Горюч камень Алатырь
Часть 26 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– И вот идёт Иван один через лес, в голове одна думка – где Матрёну-царевну-то в этаких потьмах сыскать? И на серебряное веретёнце надёжи нет, а по сторонам только совы летают да волчища шмыгают! Петюнька, сказывать далее-то, аль спишь уже?
– Ска-азывай, тётка Устя…
– Да чтоб вас!.. Язык уж в узел завязывается! – рассердилась Устинья, – Петюнька, может, завтра покончу?
– Притомилась, хозяйка? – усмехнулся дед Трофим, – Хочешь, я заместо тебя сказку-то расскажу?
– Нешто умеешь? – усомнился Ефим. Старик не ответил. Глядя на прыгающую по брёвнам тень, негромко заговорил:
– О чём же рассказать-то вам, крещёные?.. Ну… Вот пришли одним разом на старый прииск старатели. Небольшая артель, восемь человек всего, да девчонка-стряпуха с ними: дочкой одному-то приходилась. На возрасте девчонка, годов четырнадцать ей тогда было. Да вот беда – немая, да и не слышала ничего, хоть из пушки над ухом пали – не обернётся! Ни на что, кроме стряпать, не годилась, и не сватали её вовсе. Отец её вдовым был, девку за собой таскал, боялся одну оставлять: такую-то всяк обидеть может. Все люди возрастные, женатые. Друг друга не первый год знали, вместе на приисках горевали. А время – весна только, еле-еле дерева в тайге оделись. Первый это пробой в году был. Мужики ещё не уставшие, весёлые, скоренько место для себя на бережку подыскали. Один, который помоложе, в лес за сухостоем ушёл, другие шалашик гоношить начали. А шалаш ведь известно как ставится: елочки молодые рубят, обтёсывают да наискось в землю вкапывают: любой несмышлёныш сумеет. И вот один из старателей глинку роет под жердь, да вдруг чует – тяжело лопатке-то! Вывернул пласт, чуть не надсадился – что за притча такая? Глина сырая, конечно, по весеннему времени, да всё ж не чугун! Присел старатель-то над лопатой, расковырял глину пальцем маленько… мать честная! По всей куче самородков насажено, как клюква в пироге… штук двенадцать, и каждый с горошину величиной! Охнул он, закричал – разом все сбежались! Похватали лопаты, принялись рыть… До потёмок копались, двадцать три, слышь, самородка выбрали – и все как горох, гладенькие, ровные, будто на заказ сработано! Обрадовались, конечно, сели думать: что делать? Коли по начальству заявить – отберут всё, что нашли, по бросовой цене в конторе примут. Коли припрятать да тайным купцам сдать – страшно. Дача-то барская, коли прознают – беда будет, а люди все семейные… Порешили всё-таки до начальства не доводить, а поделить золотишко промеж собой да обождать годок-другой. А после уж потихоньку продавать начать, чтоб не догадался никто – отчего это целая артель вдруг разом обогатилась! Да наутро положили ещё порыться вокруг – может статься, ещё горошинок найдут! А покуда решили эти поделить. Разложили их на чьём-то зипуне да, как водится, жеребьёвку устроили. Только вот ведь беда-то: двадцать три на восьмерых, хоть убейся, не делятся! Коли бы ещё хоть один – как бы складно вышло, каждому по три, да и без обид! А тут – ну никак, хоть лопни! И вспомнили они, что один-то из них – вдовец, одиночка. И тут же порешили, что, коль семьи у мужика нету, так ему-то два самородочка и достанутся. А остальным всем – по три! Вдовец, понятно, в обиду ударился: мол, спасибо вам, товарищи, что вовсе не обделили, милостинку просить не отправили! Дочку немую замуж выдать не с чем, а вы меня и за равного не сочли! Слово за слово – и разодрались ведь! Да как ещё! Мужики все приисковые, могутные: и лопата, и кайло в руках бывали… – дед Трофим вдохнул, нахмурился. Покосился на гаснущие угли.
