Горюч камень Алатырь
Часть 23 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Этакого и самые пропащие варнаки не учудят, ваша милость!» – пожимали плечами бывалые каторжане – и ни капли не лгали.
Стали вспоминать, кто в эти дни покидал завод официальным образом. Насчитали четверых: сам полицмейстер Стевецкий, доктор Иверзнев, которого вызывали на поселение к захворавшему младенцу, супруга заводского инженера, уехавшая в Иркутск к доктору, и священник, соборовавший бабу в Польницах. Наибольшие подозрения вызывал Иверзнев. Но начальство, осмотрев разваливающиеся дровни, в которых заводской доктор объезжал поселения, было вынуждено признать, что в них не спрячешь и курицы. В то, что хрупкая, красивая инженерша могла вывезти с завода у себя под платьем двух взрослых мужчин, тоже никто не поверил. Долго и придирчиво осматривали возок священника, но тот оказался ещё меньше иверзневских розвальней. Кроме того, отец Варсонофий страшно обиделся, заявил, что проповедует на заводе вот уже восемнадцать лет и не позволит подозревать себя в помощи государевым изменникам. Кроме того, никто не мог взять в толк, отчего поляки не бежали все вместе. Всему заводу была известна их крепкая дружба.
Стало очевидно, что пролить свет на абсурдное исчезновение арестантов может только Стрежинский. Тот был заключён под стражу в доме полицмейстера, на вопросы не отвечал, в ответ на угрозу отправки в «холодную» никакого испуга не выразил. Полицмейстер, опытный человек, сразу понял, что запугать поляка будет непросто, – о чём и сообщил начальнику завода.
– Изволите видеть, Владимир Ксаверьич, очень уж этот народец, – поляки-то, – сволочной. На мой взгляд, так куда хуже жидов будут. Такого повесить можно – пойдёт на эшафот как на праздник и под самой петлёй своё «С дымом пожаров» во всё горло петь будет! Ничем их не застращаешь, потому как есть – фанатики! Сущие староверы, прах их дери, которые со всем семейством в срубе сжигаются, и никакого на них вразумленья нет! Поляки – та ж порода, ничего вы от него не добьётесь! – полицмейстер помолчал, посмотрел на раздавленное отчаянием лицо начальника завода – и всё же не выдержал:
– Понадобилось же вот их к порядочным людям на вечера пускать! Сидели бы, ей-богу, на Акатуе…
– И оттуда бегают, Парамон Модестович, – машинально сказал Тимаев. – Да-с, положение… Но отчего же этот Стрежинский остался? Вот этого никак понять не могу!
Полицмейстер только закатил глаза и воздел плечи. Хмурясь и кусая губы, Тимаев принялся мерить шагами кабинет.
– Но каким же всё-таки образом…Ума не приложу! Чёрт возьми, не по воздуху же они улетели! Парамон Модестович, может, ещё раз поселения проверить? И этот хутор Заболотье? С пристрастием проверить! Наверняка это поляки своих прячут! Голубчик, распорядитесь! Мне кажется, не могли они далеко уйти! Даже за шесть дней не могли: ведь стужа кругом!
– Как прикажете, – полицмейстер ушёл. Оставшись один, Тимаев продолжал ходить по кабинету, время от времени останавливаясь, чтобы непотребно выругаться.
Положение и в самом деле было отчаянным. Не прошло и года, как он принял руководство винным заводом – а количество побегов уже превысило все мыслимые нормы! А ведь, казалось бы, разве им не были приняты самые тщательные меры для пресечения?.. Разве не он приказывал устрожить содержание каторжан, не увеличил охрану, не удвоил проверки? И как теперь докладывать обо всём губернатору?.. И ладно бы обычные весенние побеги, когда вслед за «генералом Кукушкой» чуть не ползавода срывается в бега! Нет, тут дело серьёзное, государственные преступники, за которыми нужно было следить не смыкая глаз – а не приглашать их на званые вечера! Прав, как ни крути, этот держиморда Стевецкий!
