилась тошнота. Раз за разом во время обеда Василиса вскакивала из-за стола и, зажимая ладонью рот, опрометью неслась прочь из избы.
– Опять, тётка Устя, – сокрушённо докладывал Петька, выглядывая из сеней. – Прямо на снег все из неё и выметнуло… Только харчу перевод зряшный!
– Червь, что ль, в ней завёлся? – беспокоилась Устинья. – Дёгтя бы надо берёзового, да где же взять-то? И травы у меня никакой, как на грех… И была девка худа, а теперь и вовсе щепкой сделалась! Васёна, да что с тобой такое? Нутро не болит ли?
– Ничего не болит, – чуть слышно говорила Василиса, возвращаясь в избу и навзничь ложась на лавку. Устинья только качала головой, Ефим хмурился.
– Может, харч нонешний непривычный ей? – спросил он как-то жену. – Ведь николи в жизни столько мяса-то не ели! Допрежь всё щи пустые, да каша, да хлеб с обдиркой… А теперь глянь-ка – как баре! Козлятина, медвежатина, да навар кажин день! Вот у девки нутро и не примает!
– Коли так, то у всех нас такое же было б, – подумав, возразила Устинья. – Ума не приложу, что с ней. Ведь и впрямь не болит ничего – а тает девка!
Всё выяснилось в тот день, когда Василиса, едва проснувшись, принялась кружить по избушке с озабоченным видом. Она заглянула в горшок со вчерашним холодным варевом, поморщилась, сунула голову в остывшую печь, вытащила уголёк, зачем-то лизнула его, снова скривилась. Не одевшись, сунула босые ноги в коты, в одной рубахе вышла за порог, потянула к себе ветку сосны, оторвала несколько сизых хвоин и принялась жевать. Пожевав с минуту, яростно выплюнула и – молча ушла в лес.
– Тётка Устя… Васёнка, кажись, обратно рехнулась! – испуганно шепнул Петька, подскочив к порогу. – Смотри, что делает… Гляди-гляди, вон шишку сосёт!
– Помолчи-ка, – коротко велела Устинья, прыгая с лавки. Споро влезла в обувь, кое-как накинула азям и выбралась за порог. Проваливаясь в снегу, подошла к Василисе, которая, стоя у кривого кедра, яростно глодала его шишку.
– Васёна, ты чего это? Поди в дом, застынешь! И пошто шишку в рот пихаешь? Она ж в смоле вся, горькая…
– Вижу, – невнятно сказала та, морщась от отвращения. – А что делать-то? Иголки-то ещё хужей…
– Да на что тебе выворота эта? – напряжённо спросила Устинья, пристально вглядываясь в лицо Василисы и готовясь заметить первые признаки безумия. Но синие глаза напротив блестели сердито, ясно.
– Да сама не пойму! – в сердцах ответила Василиса, отбрасывая шишку в снег. – Клюквы вот хочется – спасу нет! Целу ночь не спала – всё об клюкве думала! Мука сущая… До утра вот дотерпела, кинулась хоть к сосне – а она, остуда, горькая! Ни кислинки нет! Подумала – может, хоть смола поможет?
– Та-ак, – Устинья вдруг глубоко вздохнула, насупилась. Оглянулась на избу, где в окне маячили встревоженные физиономии Ефима и Петьки. – Ты мне, девка, вот что лучше скажи…
Выслушав вопрос, Василиса пожала плечами:
– Да уж давно не было. С самой осени. Ни капельки.
– Угу… – Устинья прямо, в упор смотрела в худое, уже слегка испуганное лицо девушки. – Васёнка, так это что же… У тебя с Антипом-то… было, что ль, чего? Когда же вы с ним умудрились только?!
– Да накануне… – Василиса тоже не сводила глаз с Устиньи, и на щеках её всё ярче разгорались два алых пятна. – Перед тем самым днём, когда утонул он… Всё и случилось у нас…
– Ну, вот оно и ясно! – Устинья вдруг улыбнулась во весь рот, и глаза её разом стали синими, как мартовское небо. – С прибылью тебя, девка!