– А тот, кто моложе был, в лесу той ночью заплутал. Место-то незнакомое, да ещё и болотце попалось… так всю ночь парень под сосной и просидел, зубами простучал: чуть комарьё заживо не съело! Наутро уж, как рассвело, по солнцу обозначился, вышел к реке, на бережок – батюшки-святы! Всё кровищей залито, берег изрыт, товарищи мёртвые лежат… Он к одному, к другому – никого в живых! Один ещё что-то трепыхался, да на руках у парня помер. Дыра, вишь, от кайла в голове была. Молодец чуть не свихнулся, на всё это глядя! А из-под берега девка к нему вылезает, трясётся вся, мычит да руками машет! А в подоле что-то и держит, скрючилась вся до земли. Помог парень ей из-под берега вылезти, а подол у Марфутки возьми да прорвись! И посыпались ему под ноги все двадцать три-то горошинки, из-за которых семеро человек друг дружку порешили… – дед помолчал, склонил набок кудлатую голову, словно прислушиваясь к чему-то. Ефим молчал, не шевелился, как заворожённый. Молчала и Устинья.
– Никак, головешка загорелась? – старик встал, снял заслонку, тщательно перемешал обгорелым суком угли. Аккуратно пристроил заслонку обратно, вернулся на лавку. И не обернулся, когда сзади, бесшумно ступая босыми ногами по полу, подошла Устинья.
– Что же далее-то с тобой было, Трофим Акинфич? – негромко спросила она. Старик с усмешкой взглянул на неё из-под седых бровей.
– Умна хозяйка у тебя, Ефим.
– Не жалуюсь, – обронил тот, глядя не на деда, а на Устинью. Та ответила мужу прямым, взволнованным взглядом.
– А далее просто всё, – таким же ровным, хрипловатым голосом продолжил старый охотник, – С час, а может, с два как очумелый сидел, башкой крутил, всё поверить не мог: будто не со мной всё… Затем в разум вернулся, понял: беды не миновать. Затаскают, виноватым во всём сделают: поди оправдайся, коли свидетелей – девка одна и та – убогая… А если ещё и золотишко найдут!.. Подумал-подумал и понял, что в Сибирь уходить мне надобно. А в заводе-то жена, ребятишек двое осталось… что с ними будет? А по-другому если глянуть – какое их-то житьё, коли меня засудят? И так и так без тятьки тянуть… Стало быть – в бега. И Марфутку, хочешь-не хочешь, с собой брать надобно, потому что одна она до завода всё едино не доберётся, а не в тайге же девку бросать? Пойдёшь, говорю, со мной? А она ревёт-заливается, ничего и молвить не может. Что ж… Начал я помаленьку яму копать, долбить… внизу-то промёрзлое всё ещё было, только на пол-аршина и прорыться можно. Так до вечера и провозился, землю мёрзлую ворочавши. Ну, всё-таки два аршина углубил, значит. Всех семерых в ту яму стащил, засыпал, заровнял, дёрном прикрыл. Ещё и ёлочек молодых в тайге выкопал, принёс да посадил, чтобы, значит, и не догадаться было. Многие ведь в заводе знали, куда артель пошла, в перву голову на тот берег искать бы прибежали… Как новый у меня бережок-то стал, ровно и не было никого! Струмент приисковый я собрал, лопату да топор прихватил, Марфутку через плечо кинул – ноги, вишь, у неё отнялись с перепугу-то, – и в тайгу ушёл. С месяц, почитай, мы с ней в Сибирь пробирались: слава богу, по весеннему времени тепло было. Скоро и саранки, и ягода всякая пошла. И с ружьём я управляться умел. На это самое место, где сейчас живём, уж в середине лета пришли. Я избёнку срубил, рыбу ловить приучился, котелок, слава богу, с нами был… так жить и начали. К Марфутке ноги вернулись… так понемножку и выкрутились. Померла она, правда, у меня через год, да то уж другой сказ. Сынов мне уже новая моя хозяйка нарожала.
– А золото куда дел? – сиплым после долгого молчания голосом спросил Ефим, – Нешто с собой не взял?
– Ошалел ты, парень? – хмыкнул старик, – Этакую тяжесть через тайгу переть, когда на мне и струмент, и девка висли? Самородки я прямо с того бережка в реку покидал – только кружочки пошли. И забожился впредь с золотом не вязаться: одни муки через него. Тридцать лет охотой прожил – и, слава богу, не пожалился ни разу. Тайга-то зверя всякого полна. За зиму по тыще соболей иногда, бывает, с сынами берём, да белок, да лисиц… Козлов так и не считаем. Летом в город это всё везу, купцу знакомому продаю, другому купцу – солонину… У нас и запашка хорошая есть: по закону земля взята, и бумаги имеются. Весной пшеницу сеем, хорошо она здесь подымается… – дед Трофим повернулся к Ефиму и неожиданно закончил:
– Так что, если надумаете Василису за моего Гришку отдать – житьё ей хорошее будет. Обижать не станем, нет такого у нас в заведенье. Подумай, Ефимка.
