Горюч камень Алатырь
Часть 24 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Наверное, – покорно согласилась Наташа, оправляя волосы, – Благодарю вас.
– Глупости, – ворчливо отозвался он, пряча мокрый насквозь платок в карман. – Что вы теперь намерены делать, Наталья Владимировна?
– Что же мне делать? – эхом повторила она. – Дождусь, пока за мной приедет тётя… Елена Никаноровна уже написала ей. Вероятно, уеду с нею в Петербург. Что же можно сделать ещё?
– Да уж… – Михаил встал, принялся ходить по комнате. Наташа смотрела в окно, за которым по-прежнему бесилась метель, теребила в пальцах бахрому диванной подушки. Прядь светлых волос, выбившись из причёски, упала ей на висок. Наташа не убрала её. Михаил, остановившись, посмотрел на эти тонкие, вьющиеся завитки, на распухшие от слёз губы Наташи. Медленно спросил:
– Наталья Владимировна, вам очень хочется ехать в Петербург?
– Совсем не хочется, – через силу улыбнулась она. – Я жила у тёти почти полгода после института. Тётя, конечно, очень добра и любит меня, но… Наверное, я неблагодарная. Но там ужасно скучно, совсем нечем заняться. Меня к тому же не выпустят из дому никуда… Честно говоря, я хотела бы остаться здесь. Но ведь это невозможно, я понимаю. Кроме тёти, других родственников у меня нет.
– Наталья Владимировна… – Михаил вдруг запнулся, и Наташа с изумлением посмотрела на него. Глаза её голубели сильно, ярко, словно небо после летней грозы.
– Что с вами такое, Михаил Николаевич?
– Наташа… – он глубоко вздохнул. – Вы не хотели бы выйти за меня замуж?
– За вас? – рот Наташи по-детски приоткрылся. Она недоверчиво улыбнулась. – Но… но… как же это возможно? Ведь вы же не любите меня!
Некоторое время Иверзнев молчал. Затем, прямо и спокойно глядя в лицо девушки, сказал:
– Наташа, вы очень близки мне. Здесь, на заводе, у меня нет никого ближе и дороже вас. Я постоянно о вас думаю. И для меня было бы счастьем прожить вместе с вами долгую жизнь. И да, я не могу даже думать о том, что вы окажетесь далеко от меня, в чужом для вас доме, с чужими людьми! Возможно, вы не сочтёте это любовью. В романах всё это, кажется, по-другому происходит… не так прозаично… Но если и вы оставите меня, то я… – Иверзнев умолк, не закончив фразы. Предательское «и вы», которое вырвалось невольно, заставило его похолодеть. К счастью, Наташа смотрела в окно.
– Глупость все эти ваши романы, – задумчиво сказала она. – Спасибо за то, что не стали лгать. Всей этой романной чепухи я бы сейчас не вынесла. Тем более, от вас. Я благодарна за ваше предложение, Михаил Николаевич. И… в таком случае… я, наверное, могу сказать, что – люблю вас.
Иверзневу показалось, что он ослышался.
– Простите… Наталья Владимировна… Я, вероятно, не так вас понял…
– Нет, вы поняли верно. Я люблю вас. И я уверена, что не лгу и не ошибаюсь, – стиснув на коленях руки, с трудом выговорила Наташа. – И если вы хотите жениться на мне, то… то я согласна, и вам надобно поговорить с моей тётей.
– Господи, Наташа… Я и подумать не мог! – Михаил опомнился, наконец, и, неловко схватив руки девушки, осторожно поцеловал одну, затем – другую. Наташа следила за ним блестящими от непросохших слёз глазами, странно улыбалась.
– А я-то думал, что вы в Стрежинского влюблены! – вдруг вырвалось у него. – Даже ревновал, как дурак, тогда, на балу… И после, много-много раз… Просто на стену лез, когда вы с ним болтали по-польски и смеялись! Наташа! Я ведь и подумать не мог! Я почти что в отцы вам гожусь!
– Значит, папенька был бы доволен моим выбором, – вздохнула Наташа. – Он всегда говорил, что в мужья мне нужен только солидный, взрослый человек. И клянусь вам, что я никогда… – она покраснела. – Я восхищалась паном Стрежинским, мечтала ему помочь, но… Никого, кроме вас, Михаил Николаевич, я не любила в своей жизни. И уж не полюблю.
Иверзнев чуть не засмеялся: так серьёзны, почти торжественны были эти слова семнадцатилетней девочки. Она, не отводя взгляда, поднялась ему навстречу.
– Значит – вместе? – тихо спросил он, целуя тёплую маленькую руку, почти целиком уместившуюся в его ладони.
– Да… да, – шёпотом ответила она.