Василиса всплеснула руками – и села в снег где стояла, не удержавшись на разом подкосившихся ногах. Но Устинья тут же подхватила её, выдернув из сугроба, как редьку из грядки:
– Ополоумела?! Застудишься! Разве можно тебе сейчас?! Господи, Богородица всеблагая! Это ж счастье-то какое! Ефим! Ефим! Поди сюда, Ефи-им!
– Господь с тобой, Даниловна, помолчи! – взмолилась Василиса. Но Ефим уже бежал к ним из избы:
– Что, Устька? Что с ней? Вовсе худо?
– Какое «худо»?! Быть тебе летом дядькой, Ефим Прокопьич! – возвестила Устинья, улыбаясь до ушей. Ефим оторопело вытаращился на жену. Затем перевёл взгляд на Василису, спрятавшую лицо в ладонях. Хрипло спросил:
– Так это что ж… успел Антипка?! – и, не дождавшись ответа, сгрёб Василису в охапку, подбросил – и прижал к себе.
– Ой, ли-ишко… – простонала Василиса, – Устя… Даниловна… Да скажи ему…
– Остолопище!!! – загремела на весь лес Устинья, с размаху отвешивая законному супругу крепчайший подзатыльник, – Поставь на место! Нешто можно брюхатую бабу эдак кидать?! Васёна, Васёна, что такое? В голове круженье?! Вот, олух! Доигрался! Куда ставишь, куда ставишь, ирод? Она сейчас как есть в омморок хлопнется! Держи, я говорю, держ-жи! Неси её в хату – да с оглядкой, смотри! Не оскользнись там, внизу намёрзло! Нет, постой, я лёд с крыльца сколю! Какой лиходей всё крыльцо чем-то окатил?! Нет, погоди, Петьку кликну! Петька, живо с топором сюда! Да скорее там! Ефим, а ты не срони смотри!
Выскочивший на крыльцо Петька сначала ошалело воззрился на Ефима с Василисой на руках. Затем, понукаемый Устиньей, заполошно кинулся за топором, неловко затюкал им, сбивая с крыльца намёрзший лёд. Устинья вырвала у мальчишки из рук топор, принялась колотить сама. Ледяная крошка, играя синими и золотыми искрами, полетела в разные стороны. Ефим стоял как скала, расставив ноги и держа на руках съёжившуюся Василису.
– Да опусти, Ефим Прокопьич… Тяжело ведь тебе! – прошептала она.
– Замолчи, – тихо ответил он, глядя на то, как бестолково суетятся у крыльца, вопя друг на дружку, Петька с Устиньей. – Я тебя так до самого лета проношу – не пожалуюсь. Удержи ты его только, племяша-то моего, Антипыча… в себе удержи… Да не реви, дура! Чего взвыла-то? С меня сейчас Устька башку сымет! Опять, скажет, я виноват! Хоть бы раз кто другой у неё под рукой случился…
Но Василиса уже плакала – тихо, горько, уткнувшись мокрым лицом в плечо Ефима, и слёзы её замерзали на овчинном воротнике.
В тот же день Ефим, не слушая дружных протестов женщин, подхватил ружьё, встал на лыжи и ушёл в сторону болота. Вернулся уже в сумерках, замёрзший и злой.
– Не дороешься до клюквы! – объявил он, сдирая с себя промёрзший насквозь полушубок и с грохотом ставя его, как пустое ведро, у печи, – Внизу вся, а снегу поверху – на полтора аршина! Разгребал-разгребал – без толку! Придётся тебе, Васёнка, на сосновой игле покуда зимовать.
С того дня Устинья напрочь запретила невестке работать:
– Сиди, не подскакивай! – рявкала она, когда Василиса хваталась за ведро или брала в сенях топор, – Не на заводе, чай: начальства над душой не стоит! Чего тут делать-то? Воды натопить? Сучьев нарубить? Пустяшное дело, и Петька справится! Вон, лучше с Танюшкой поводись, расскажи ей чего аль погремушку потряси… До самой весны, слышь, тяжелей горшка подымать и не смей! Потом до лета можно будет, а с Петровок – опять не смей! Слышишь ли?
– Слышу, – Василиса сердито опускалась на место, – Так ведь с тоски умереть можно, Даниловна! Заняться ж вовсе нечем. Хоть бы прялка была аль спицы, так и того нет!