– Не отдам, – помолчав, сказал Ефим. – Не пойдёт она.
– Вот как? – без улыбки удивился старик, – Чем же Гришка ей худ?
– Не худ, да и не люб. Замуж-то ей кидаться незачем. Сам видал, какая она у нас. Куда ни приведи, хоть к царю в хату – женихи в череду выстроятся. К тому ж брюхата она от брата. Мы и сами не чуяли, покуда она клюквы по всем углам искать не начала.
– Нашла? – неожиданно поинтересовался старик.
– Какое… – в сердцах отмахнулся Ефим, – Я сам по болоту битый день пролазил – один снег только по грудки. Так что не обижайся, Трофим Акинфич. Другую невесту сыну поищи.
– Жаль, – спокойно сказал старик. – Ну, на нет и суда нет. Ты смотри, ночь-то уж вовсе глухая… эко засиделись! Вон и хозяйка твоя спит!
Ефим скосил глаза. Действительно, Устинья спала, неудобно навалившись грудью на край стола.
– Пора и нам, – объявил старик, вставая, – До свету уйду, домой надобно. Ты мне ещё два самородка положь на стол – и ложись покойно.
Уже ложась спать, Ефим не вытерпел:
– Коли ты слово дал с золотом не вязаться – пошто наше-то требуешь? Или тоже в реку кинешь?
– Знамо дело, кину, – прозвучало из темноты. – Для того с тебя это золото и беру. Сам подумай: доберётесь вы с этим золотишком до людского места, попробуете продать – да по неопытности и пропадёте! Мало того, что обратно на каторгу ухнете – так ещё и замытарят: место покажи! Место покажете – и набежит ко мне сюда народ! Начнут дачи метить, прииски разводить, зверя всего распугают, завод выстроят… А у меня тут угодья хорошие, звери стадами ходят, соболей тьма-тьмущая… Испортят ведь всё, и только, – старик замолчал и, сколько ни ждал Ефим, больше не сказал ни слова.
Взбудораженный рассказом деда, Ефим долго не мог уснуть. Он на руках перенёс Устинью от стола на лавку, укрыл тулупом, пристроился рядом сам. И долго лежал, глядя в темноту, слушая, как свистит-надрывается ветер в трубе, и раз за разом прогоняя в мыслях услышанное. Что-то в рассказанном тревожило его, цепляясь, как досадная заноза, не давая успокоиться. Но что – Ефим так и не мог понять.
«Вот жаль, Устька уснула… Она бы разом учуяла, коль дед сбрехал что! А на что ему брехать? Мог бы и вовсе рта не раскрывать… Прав хитрован старый: пропали бы мы с этим золотом, – напряжённо размышлял он, – Вон что рассказал – семеро человек друг друга убили, поделить "горошки" не могли… Мы-то с Антипкой, понятно дело, не подрались бы… так ведь и продать не сумели б! Так и пролежало бы оно у нас… да ещё, не дай бог, чужой кто проведал… Нет. Всё верно дед решил. Пусть его в реку кидает, коли блажь у него такая. Я и без золота выгребусь. Были бы руки. А коли не соврёт да бумаги нам по весне достанет – лучшего и ждать незачем. Проберёмся за хребет, работёнку себе сыщу, Петьку в ученье пристроим… Проживём!»
Глаза, наконец, стали слипаться, Ефим повернулся на бок, привычно сгрёб в охапку жену, уткнулся лицом в её тёплое плечо – и уснул.
Через три дня по снегу на лыжах прибежал Гришка. Услышав его весёлый голос: "Эй, варнаки-и! Живы?", Василиса привычно метнулась за печь, и отпирать дверь пошла Устинья.
– Что ж ты, Григорий Трофимыч, нас всё варнаками кличешь? – проворчала она, сметая снег с крыльца и приглашая гостя внутрь. – Такие ж люди, поди, как и ты… Садись, поснедай. Надолго ль?
– Зараз же обратно, – рассмеялся Гришка, сбрасывая обсыпанный снегом малахай в сенях и входя в избу. В руках у него был плотно закрытый берестяной туес. – Тятька-то и не знает, куда я подорвался, вернусь – взгреет ещё!
– А на что же пришёл? – растерялась Устинья.
Гришка молча бухнул на стол туес. С усилием снял плотно прилегавшую крышку. Внутри, из-под прикрывающих их еловых лапок, турмалиновыми бусами рдели ягоды клюквы.