– Михаил Николаевич, Наташа, самовар уже второй раз… Ах, боже мой! – в дверях выросла изумлённая полицмейстерша. Наташа молча вздохнула. Иверзнев, не выпуская её руки, повернулся к почтенной даме и серьёзно сказал:
– Елена Никаноровна, сейчас, вероятно, не время и не место… Но я сделал предложение Наталье Владимировне, и она его приняла. Когда сюда приедет её тётушка, я сочту за честь просить у неё руки племянницы. А пока прошу разрешения бывать в вашем доме как Наташин жених.
– Боже мой, а я ведь всё знала! – всплеснула руками полицмейстерша. – И к чему же все эти церемонии, милый Михаил Николаевич? Я очень рада за вас! И для бедной Наташеньки это такая блестящая партия! Наденька, Оленька, – сюда, сюда! Поздравьте Натали и Михаила Николаевича! Бедный Владимир Ксаверьевич, как он был бы счастлив… Парамон Модестович, идите к нам, бросьте свои бумаги несносные! Да верно, надо подать вина! Натали, позвольте, я обниму вас!
«Вот так, оказывается, и женятся без любви, – ошеломлённо размышлял Иверзнев, шагая через час по узенькой, чуть голубевшей в лунном свете между сугробами дорожке к лазарету. – Сделал предложение, не задумавшись ни на миг… кто бы мог подумать! Да ведь не отпускать же её, в самом деле, в Петербург к тётке этой! Чтобы девочка от тоски там удавилась! Слава богу, мне хоть ума хватило ей не солгать… не начать городить ерунду про вспыхнувшие чувства и кипящую кровь… Наташа ведь любую ложь чует за версту! До чего же невероятное она существо! Говорит, что любит меня… вздор! Всё романы и скука здешняя. Но вот не влюбилась же в Стрежинского – хотя куда какой блестящий был кавалер! И мазурку танцевал, и флер вполне романтический имел… и взгляды на неё кидал, паршивец, весьма смелые! Все до одной барышни в него перевлюблялись, а Наташа – удержалась… почему-то. Тьфу, что за бредни в голове!» – Иверзнев даже остановился посреди дороги и свирепо уставился на обледенелую сосну у ворот мужского острога. Убедившись, что сосна никоим образом не намерена ему возражать, мрачно потёр нос рукавицей и зашагал дальше.
«Стало быть, ты её не любишь?! Положим! Но какого тогда чёрта ты к Тимаевым таскался? Чуть не каждый вечер сидел почти до полуночи! Пользовался тем, что папаша не возражал! Кому ты Рылеева читал наизусть, фанфарон несчастный? Кому книги носил, которые Верка слала? Перед кем о преобразовании общества разглагольствовал? Что, нечего отвечать, Иверзнев? Приятно было, что барышня на тебя, распахнувши глазки, смотрит и ахает?! Осталось только Никите написать об этом! Что вы теперь – два сапога пара! Вот повеселится-то!»
Ответить самому себе было нечего. Бурча под нос проклятия, Михаил шёл всё медленней и, наконец, в двух шагах от лазарета остановился совсем. Глядя на отуманенный месяц над голубой от месячного света крышей, подумал о том, что не будь этих вечеров в тимаевском доме, круга света от зелёной лампы, бесконечных разговоров, голубых глаз – всегда таких внимательных и серьёзных, соломенных тонких волос… он бы, пожалуй, не вынес одиночества этой осени. Первой его осени в Сибири – без Устиньи… Где она сейчас, эта разноглазая колдунья? Ни слова, ни весточки от неё… Живы ли они все?
«Если бы только знать…» – подумал Иверзнев, глядя на искрящийся под луной снег, – «Знать бы наверное, что она жива-здорова… И она, и этот её атаман Кудеяр… И Антип с Васёной… И дети.»
* * *
Зима шагала через тайгу медленно, тяжело. Снег давно завалил овраги и буреломы, кедровник и гари, сравнял замёрзшие реки с каменистыми, поросшими ельником берегами. Озерцо, где Устинья и Василиса брали воду, промёрзло до самого дна, и воду теперь топили из снега в ведре.
Золото Ефим спрятал в сорока шагах от балагана, в дупле огромного кедра, выгнав оттуда донельзя возмущённое семейство полосатых бурундуков. Но тревога не отпускала, хоть убей. Свято уверенный в том, что старик с сыновьями вернутся, молчком перебьют их всех и отыщут золото, Ефим решил не ложиться по ночам вовсе. Отсыпался днём, наказав бабам не высовываться и запирать двери, а после до утра сидел у двери без сна, сжимая в руке бесполезное ружьё и вслушиваясь в тоскливый волчий вой за стенами. Но прошла ночь, другая, третья – а всё было спокойно. Дед Трофим объявился лишь на четвёртые сутки: прикатил на широких бурятских лыжах, волоча за собой ручные санки, доверху загруженные мешками. Ефим встретил его на пороге избы с топором в руках. Дед окинул парня насмешливым взглядом:
– Что, Ефимка, – поди, ни единой ночи толком не спали?