«Но кто же подумать мог, господа?!» – словно оправдываясь перед кем-то, лихорадочно размышлял Тимаев, – «Ведь не громилы какие-то, не ватажники с Волги, не убийцы… Благородные люди, пусть и государственные преступники! Боже мой, да ведь они бешеный успех у наших барышень имели! Этот самый Стрежинский с моей Наташей танцевал мазурку! Ухаживал за ней! Я даже беспокоился, не влюбится ли она всерьёз… Господи, да что же это за времена, когда у благородной барышни только и ухажёров, что ссыльный студент и государственный преступник! Не-ет, надо отсылать Наталью отсюда, ей здесь совсем не место… Но что же, чёрт возьми, поделать-то теперь?! Ни на каких поселениях их не найдут, я уверен! О-о, ну надо же, чтобы именно при мне!.. Ведь и места лишат, чего доброго… отправят куда-нибудь на Кару, за Байкал… а у меня ведь дочь! И чем я виноват?! Разве я их сюда вызвал? Разве моим решением их перевели зачем-то на завод с Акатуя?! Нет! Так и напишу его превосходительству! Государственных изменников надобно держать на цепи в рудниках, а не слать на заводы, где за ними надзору – полтора инвалида с ржавыми ружьями! Не моя это вина, так и напишу! Я их содержал по инструкции – ни писем, ни газет, ни внешних сношений! Кандалы с них были сняты по распоряжению высшего начальства! А насчёт приглашений на вечера никаких предписаний не было! А сейчас…»
Тимаев подошёл к столу, открыл верхний ящик. Вынув револьвер, положил его на стол. Подумав, прикрыл бумагами. Затем распахнул в коридор дверь кабинета.
– Волынин! Арестанта Стрежинского ко мне!
Спустя полчаса в кабинет ввели Стрежинского. Поляк остановился у двери и спокойно, почти доброжелательно посмотрел на начальника завода своими светлыми глазами. Руки его были скованы. На щеке темнела поджившая царапина.
– Ну-с, пан Стрежинский, каково вам в заключении? – отрывисто спросил его Тимаев. Стрежинский лишь молча улыбнулся.
– Веселитесь, милостивый государь?! Осмелюсь предположить, что скоро вам перестанет быть весело! После суда вы прямиком отправитесь обратно на рудник и вновь окажетесь прикованным к тачке!
– Уверяю вас, Владимир Ксаверьевич, мне это известно, – голос Стрежинского был таким же безмятежным, как и его взгляд, и только обозначившийся польский акцент говорил о волнении.
– Я вам не Владимир Ксаверьевич! – вышел из себя Тимаев. – Извольте обращаться, как положено! И не пытайтесь бравировать своим польским гонором! Я не барышня, и впечатления на меня вы не произведёте!
– Борони Езус, и в мыслях не было, – с каменным лицом заверил арестант.
– Послушайте, Стрежинский, – стараясь сдерживаться, начал Тимаев. – Я ведь тоже человек… хотя вы, разумеется, полагаете иначе. Я, признаться, даже где-то понимаю вас… и могу посочувствовать. Обещаю вам, что сделаю всё, что в моих силах, чтобы облегчить вашу дальнейшую участь… Возможно, даже удастся оставить вас здесь, на заводе! Но помогите же и вы мне, голубчик! Для чего вы покрываете ваших друзей? Ведь они бежали, ни минуты не подумав о вас! О том, что на вас одного ляжет тяжёлое наказание! Разве так поступают товарищи по борьбе, братья по несчастью? Они же вас попросту бросили! Неужто вы до сих пор считаете Ячинского и Хлудича друзьями? Право, не понимаю вас!