– Для Васёны вашей! Тятя говорил – втемяшилось ей…
– Вот спасибо-то тебе, парень! – медленно, не отводя взгляда от туеса, выговорила Устинья, – Васёна! Выйди-ка!
Из-за печи выглянуло настороженное синеглазое лицо. Устинья, улыбаясь, поманила невестку:
– Подойди, Васёнка, поздоровайся, нехорошо ведь… Поглянь, чего для тебя Григорий принёс!
– Господи… Спа… си… бо… – одними губами выговорила Василиса. Синие глаза её расширились, засияв вдруг таким нестерпимым небесным светом, что даже у Устиньи защемило сердце. "Господи, какая она… Сколько живу, таких девок не видала! Впору царями-боярами вертеть! Антип, Антип Прокопьич, да на кого же ты, бессовестный, бросил её…"
К горлу горьким комком подкатили слёзы. Торопливо сглотнув их, Устинья покосилась на Гришку: не заметил ли. И сразу поняла, что парень не видит ничего, кроме Василисы. А та жадными глазами смотрела на туесок. Подойдя, она осторожно взяла несколько ягодок, аккуратно положила в рот, раскусила – и по бледному, худому лицу её расплылось выражение бесконечного блаженства.
– Бо-го-роди-ца… – медленно, по складам произнесла Василиса. – Спаси тебя Христос, Григорий Трофимыч… С того света поднял! Да что глядишь-то так?
– Угодил, стало быть? – опомнился Гришка. Смущённо стрельнул глазами на Устинью, потёр кулаком лоб и глубоко, словно вынырнув со дна омута, вздохнул. – На здоровье, Василиса Мелентьевна!
Василиса съела сразу целую пригоршню ягод, щедро поделилась с Танюшкой и Петькой. Последний, деликатно положив в рот три штучки, подвинул туесок обратно:
– Ешь сама, тебе надобней!
– Я ещё привезу, все ешьте! – весело пообещал Гришка, – У нас цельный бочонок в сенцах стоит! Зимой без клюквы-то беда: цинга одолеть может. Клюква да игла сосновая – главное спасенье! Надо было вам ещё и мёду прихватить… ну да это уж в другой раз.
– Трофим Акинфич не забранит ли тебя? – осторожно спросила Устинья, – Куда годится – чужим людям добро разбазаривать?
– Отчего ж чужим? – ухмыльнулся Гришка, поигрывая рысьими глазами в сторону Василисы. – Как знать, может, и породнимся ещё!
Василиса мгновенно перестала улыбаться. Рука её, державшая пригоршню клюквы, разжалась. Тёмно-красные ягоды покатились по столешнице. Не поднимая взгляда, Василиса принялась собирать их. С лица Гришки тоже пропала ухмылка. Виновато покосившись на Устинью, он попытался было помочь Васёне. Руки их столкнулись над столом. Василиса вспыхнула, резко поднялась и ушла за печь.
– Вот тебе и клюковка с мёдом… – пробормотал Гришка, изо всех сил стараясь сохранить лицо. Но на скулах его отчаянно дёргались желваки, а губы побелели до синевы. Ефиму, который молча наблюдал за происходящим с другого конца стола, даже стало жаль парня. "Ох, Василиса Погибелишна, до чего ж ты людей доводишь?"
Вслух же он сказал:
– Устинья, чего села-то? Доставай горшок, покормить гостя надобно! Клюква хороша, а сытым с неё, чай, не будешь!
– И то верно! – опомнилась Устинья. – Григорий, у меня тут каша допрела, сей минут…
– Не трудись, Устинья Даниловна, мне домой надо, – отказался Гришка. – Говорю ж – без спросу отлучился.
– Да что ж ты, голодный да холодный в такую даль побежишь?!
– По нашему-то – пустяк, да на лыжах ещё! – отмахнулся Гришка. Не слушая уговоров Устиньи, встал, потянулся за кожухом и шагнул к дверям. Уже у порога остановился. Не оборачиваясь, попросил:
– Василиса Мелентьевна, не проводишь ли? Разговор есть.
– Что ещё за… – недовольно начал было Ефим, но Устинья со всей силы ткнула его кулаком в бок. Василиса молча, не поднимая глаз, накинула азям, платок, влезла в коты.
– На что гонишь её к нему? – сердитым шёпотом спросил Ефим.