Ефим не улыбнулся в ответ. Старик начал разгружать санки:
– Вот вам пшено, вот сало, вот солонина… Сухарей мешок. Сольцы мало, но кулеш заправлять каждый день достанет. Старуха моя пельменей насыпала, их на морозе держать надобно. Под застреху положите, чтоб от жару не скисли… Что ж, парень, – давай по уговору, один камушек – мне. Да, сделай милость, забери их из дупла-то бурундучьего! Ствол вскорости понизу весь обледенеет и станет как салом смазанный: до самой весны на него не взберёшься…
– Тьфу, чёрт проклятый! – с сердцем сказал Ефим. – Отколь прознал-то?
– Да что прознавать? – зевнул старик. – Засели прошлым разом с Григорьем-то в овраге и всё повысмотрели… Так что спи ночью спокойно и бабам своим давай спать. Мне не золото нужно, а место, где взяли его. Иначе стал бы я с вами возиться…
Ефиму оставалось только выругаться про себя и пригласить старика в дом: Устинья как раз заканчивала кашеварить.
– Может, ничего старик-то? Добрый? – задумчиво сказал он жене, когда дед Трофим, пообедав и попрощавшись, ушёл на лыжах в тайгу, – Вишь, по-честному хочет.
Устинья молча пожала плечами.
– Что – неспокойно тебе? – разом напрягся Ефим.
– Неспокойно, – подтвердила Устинья, – А отчего – не знаю.
– Могу и далее ночью не спать!
– Ни к чему, – невесело усмехнулась она. – Этот Акинфич и средь бела дня нас, как белок, перестреляет, ежели вздумает. А идти нам некуда.
Ефим сумрачно молчал. Он привык доверять чутью жены.
– Всяко до весны спокойно проживём, а дале – видно будет, – Устинья через силу улыбнулась. – Что ж, Ефимка… слава богу, что живы и дети сыты. Выдрались мы из капкана-то!
– Выдрались, да лапка там осталась, – угрюмо сказал Ефим. Глаза Устиньи тут же наполнились слезами.
– Да чего уже, не трогай… – хрипло сказала она, когда муж растерянно потянулся вытереть мокрую дорожку на её щеке, – У самой вместо сердца – дыра. Не поверишь – кажин день во сне видится!
– Антипка? – тяжело спросил Ефим. Хотел было спросить что-то ещё, но, глядя на тяжёлое стекло слёз в глазах жены, так и не решился. Молча вытащил из-под застрехи топор и зашагал в заснеженный лес. Устинья так же молча ушла в избу.
Дни покатились за днями. Поздно занималось короткое, слепое утро. Пламенело сквозь стволы сосен пурпурное солнце, за весь день не поднимаясь выше макушек леса. Ни одного человека рядом с балаганом не появлялось – чему его обитатели были только рады. Лишь однажды, в солнечный полдень выйдя за дверь, Ефим неожиданно нос к носу столкнулся с молодым бурятом. Тот стоял на лыжах в двух шагах от избы, у края оврага. Раскосые глаза без всякого выражения смотрели из-под низко надвинутого волчьего малахая. Бурят не шевелился. Оторопевший Ефим тоже застыл, как каменный. Из-за плеча у него выглядывала перепуганная Устинья. Заметив, наконец, что за плечами у бурята нет ружья, Ефим шагнул было к неожиданному гостю – но тут же провалился по пояс в снег. Бурят молча развернулся, окинул пристальным взглядом оставшуюся на крыльце Устинью – и бесшумно скользнул на лыжах в лес.
Несколько дней беглецы провели в страхе, ожидая прихода воинской команды или орды бурятов. Но прошла неделя, другая, третья – а возле балагана по-прежнему никто не появлялся. Ефим слегка успокоился: «Видать, бурят просто мимо пробегал. Сам, поди, испугался, басурман…»
Ночами в тайге выли волки. Они подходили прямо к стенам балагана: в окна были видны зеленоватые, жуткие огоньки их глаз. Однажды вечером прямо на крышу избушки тяжело вспрыгнула рысь – и долго ходила по крутому, засыпанному снегу скату, принюхиваясь к человечьему духу. Обитатели балагана боялись выйти – и вздохнули с облегчением, когда лесная кошка к утру ушла сама. А на другую ночь к самой избе подошёл огромный медведь и всю ночь напролёт бродил, переваливаясь и кряхтя, вокруг бревенчатых стен. От тяжёлого звериного ворчания под окнами было не по себе даже Ефиму, а Устинья и Василиса перепугались до полусмерти и всю ночь просидели торчком, прижимая к себе одна – Петьку, другая – Танюшку. Под утро медведь, разочарованно вздыхая, ушёл в лес.