– Да я, признаться, и не нуждаюсь в вашем понимании, – заметил Стрежинский, разглядывая свои ногти. – Я сам теряюсь в догадках, господин статский советник, почему меня, человека, не нарушившего ни одного заводского правила, схватили, заковали и пугают «секреткой»! Я-то никуда не убежал! Я здесь! Работаю в лазарете! Каждый день, как полагается, хожу отмечаться к господину полицмейстеру. Чем вызвано подобное обращение со мной – ума не приложу.
– Прекратите глумиться! – завопил Тимаев, совершенно выведенный из себя невозмутимой физиономией арестанта. – Ваших товарищей нет на заводе уже шесть дней! Не смейте говорить, что вы этого не знали!
– Право? – удивился Стрежинский. – Ещё вчера оба были здесь! Кашляли всю ночь взапуски, не могли даже с постели подняться. Поверьте, сам не знаю, как они могли исчезнуть. Куда, в самом деле, можно убежать по грудь в снегу? Думаю, впрочем, если вы поторопитесь с поисками…
Гнев удушливой волной поднялся к горлу начальника завода. Потеряв самообладание, он кинулся к Стрежинскому и схватил его за отвороты шинели:
– Не сметь издеваться, мерзавец! Не сметь зубоскалить! Ты у меня потеряешь свою улыбочку, вельможный пан! Я добьюсь того, чтобы тебя не только на Акатуй, не только в Нерчинск!..
– Уберите руки, господин статский советник, – побелев, тихо сказал Стрежинский. Ноздри его раздулись, лицо исказила такая судорога, что, будь Тимаев в состоянии соображать, он бы испугался. Но начальник завода, обезумев от бешенства, продолжал трясти арестанта за грудки. Тогда Стрежинский, скривившись от отвращения, взял Тимаева за запястья и легко отодрал от себя.
– Да уймитесь же, сукин вы сын! – сквозь зубы процедил он. Оскорбление было последней каплей, и Тимаев, размахнувшись, ударил арестанта по лицу.
Удар оказался неожиданно сильным: Стрежинского отбросило к дверям кабинета. Не удержавшись на ногах, он упал, вскочил было, но, запутавшись в полах шинели, упал снова. Неловко поднялся сначала на колени, потом – на ноги. Вытер кровь в углу рта. Медленно поднял светлые, страшные глаза на Тимаева – и тот, сдавленно вскрикнув, метнулся от него прочь. Но Стрежинский нагнал его одним могучим прыжком. Чудовищный удар скованными запястьями пришёлся начальнику завода прямо в висок.
– М-москаль пршеклента! Пся крев[8]!
Над столешницей вихрем взметнулись бумаги. Тимаев с грохотом повалился на пол – и больше не двигался. Из-под его головы к порогу побежала тонкая струйка крови.
Стрежинский шагнул в сторону. Криво, недоверчиво усмехнулся. Окровавленный угол его рта судорожно дёргался. Стрежинский прижал его ладонью – и увидел лежащий на столе револьвер.
– Эй, ваша милость! Что у вас так бухнуло? – послышались встревоженные голоса за дверью. В кабинет ворвались конвойные. И застыли на пороге, увидев тело начальника на полу – и бледного, спокойного арестанта у стола.
– Господи! – Волынин грохнулся на колени, перевернул Тимаева, торопливо прижался ухом к груди. – Матерь божья… никак, готов? Как есть, не дышит… Гришка, что стоишь, за доктором беги! Иверзнева сюда! А ты ни с места, собачий сын! Стоять, говорю! Пристрелю!
– Я никуда не побегу, – заверил его Стрежинский, тяжело опираясь на стол.
Из-за двери послышался взволнованный девичий голос:
– Что случилось? Кто это так кричал? Папа, к тебе можно?
– Волынин, немедля уведите отсюда барышню! – отрывисто распорядился Стрежинский, и казак невольно развернулся к дверям. Но Наташа уже вбежала в кабинет.