– Охти, беда… – усмехалась Устя. – В кои веки девке делать нечего – и то тоскует! Спи да ешь, весны жди! Вон, поглянь, Петька – малой, а не жалится!
С Петькой, однако, тоже всё было непросто. Часто Устинья замечала, как мальчишка сидит с застывшим лицом, уставившись в одну точку. Устинья не трогала его в такие минуты. Все они по молчаливому уговору старались не упоминать имени Антипа, не теребить друг дружке сердце. Но несколько раз среди ночи Устинья просыпалась от тяжёлого, хриплого дыхания мужа, отвернувшегося от неё к стене. Сразу понимая, в чём дело, Устинья обхватывала Ефима руками, прижималась всем телом, гладила по плечам, по голове. Молчала, зная, что никакими словами тут не помочь и не утешить. И лежала рядом, обнимая его, до тех пор, пока дыхание мужа не переходило в глубокое, ровное сопение. Тогда только можно было и самой ткнуться лицом в колючий лапник и беззвучно взвыть, содрогаясь в темноте и давя всхлипы. Дважды она видела, как Василиса, вскочив в темноте с лавки, бежит к дверям, зажимая рукой рот, выскакивает на мороз, под синий лунный свет – и давится там слезами, стоя по колено в глубоком снегу. А однажды ночью Устинью растолкал Ефим:
– Поди-ка к Петьке… Слышь, что с ним?
Петьке явно виделся неспокойный сон: он метался по лавке, чудом не падая на пол, стонал и сквозь стиснутые зубы звал:
– Дядя Антип… Дядя Антип, да нет там ничего…
Испуганная Устинья тщетно пыталась его растолкать: мальчишка не просыпался. Тогда она просто села рядом с ним на лавку и взяла себе на колени его растрёпанную, горячую голову. Постепенно Петька успокоился, уснул. Задремала и Устинья, неудобно прислонившись к холодной стене. А наутро, проснувшись, Петька рассказал:
– Таковой сон хороший видал, тётка Устя! Будто бы не то речка, не то ручей в лесу бежит. Берега зелёные, в воде отражаются, поверху воды цветы жёлтые растут. Через ручей бревно перекинуто, а на бревне том – дядька Антип рыбу удит! А я и без удивленья вовсе, будто и не было ничего… – Петька не удержался, судорожно вздохнул, зажмурился. Переведя дух, продолжил, – Кричу ему: дядя Антип, пошто время тратишь, тут и рыбы нет! А он мне отвечает: кому и головастик – рыба! Да смеётся чему-то… А берега-то зелёные-зелёные, ветер лист шевелит, вода журчит… И цветы жёлтые…
– Всё будет, Петюнька, – сглотнув ком в горле, пообещала Устинья. – И лето будет, и листья, и водичка побежит. И мы все вместе дальше пойдём. Вернёмся в Расею, работу сыщем – заживём по-царски! Ты мне вот что скажи – не приметил, куда я ведро с корьём поставила? Видала я там два сучка – как раз тебе сгодятся!
Петька деловито засновал по избе, выскочил за порог – и вернулся, волоча за собой ведро, полное кусков сосновой коры, которую сам же вчера набрал на растопку. Устинья вывалила кору на пол перед печью, покопалась – и выудила большой красно-коричневый, с янтарной изнанкой, ошметок.
– Поглянь-ка, на кого похож? Не то заяц бежит, не то филин крылья растопырил!
– На филина-то боле похоже, – задумчиво сказал Петька, вертя в пальцах кусок коры. Его глаза прищурились, брови сошлись на переносице. Не выпуская из пальцев обломок, он потянулся за ножом, вбитым в бревно у дверного косяка. Нож был Антипов – и ни Ефим, ни Устинья не решились забрать его у Петьки. Мальчишка даже спать ложился с этим ножом, а днём часами сидел на пороге избы и выстругивал из окорышей зверей и человечков. Точно так же делал прежде Антип, который мог за полчаса превратить любой сучок в забавную фигурку. Игрушки он отдавал заводским детям, и в женском остроге повсюду валялись криворогие козлы, ушастые зайцы и весёлые собаки с хвостами бубликом. У Петьки же, на взгляд Устиньи, выходило ещё лучше, чем у Антипа.