– Весть какую-то мишка подавал! – весело пояснил Гришка, который прибежал на лыжах днём. – У нас так мыслится: коль «хозяин» всю ночь вокруг избы кружит – стало быть, знает что-то! Знает, а по-людски рассказать не может, вот и сердится!
– Так, может, впустить надо было «хозяина» твоего? – рассердился Ефим. – Глядишь, чего умного бы молвил! Не то, что ты!
Гришка расхохотался, покосился на печь, за которой отсиживалась Василиса – и остался обедать. Поев, сгрузил с санок мешки с тёплой одеждой и две пары широких лыж, коротко пояснил: «Пригодятся вам» – и, отыскав в углу балагана длинную рогатину, ушёл в лес. Вернулся уже в сумерках, волоча за собой мохнатую медвежью тушу. Посмотреть на огромного, в человечий рост, зверя выбежала даже Василиса.
– Нешто это тот, который нас пугал? – ахнула Устинья, заворожённо глядя на оскаленную красную пасть мёртвого «хозяина», из которой торчали жёлтые клыки.
– Другой, – Гришка усмехался, посматривая через плечо Устиньи на Василису. – Тот шатун был – а этого я из берлоги поднял. На рогатину взял.
– На рогатину? – сощурился Ефим. – Не брешешь ли, парень?
Гришка только усмехнулся, поигрывая широкими плечами. Было очевидно, что он не врёт: тёмная от крови рогатина валялась рядом со зверем.
– Взять – взял, а до дому не доволоку, – с сожалением сказал охотник. – Тяжёл мишка… и не стоит того, чтоб пузо из-за него рвать. Я ж козлов пострелять шёл. Этого-то для забавы завалил – а теперь вот деть куда-то надобно! Ефим, я с него шкуру сниму, а мясо вы ешьте. Ежели в печи, в углях запечь – самое то! Вас много, быстро уплетёте. А что в утробу не влезет, то заморозьте!
Гришка прожил у них несколько дней. Утром ещё в темноте уходил со своим ружьём в лес, возвращался к вечеру, таща за собой двух-трёх убитых козлов. В одиночку ловко и быстро разделывал их, умело засаливал мясо, солонину складывал в бочонки, добытые из-под стропил, растягивал сушиться шкурки. Один раз притащил за хвост убитую красавицу-лису и бросил на снег перед крыльцом.
– Доход, конечно, малый… Может, бабам твоим сгодится, Ефим? Воротник там, аль чего…
Ефим сперва нахмурился – затем расхохотался, представив себе поверх драного, потёртого, пестрящего штопкой и латками Устиньиного азяма роскошный лисий хвост. Глядя на него, рассмеялся и Гришка:
– Могу десятка два таких добыть – полушубок как раз выйдет!
– Невесту, что ль, обрадовать хочешь? – невиннейшим голосом поинтересовался Ефим. Гришка только присвистнул сквозь зубы и покосился через плечо в сторону избушки. Но на крыльце было пусто.
– С невестами тут беда. На тыщу вёрст в округе девок нет, в заводы за ними ехать надобно. Не бурятку же брать… Так ведь она за нашего брата и не пойдёт!
– А ты укради! – усмехнулся Ефим.
– Украсть-то не штука, – хмыкнул и Гришка. – Так ведь затоскует да убежит! Баба лесная, её тайгой не напугать… Да и со своим бусурманом ей всяко привычней будет, на что бабу мытарить? Брательнику моему, Егору, тятька на самый Шарташ за невестой ездил, две сотни соболей и полста лисиц за Марью отдал! И всё зря: померла, дура, через год!
– А ты, я смотрю, нашу Васёну задаром взять хочешь, – сощурился Ефим. Гришка перестал ухмыляться. В упор глядя на Ефима жёлтыми рысьими глазами, сказал:
– Ежели отдашь Васёнку – три сотни соболей дам. Моё слово не пустяк, я с шести годов в охоте.
– Я Васёнке не большак, – сдержанно ответил Ефим. – Коли захочет за тебя – воли не сниму. Только она ж, парень, не пойдёт!
– Это мы поглядим, – без улыбки сказал Гришка. Ужинать отказался, споро сложил санки, встал на лыжи и исчез в тайге.
Василисе об этом разговоре Ефим не стал даже рассказывать. Устинье же поведал всё, отозвав жену на всякий случай на берег озера, подальше от избёнки.