– Что здесь проис… Ай! Папа?.. Боже мой, папа! Что с ним? Волынин, отвечайте же, что случилось?! Почему?.. Да доктора же быстрей!
– Волынин, вы идиот, – вполголоса, морщась, сказал Стрежинский. – Панна Наталья, простите меня. У меня не было выбора.
Он выпрямился, поднял руку с револьвером Тимаева к своему растрёпанному виску – и выстрелил.
Начальника завода не хоронили пять дней, надеясь, что утихнет метель. Но та, как назло, разошлась ещё сильней, днём и ночью вздымая вокруг завода белые столбы вьюги, – и решено было более не тянуть. Шестеро каторжан с железными ломами и лопатами кое-как выбили в промёрзшей земле неглубокую могилу, в неё спустили гроб. Отец Варсонофий немеющими от холода губами прочёл молитву. Полицмейстер, пряча лицо в куний воротник шинели, сказал несколько прочувствованных слов о смелости, преданности и бескорыстном служении отечеству. Безмолвная Наташа, которую поддерживали под локти зарёванная полицмейстерша и её старшая дочь, кинула на гроб первую горсть земли пополам со снегом, – и могилу начали забрасывать. Все потянулись назад, на завод, к столу с поминками, накрытому в доме полицмейстера. Там же, под покровительством супруги Парамона Модестовича, осталась и Наташа.
Вечером следующего дня в дом полицмейстера постучал Михаил Иверзнев.
– Добрый вечер, Елена Никаноровна. Мне надобно видеть Наталью Владимировну.
– Ах, конечно, конечно… Входите, Михаил Николаевич. Лушка, прими шинель! Да отряхни там как следует! – дородная полицмейстерша скомканным платочком вытирала слёзы, в изобилии струившиеся по её доброму пухлому лицу. – Простите, что я вот так вас принимаю, вся разнюненная… Но, не поверите, до сих пор в себя прийти не могу! Какая страшная, нелепая гибель! Бедная девочка, в семнадцать лет – и круглая сирота… И ведь прямо у неё на глазах этот зверь убил отца! Хладнокровно, спокойно, с расчётом! Казаки говорят, чуть ли не в лицо Наташе посмеялся! И сам, подлец, застрелился! Даже не подумав, какое впечатление это произведёт на неопытную девушку! А она, она… Просто удивительно, с каким мужеством держится! Да я на её месте как упала бы без чувств – так и не поднялась до самых похорон! В постель слегла бы! А Наташа даже на похоронах не заплакала! И на поминках ни словечка не вымолвила! Я на ночь с ней на всякий случай свою старшую положила, так Наденька говорит, что Наташа за всю ночь не то чтобы всхлипнуть – не пошевельнулась даже! Я такое, знаете ли, только у каторжанок наблюдала! Собственных детей, дуры, хоронят, – и хоть бы слезинку уронили! Но то же, помилуйте, хамки, преступницы! – а здесь барышня, да к тому же сущий ребёнок… Я, признаться, опасаюсь, уж не расстройство ли рассудка!
– Это шок, Елена Никаноровна, – сухо перебил её Иверзнев. – Шок, а не сумасшествие. Естественная защитная реакция организма, вскоре пройдёт. Вы позволите мне увидеть Наталью Владимировну?
– Разумеется! Может быть, хоть вы её приведёте в чувство… Час, правда, уже поздний, но девочки ещё не спят. Извольте в гостиную пройти, я сейчас пришлю к вам Наташу! И чаю непременно выпьете – в такой-то мороз! Ах, какое горе, какое несчастье, пошли Господь сил вытерпеть…
Иверзнев молча поклонился, прошёл в небольшую комнату со скрипучим диваном, сел. Глядя на бьющуюся в окно метель, принялся ждать.
За стеной послышался торопливый шёпот и перестук ног. Сгорбленная нянька, шаркая чунями, внесла стакан чаю, блюдо с пирожками. Михаил взял один, надкусил и, не почувствовав вкуса, вернул на край блюда.