– Сама сказать должна, не мы, – одними губами ответила Устинья. – Да сядь ты, не ходи за ней!
Но Ефим упрямо мотнул головой и, как был в одной рубахе, вышел вслед за Василисой за порог. И стоял на крыльце, лишь изредка передёргивая плечами от стужи, всё то время, пока Василиса о чём-то вполголоса беседовала с Гришкой.
Говорили они, впрочем, недолго. Василиса обронила последнее слово, повернулась и, не оборачиваясь, пошла к крыльцу. Гришка сорвался с места и, подняв вихрь снежной пыли, унёсся в ельник. Серый волчий малахай его лишь раз мелькнул на косогоре между стволами – и исчез.
– Ну что – пойдёшь за него, сестрица? – свирепо спросил Ефим, когда Василиса взошла на крыльцо. Та подняла голову, взглянула в обозлённую физиономию Ефима синими спокойными глазами, в которых чуть дрожала слеза. Ровным голосом спросила:
– Да ты в уме ли, братец? – и прошла мимо, в сени.
– Так хоть бы мёду прежде с него дождалась… – растерянно буркнул Ефим ей в спину. – Небось, и не приедет больше! Жуй теперь кислятину эту, покуда скулы не сведёт… Дуры вы, бабы! С какой стороны ни зайди – всё дуры!
Василиса обернулась. В упор посмотрела на Ефима – и вдруг, всплеснув руками, расхохоталась – звонко, весело и дробно. Из избы выскочила перепуганная Устинья, посмотрела на заливающуюся смехом Василису, на ошалелое лицо мужа, охнула – и сама засмеялась, привалившись спиной к дверному косяку.
* * *
Через Бельский уезд неспешно катилась зима. Весь декабрь валил снег, солнце пряталось за седыми, взлохмаченными облаками, лишь изредка прорезаясь сквозь них острым лезвием-лучом. Величественные сугробы поднялись до самых окон болотеевских изб. Давно отгремел Покров с его свадьбами. Пришло время деревенских посиделок, санных забав на крутом, обледенелом берегу реки и снежных крепостей, в возведении которых с огромной охотой участвовала юная болотеевская барышня. За ней приглядывали Федорка и Яким: тринадцатилетние голенастые двойняшки. Близнецы были взяты на столь ответственную службу за то, что были чрезвычайно прытки: осенью Федорка сумела догнать укравшую курёнка кошку и вырвать у той из зубов полузадохшуюся добычу. Дунька здраво рассудила, что после кошки невелик труд будет угнаться и за барышней.
От несостоявшегося мужа Александрин не было ни слуху ни духу. Закатову удалось узнать, что Казарин продал свою деревеньку через третьи руки, по доверенности и за копейки. Было очевидно, что в Бельском уезде злополучный двоежёнец более не появится. Вороная Наяда стояла в конюшне, доводя Ворона до безумия своим кокетливым ржанием через тонкую стенку. В мыслях Закатов уже рисовал себе родившихся осенью жеребят и начало собственного конного завода. Изредка он выезжал на Наяде в снежное поле и радостно удивлялся её выносливости, стати, ровному, стелящемуся бегу и бесконечному, как у оперной примадонны, дыханию. Потомство двух великолепных животных, по недосмотру судьбы принадлежащих Никите, обещало быть блистательным. На конюшне постоянно торчали кто-то из сыновей или внуков Прокопа Силина. Все Силины были страстными лошадниками, и, пока они занимались Наядой и Вороном, Закатов мог быть спокоен за свои сокровища. Гораздо более его волновала Александрин.
Привыкший к затворничеству Закатов не умел и не любил принимать у себя гостей и больше всего боялся, что Александрин заметит это. Однако, через неделю стало очевидно, что это безмолвное, исхудалое, полупрозрачное существо попросту не способно никого собой стеснить. Первые дни Александрин просто спала: спала ночью, спала днём, спала вечером. Дуньке едва удавалось, явившись в её комнату с подносом, насильно впихнуть в рот своей подопечной несколько ложек куриного супа или нежнейшей кашки, приготовленной из овсяной муки.
– Да что же с ней, право? – волновался Закатов, – Как же это можно – чтоб совсем ничего не есть? Может, за доктором в уезд послать?
– Только зря лошадей прогоняете! – отмахивалась Дунька. – Что спит – это правильно, во сне из человека тоска выходит. Столько барыня промучилась – как же теперь не спать-то? К тому же, в положении ихнем это очень даже обнакновенно наблюдается…
– В ка… ком положении?