– Глупости, – ворчливо отозвался он, пряча мокрый насквозь платок в карман. – Что вы теперь намерены делать, Наталья Владимировна?
– Что же мне делать? – эхом повторила она. – Дождусь, пока за мной приедет тётя… Елена Никаноровна уже написала ей. Вероятно, уеду с нею в Петербург. Что же можно сделать ещё?
– Да уж… – Михаил встал, принялся ходить по комнате. Наташа смотрела в окно, за которым по-прежнему бесилась метель, теребила в пальцах бахрому диванной подушки. Прядь светлых волос, выбившись из причёски, упала ей на висок. Наташа не убрала её. Михаил, остановившись, посмотрел на эти тонкие, вьющиеся завитки, на распухшие от слёз губы Наташи. Медленно спросил:
– Наталья Владимировна, вам очень хочется ехать в Петербург?
– Совсем не хочется, – через силу улыбнулась она. – Я жила у тёти почти полгода после института. Тётя, конечно, очень добра и любит меня, но… Наверное, я неблагодарная. Но там ужасно скучно, совсем нечем заняться. Меня к тому же не выпустят из дому никуда… Честно говоря, я хотела бы остаться здесь. Но ведь это невозможно, я понимаю. Кроме тёти, других родственников у меня нет.
– Наталья Владимировна… – Михаил вдруг запнулся, и Наташа с изумлением посмотрела на него. Глаза её голубели сильно, ярко, словно небо после летней грозы.
– Что с вами такое, Михаил Николаевич?
– Наташа… – он глубоко вздохнул. – Вы не хотели бы выйти за меня замуж?
– За вас? – рот Наташи по-детски приоткрылся. Она недоверчиво улыбнулась. – Но… но… как же это возможно? Ведь вы же не любите меня!
Некоторое время Иверзнев молчал. Затем, прямо и спокойно глядя в лицо девушки, сказал:
– Наташа, вы очень близки мне. Здесь, на заводе, у меня нет никого ближе и дороже вас. Я постоянно о вас думаю. И для меня было бы счастьем прожить вместе с вами долгую жизнь. И да, я не могу даже думать о том, что вы окажетесь далеко от меня, в чужом для вас доме, с чужими людьми! Возможно, вы не сочтёте это любовью. В романах всё это, кажется, по-другому происходит… не так прозаично… Но если и вы оставите меня, то я… – Иверзнев умолк, не закончив фразы. Предательское «и вы», которое вырвалось невольно, заставило его похолодеть. К счастью, Наташа смотрела в окно.
– Глупость все эти ваши романы, – задумчиво сказала она. – Спасибо за то, что не стали лгать. Всей этой романной чепухи я бы сейчас не вынесла. Тем более, от вас. Я благодарна за ваше предложение, Михаил Николаевич. И… в таком случае… я, наверное, могу сказать, что – люблю вас.
Иверзневу показалось, что он ослышался.
– Простите… Наталья Владимировна… Я, вероятно, не так вас понял…
– Нет, вы поняли верно. Я люблю вас. И я уверена, что не лгу и не ошибаюсь, – стиснув на коленях руки, с трудом выговорила Наташа. – И если вы хотите жениться на мне, то… то я согласна, и вам надобно поговорить с моей тётей.
– Господи, Наташа… Я и подумать не мог! – Михаил опомнился, наконец, и, неловко схватив руки девушки, осторожно поцеловал одну, затем – другую. Наташа следила за ним блестящими от непросохших слёз глазами, странно улыбалась.
– А я-то думал, что вы в Стрежинского влюблены! – вдруг вырвалось у него. – Даже ревновал, как дурак, тогда, на балу… И после, много-много раз… Просто на стену лез, когда вы с ним болтали по-польски и смеялись! Наташа! Я ведь и подумать не мог! Я почти что в отцы вам гожусь!
– Значит, папенька был бы доволен моим выбором, – вздохнула Наташа. – Он всегда говорил, что в мужья мне нужен только солидный, взрослый человек. И клянусь вам, что я никогда… – она покраснела. – Я восхищалась паном Стрежинским, мечтала ему помочь, но… Никого, кроме вас, Михаил Николаевич, я не любила в своей жизни. И уж не полюблю.
Иверзнев чуть не засмеялся: так серьёзны, почти торжественны были эти слова семнадцатилетней девочки. Она, не отводя взгляда, поднялась ему навстречу.
– Значит – вместе? – тихо спросил он, целуя тёплую маленькую руку, почти целиком уместившуюся в его ладони.
– Да… да, – шёпотом ответила она.