– Михаил Николаевич…
Вздрогнув, он обернулся.
Наташа стояла в дверях. В чёрном глухом платье, с гладко зачёсанными волосами и осунувшимся лицом она казалась намного старше своих лет. Михаил поднялся, подошёл и, взяв в ладони холодные руки девушки, бережно поцеловал их.
– Как хорошо, что вы пришли, – не поздоровавшись, тихо сказала она.
– Как вы себя чувствуете, Наташа? – Михаил усадил девушку на диван, сам встал у окна. – Впрочем, я болван, что спрашиваю… Не о чем и говорить. Думаю, что вы…
– Это ведь случилось из-за меня, правда? – перебила Наташа, глядя на Михаила сухими, горячими глазами. – Папа погиб по моей вине… Ведь это же я всё придумала! Я условилась с Вандой, а она – со своими товарищами… Я передала деньги и бумаги, я своими руками устроила этот побег… и вот… вот… И ничего уже не изменить! Боже мой, Михаил Николаевич!.. – она вдруг закрыла лицо руками, судорожно всхлипнула. Глядя на её сгорбленную фигурку, Иверзнев торопливо думал, что ей сказать.
«Вот проклятье… Никогда в жизни не умел утешать людей! Девочка совсем подавлена, в таком состоянии недолго глупостей наделать…»
– Не плачьте, Наташа, – намеренно резко сказал он. – Я понимаю, что вы сейчас не в том состоянии, чтобы здраво мыслить. Но ведь нелепо так думать, согласитесь! При чём тут, в самом деле, вы? Во-первых, вы переоцениваете свои усилия в этом деле. Для удачного побега мало было достать денег и бумаг. Любые опытные варнаки сумели бы это сделать, оказавшись на первом же поселении. А вот вывезти людей за ворота, доставить в целости до Иркутска… Воистину, госпожа Лазарева совершила беспримерное деяние!
– Вы просто утешаете меня, – без упрёка, безжизненно сказала Наташа. – Так или иначе, я причастна… Я оказалась причиной смерти собственного отца. Не спорьте, это же так! Я взрослый человек и должна сама отвечать за сделанное мной! Мне не надо прятаться ни за чьи спины!
Иверзнев молча, лихорадочно соображал.
– Наталья Владимировна, – медленно выговорил он, когда Наташа, умолкнув, уставилась на него полными отчаяния и слёз глазами. – Я сейчас, вероятно, буду говорить недопустимые вещи и навек лишусь вашего расположения, но… Но будем прямы: ваш отец погиб не из-за вас. И даже не из-за госпожи Лазаревой. И, более того, – не из-за побега наших польских друзей! Удачные побеги случаются сплошь и рядом, ими никого не удивишь на каторге. Владимир Ксаверьевич погиб потому, что ударил по лицу закованного в цепи человека. Он привык так поступать. И не только он – многие другие. Но рано или поздно возмездие наступает. Нельзя без конца давить на свёрнутую пружину: однажды она распрямится. Так и случилось. Стрежинский был человеком чести и сумасшедшей гордости. И терять ему было нечего. Господин Тимаев не учёл этого. Если у человека взято в привычку бить беспомощных, он должен быть готов к… к такому концу. Здесь нет никакой философии. Самая обычная причинно-следственная связь.
– Но… – Наташа, подняв голову, изумлённо смотрела на Иверзнева. – Но ведь этого могло бы и не быть… если бы не я…
– Наташа! – сердито перебил Иверзнев. – Это могло случиться много раньше! В августе на заводе в вашего отца метнули острейшую железную скобу! Чудом не попали! В сентябре Гришка Звонарь на него при допросе кинулся и чуть горло не перегрыз – насилу оторвали! Был ещё случай… Не знаю, право, могу ли рассказать вам…
– Говорите! Говорите! – хрипло, жадно потребовала Наташа, всем телом подавшись вперёд.