– Ты взгляни-ка, Ефимка, – изумлённо говорила она, показывая мужу вырезанного из коры медведя с рыбиной в зубах, свернувшегося кольцом соболя или падающего вниз, как стрела, сокола, – Ведь живым у Петьки зверьё выходит! Посмотри – каждая прожилочка на месте, каждый сучок в дело идёт! Вот тут, видишь – веточка срезана была, а он её ухом медвежьим приспособил! А у соколка клюв как загнулся – это же углядеть надо было да всего самую чутку почистить!
– И впрямь ловко! – хмыкал Ефим, с интересом крутя в пальцах кривоклювую птицу, – Ну, чем бы дитё не тешилось, лишь бы не плакало! Всё едино заняться нечем! Скоро и я начну с безделья ложки резать!
– Хороший глазок у парня-то вашего! – подтвердил и дед Трофим, явившийся в балаган после Рождества, – Его бы в ученье к стоящему мастеру отдать – так добрый кусок хлеба иметь будет. Люди за поделку большие деньги платят!
– Шутишь? – не поверил Ефим, глядя на то, как старик крутит в пальцах сгорбившуюся перед прыжком рысь, которую Петька лишь минуту назад закончил доводить до ума, – За забаву-то детскую – деньги?!
Дед только пожал могучими плечами и уселся на лавку перед печкой, в которой уже гасли, догорая, угли и бегал последний голубоватый огонёк. Его лицо с резкими чертами, большой нос, посечённые ветром скулы сами казались вырезанными из грубой сосновой чурки.
– На каслинских заводах такая выдумка в цене, – неспешно сказал он, кладя деревянную рысь на край стола, – Там, слышь-ко, на барина с полста таких-то умельцев стараются. Только не из корья, а из глины поделку делают. Коли она годится – так по этим поделкам из чугуна фигурь отливают. Всякую забаву для бар делают: ну, там прибор писчий, али катыш с ручкой, чтоб бумагу разглаживать, или ещё подсвечники и прочее… Отливать – то другое уменье, тоже не последние мастера занимаются. Но вот выдумку свою сделать – для этого особый глаз нужен! Мало таких-то мастеров. На заводах больше-то по немецким образчикам работают, но и своё попадается.
– Так ты, стало быть, каслинский? – осторожно спросил Ефим. Он был уверен, что старик не ответит. Но тот усмехнулся и, взяв длинный сук с обгорелым концом, аккуратно поправил гаснущие угли.
– Ещё чутку – и закрывать можно будет… Я, парень, не каслинский, а полевской. С золотых приисков тамошних, барина Турчанинова.
– Вон как, – как можно безразличнее сказал Ефим, – Значит, не всю жизнь за зверьём пробегал? И другое дело знал?
Дед Трофим молчал. В печи внезапно выстрелила прогоревшая головня, окатив красным светом его лицо.
– С малолетства на приисках-то. Сначала за отцом таскался, опосля сам робить начал. У барина-то не забалуешь, с мальства приспосабливают – кого камешки разбирать, кого – сита мыть… Такие, как ваш Петька, уже работниками серьёзными почитаются. Я с десяток годов около золотишка проходил. И мыл, и жилы находил, и комышками, было дело, брали… И самородковая россыпь тоже однажды приключилась. После неё я в леса-то и ушёл.
– Что ж так? – удивился Ефим. – Я по золоту не знаток, но ведь умный-то человек не всё, что сыщет, в контору понесёт! Я слыхал, что купцы тайные есть…
– А не слыхал, что с теми делают, кои от барина золотишко хоронят? – усмехнулся старик. – Поди, ползавода у вас таковских было? С цепками на руках-ногах?
Ефим, не отвечая, пристально смотрел на деда. Тот, словно не замечая этого взгляда, встал, прикрыл заслонкой красную россыпь углей, и в избе сразу сделалось сумеречно. Тусклым огоньком светилась лучина над ведром с талым снегом. Дрожали на стенах рыжие отсветы. Засыпала, попискивая, Танюшка на руках матери, и негромко звучал Устиньин голос: она рассказывала сказку.