– Михаил Николаевич, Наташа, самовар уже второй раз… Ах, боже мой! – в дверях выросла изумлённая полицмейстерша. Наташа молча вздохнула. Иверзнев, не выпуская её руки, повернулся к почтенной даме и серьёзно сказал:
– Елена Никаноровна, сейчас, вероятно, не время и не место… Но я сделал предложение Наталье Владимировне, и она его приняла. Когда сюда приедет её тётушка, я сочту за честь просить у неё руки племянницы. А пока прошу разрешения бывать в вашем доме как Наташин жених.
– Боже мой, а я ведь всё знала! – всплеснула руками полицмейстерша. – И к чему же все эти церемонии, милый Михаил Николаевич? Я очень рада за вас! И для бедной Наташеньки это такая блестящая партия! Наденька, Оленька, – сюда, сюда! Поздравьте Натали и Михаила Николаевича! Бедный Владимир Ксаверьевич, как он был бы счастлив… Парамон Модестович, идите к нам, бросьте свои бумаги несносные! Да верно, надо подать вина! Натали, позвольте, я обниму вас!
«Вот так, оказывается, и женятся без любви, – ошеломлённо размышлял Иверзнев, шагая через час по узенькой, чуть голубевшей в лунном свете между сугробами дорожке к лазарету. – Сделал предложение, не задумавшись ни на миг… кто бы мог подумать! Да ведь не отпускать же её, в самом деле, в Петербург к тётке этой! Чтобы девочка от тоски там удавилась! Слава богу, мне хоть ума хватило ей не солгать… не начать городить ерунду про вспыхнувшие чувства и кипящую кровь… Наташа ведь любую ложь чует за версту! До чего же невероятное она существо! Говорит, что любит меня… вздор! Всё романы и скука здешняя. Но вот не влюбилась же в Стрежинского – хотя куда какой блестящий был кавалер! И мазурку танцевал, и флер вполне романтический имел… и взгляды на неё кидал, паршивец, весьма смелые! Все до одной барышни в него перевлюблялись, а Наташа – удержалась… почему-то. Тьфу, что за бредни в голове!» – Иверзнев даже остановился посреди дороги и свирепо уставился на обледенелую сосну у ворот мужского острога. Убедившись, что сосна никоим образом не намерена ему возражать, мрачно потёр нос рукавицей и зашагал дальше.
«Стало быть, ты её не любишь?! Положим! Но какого тогда чёрта ты к Тимаевым таскался? Чуть не каждый вечер сидел почти до полуночи! Пользовался тем, что папаша не возражал! Кому ты Рылеева читал наизусть, фанфарон несчастный? Кому книги носил, которые Верка слала? Перед кем о преобразовании общества разглагольствовал? Что, нечего отвечать, Иверзнев? Приятно было, что барышня на тебя, распахнувши глазки, смотрит и ахает?! Осталось только Никите написать об этом! Что вы теперь – два сапога пара! Вот повеселится-то!»
Ответить самому себе было нечего. Бурча под нос проклятия, Михаил шёл всё медленней и, наконец, в двух шагах от лазарета остановился совсем. Глядя на отуманенный месяц над голубой от месячного света крышей, подумал о том, что не будь этих вечеров в тимаевском доме, круга света от зелёной лампы, бесконечных разговоров, голубых глаз – всегда таких внимательных и серьёзных, соломенных тонких волос… он бы, пожалуй, не вынес одиночества этой осени. Первой его осени в Сибири – без Устиньи… Где она сейчас, эта разноглазая колдунья? Ни слова, ни весточки от неё… Живы ли они все?
«Если бы только знать…» – подумал Иверзнев, глядя на искрящийся под луной снег, – «Знать бы наверное, что она жива-здорова… И она, и этот её атаман Кудеяр… И Антип с Васёной… И дети.»
* * *
Зима шагала через тайгу медленно, тяжело. Снег давно завалил овраги и буреломы, кедровник и гари, сравнял замёрзшие реки с каменистыми, поросшими ельником берегами. Озерцо, где Устинья и Василиса брали воду, промёрзло до самого дна, и воду теперь топили из снега в ведре.
Золото Ефим спрятал в сорока шагах от балагана, в дупле огромного кедра, выгнав оттуда донельзя возмущённое семейство полосатых бурундуков. Но тревога не отпускала, хоть убей. Свято уверенный в том, что старик с сыновьями вернутся, молчком перебьют их всех и отыщут золото, Ефим решил не ложиться по ночам вовсе. Отсыпался днём, наказав бабам не высовываться и запирать двери, а после до утра сидел у двери без сна, сжимая в руке бесполезное ружьё и вслушиваясь в тоскливый волчий вой за стенами. Но прошла ночь, другая, третья – а всё было спокойно. Дед Трофим объявился лишь на четвёртые сутки: прикатил на широких бурятских лыжах, волоча за собой ручные санки, доверху загруженные мешками. Ефим встретил его на пороге избы с топором в руках. Дед окинул парня насмешливым взглядом:
– Что, Ефимка, – поди, ни единой ночи толком не спали?
Ефим не улыбнулся в ответ. Старик начал разгружать санки:
– Вот вам пшено, вот сало, вот солонина… Сухарей мешок. Сольцы мало, но кулеш заправлять каждый день достанет. Старуха моя пельменей насыпала, их на морозе держать надобно. Под застреху положите, чтоб от жару не скисли… Что ж, парень, – давай по уговору, один камушек – мне. Да, сделай милость, забери их из дупла-то бурундучьего! Ствол вскорости понизу весь обледенеет и станет как салом смазанный: до самой весны на него не взберёшься…
– Тьфу, чёрт проклятый! – с сердцем сказал Ефим. – Отколь прознал-то?
– Да что прознавать? – зевнул старик. – Засели прошлым разом с Григорьем-то в овраге и всё повысмотрели… Так что спи ночью спокойно и бабам своим давай спать. Мне не золото нужно, а место, где взяли его. Иначе стал бы я с вами возиться…
Ефиму оставалось только выругаться про себя и пригласить старика в дом: Устинья как раз заканчивала кашеварить.
– Может, ничего старик-то? Добрый? – задумчиво сказал он жене, когда дед Трофим, пообедав и попрощавшись, ушёл на лыжах в тайгу, – Вишь, по-честному хочет.
Устинья молча пожала плечами.
– Что – неспокойно тебе? – разом напрягся Ефим.
– Неспокойно, – подтвердила Устинья, – А отчего – не знаю.
– Могу и далее ночью не спать!
– Ни к чему, – невесело усмехнулась она. – Этот Акинфич и средь бела дня нас, как белок, перестреляет, ежели вздумает. А идти нам некуда.
Ефим сумрачно молчал. Он привык доверять чутью жены.
– Всяко до весны спокойно проживём, а дале – видно будет, – Устинья через силу улыбнулась. – Что ж, Ефимка… слава богу, что живы и дети сыты. Выдрались мы из капкана-то!
– Выдрались, да лапка там осталась, – угрюмо сказал Ефим. Глаза Устиньи тут же наполнились слезами.
– Да чего уже, не трогай… – хрипло сказала она, когда муж растерянно потянулся вытереть мокрую дорожку на её щеке, – У самой вместо сердца – дыра. Не поверишь – кажин день во сне видится!
– Антипка? – тяжело спросил Ефим. Хотел было спросить что-то ещё, но, глядя на тяжёлое стекло слёз в глазах жены, так и не решился. Молча вытащил из-под застрехи топор и зашагал в заснеженный лес. Устинья так же молча ушла в избу.
Дни покатились за днями. Поздно занималось короткое, слепое утро. Пламенело сквозь стволы сосен пурпурное солнце, за весь день не поднимаясь выше макушек леса. Ни одного человека рядом с балаганом не появлялось – чему его обитатели были только рады. Лишь однажды, в солнечный полдень выйдя за дверь, Ефим неожиданно нос к носу столкнулся с молодым бурятом. Тот стоял на лыжах в двух шагах от избы, у края оврага. Раскосые глаза без всякого выражения смотрели из-под низко надвинутого волчьего малахая. Бурят не шевелился. Оторопевший Ефим тоже застыл, как каменный. Из-за плеча у него выглядывала перепуганная Устинья. Заметив, наконец, что за плечами у бурята нет ружья, Ефим шагнул было к неожиданному гостю – но тут же провалился по пояс в снег. Бурят молча развернулся, окинул пристальным взглядом оставшуюся на крыльце Устинью – и бесшумно скользнул на лыжах в лес.
Несколько дней беглецы провели в страхе, ожидая прихода воинской команды или орды бурятов. Но прошла неделя, другая, третья – а возле балагана по-прежнему никто не появлялся. Ефим слегка успокоился: «Видать, бурят просто мимо пробегал. Сам, поди, испугался, басурман…»
Ночами в тайге выли волки. Они подходили прямо к стенам балагана: в окна были видны зеленоватые, жуткие огоньки их глаз. Однажды вечером прямо на крышу избушки тяжело вспрыгнула рысь – и долго ходила по крутому, засыпанному снегу скату, принюхиваясь к человечьему духу. Обитатели балагана боялись выйти – и вздохнули с облегчением, когда лесная кошка к утру ушла сама. А на другую ночь к самой избе подошёл огромный медведь и всю ночь напролёт бродил, переваливаясь и кряхтя, вокруг бревенчатых стен. От тяжёлого звериного ворчания под окнами было не по себе даже Ефиму, а Устинья и Василиса перепугались до полусмерти и всю ночь просидели торчком, прижимая к себе одна – Петьку, другая – Танюшку. Под утро медведь, разочарованно вздыхая, ушёл в лес.
– Весть какую-то мишка подавал! – весело пояснил Гришка, который прибежал на лыжах днём. – У нас так мыслится: коль «хозяин» всю ночь вокруг избы кружит – стало быть, знает что-то! Знает, а по-людски рассказать не может, вот и сердится!
– Так, может, впустить надо было «хозяина» твоего? – рассердился Ефим. – Глядишь, чего умного бы молвил! Не то, что ты!
Гришка расхохотался, покосился на печь, за которой отсиживалась Василиса – и остался обедать. Поев, сгрузил с санок мешки с тёплой одеждой и две пары широких лыж, коротко пояснил: «Пригодятся вам» – и, отыскав в углу балагана длинную рогатину, ушёл в лес. Вернулся уже в сумерках, волоча за собой мохнатую медвежью тушу. Посмотреть на огромного, в человечий рост, зверя выбежала даже Василиса.
– Нешто это тот, который нас пугал? – ахнула Устинья, заворожённо глядя на оскаленную красную пасть мёртвого «хозяина», из которой торчали жёлтые клыки.
– Другой, – Гришка усмехался, посматривая через плечо Устиньи на Василису. – Тот шатун был – а этого я из берлоги поднял. На рогатину взял.
– На рогатину? – сощурился Ефим. – Не брешешь ли, парень?
Гришка только усмехнулся, поигрывая широкими плечами. Было очевидно, что он не врёт: тёмная от крови рогатина валялась рядом со зверем.
– Взять – взял, а до дому не доволоку, – с сожалением сказал охотник. – Тяжёл мишка… и не стоит того, чтоб пузо из-за него рвать. Я ж козлов пострелять шёл. Этого-то для забавы завалил – а теперь вот деть куда-то надобно! Ефим, я с него шкуру сниму, а мясо вы ешьте. Ежели в печи, в углях запечь – самое то! Вас много, быстро уплетёте. А что в утробу не влезет, то заморозьте!
Гришка прожил у них несколько дней. Утром ещё в темноте уходил со своим ружьём в лес, возвращался к вечеру, таща за собой двух-трёх убитых козлов. В одиночку ловко и быстро разделывал их, умело засаливал мясо, солонину складывал в бочонки, добытые из-под стропил, растягивал сушиться шкурки. Один раз притащил за хвост убитую красавицу-лису и бросил на снег перед крыльцом.
– Доход, конечно, малый… Может, бабам твоим сгодится, Ефим? Воротник там, аль чего…
Ефим сперва нахмурился – затем расхохотался, представив себе поверх драного, потёртого, пестрящего штопкой и латками Устиньиного азяма роскошный лисий хвост. Глядя на него, рассмеялся и Гришка:
– Могу десятка два таких добыть – полушубок как раз выйдет!
– Невесту, что ль, обрадовать хочешь? – невиннейшим голосом поинтересовался Ефим. Гришка только присвистнул сквозь зубы и покосился через плечо в сторону избушки. Но на крыльце было пусто.
– С невестами тут беда. На тыщу вёрст в округе девок нет, в заводы за ними ехать надобно. Не бурятку же брать… Так ведь она за нашего брата и не пойдёт!
– А ты укради! – усмехнулся Ефим.
– Украсть-то не штука, – хмыкнул и Гришка. – Так ведь затоскует да убежит! Баба лесная, её тайгой не напугать… Да и со своим бусурманом ей всяко привычней будет, на что бабу мытарить? Брательнику моему, Егору, тятька на самый Шарташ за невестой ездил, две сотни соболей и полста лисиц за Марью отдал! И всё зря: померла, дура, через год!
– А ты, я смотрю, нашу Васёну задаром взять хочешь, – сощурился Ефим. Гришка перестал ухмыляться. В упор глядя на Ефима жёлтыми рысьими глазами, сказал:
– Ежели отдашь Васёнку – три сотни соболей дам. Моё слово не пустяк, я с шести годов в охоте.
– Я Васёнке не большак, – сдержанно ответил Ефим. – Коли захочет за тебя – воли не сниму. Только она ж, парень, не пойдёт!
– Это мы поглядим, – без улыбки сказал Гришка. Ужинать отказался, споро сложил санки, встал на лыжи и исчез в тайге.
Василисе об этом разговоре Ефим не стал даже рассказывать. Устинье же поведал всё, отозвав жену на всякий случай на берег озера, подальше от избёнки.