– Да ведь вы же барышня… Ну, ладно. Некая Акулина Потапова, каторжанка из последней партии, весьма вольно обошлась с головой вашего папеньки. Посредством пресс-папье из бронзы. Прямо у него в кабинете. Помните, он в октябре с повязкой ходил?
– Боже… Помню, конечно! – Наташа прижала ладони к вискам. – Ох… Папенька мне тогда сказал, что поскользнулся и ударился… а это Ак… Ак… Акулина ваша… Но ведь она – женщина! За что же?!.
– Не могу, право, знать, – на голубом глазу соврал Иверзнев. – Ну – сами же видите! Должность вашего отца сама по себе предполагала известный риск. Который он усугублял изо дня в день своим обращением с каторжанами! Каторга – всё равно что война, поверьте. И вот… Вы не только не можете – вы просто не имеете права обвинять себя! Вы ведь не раскаиваетесь в том, что помогли бежать полякам?
– Нет, – прошептала она. – Самое страшное, что я ничуть не раскаиваюсь… Они не должны были оставаться здесь!
– Значит, вы просто исполнили свой долг, – как можно сдержаннее пожал плечами Иверзнев.
– Боже мой… Боже мой… – Наташа снова спрятала лицо в ладони, и плечи её затряслись. – Я только сейчас… только сию минуту вспомнила… Папа… Михаил Николаевич, скажите! Скажите мне как есть, не жалейте мои чувства, я не ребёнок! Скажите – тогда, в конце лета, Василиса… Василиса из лазарета… Я помню, отец тогда был очень сердит на неё, а после позвал к себе в кабинет… а через три дня она бежала с завода…
– Наталья Владимировна, я не могу, не вправе рассказать вам об этом! – не выдержал Иверзнев. – Не требуйте от меня невозможного! Скажу лишь одно: господину Тимаеву тогда очень повезло, что у Василисы не оказалось под рукой ничего острого или тяжёлого… как то Акулинино пресс-папье.
– Господи! – Наташа захлебнулась слезами. В дверь просунулось любопытное личико Надин Стевецкой, но Иверзнев с такой свирепой гримасой махнул на неё рукой, что барышня немедленно скрылась. Затем он сел на диван рядом с Наташей и тихо сказал:
– Не плачьте же… Впрочем, нет. Лучше плакать. Столько, сколько хотите, – и обнял худенькие, трясущиеся плечи Наташи, которая навзрыд расплакалась у него на плече.
Она пришла в себя довольно быстро. Неловко отстранилась от Иверзнева, совсем по-детски попыталась вытереть пальцами нос – и совсем смутилась, когда Михаил протянул ей свой носовой платок – скомканный, в пятнах сосновой смолы.
– Ой… у вас тут даже иголки… спасибо, я свой где-то потеряла, – Наташа тщательно вытерла лицо, аккуратно высморкалась. Подняв глаза на Иверзнева, неуверенно улыбнулась. – Простите меня. Что я вот так… Первый раз плачу после смерти папеньки, как странно…
– Это хорошо, – едва скрывая нахлынувшее облегчение, заверил Михаил. – Значит, будет лучше.
Стали вспоминать, кто в эти дни покидал завод официальным образом. Насчитали четверых: сам полицмейстер Стевецкий, доктор Иверзнев, которого вызывали на поселение к захворавшему младенцу, супруга заводского инженера, уехавшая в Иркутск к доктору, и священник, соборовавший бабу в Польницах. Наибольшие подозрения вызывал Иверзнев. Но начальство, осмотрев разваливающиеся дровни, в которых заводской доктор объезжал поселения, было вынуждено признать, что в них не спрячешь и курицы. В то, что хрупкая, красивая инженерша могла вывезти с завода у себя под платьем двух взрослых мужчин, тоже никто не поверил. Долго и придирчиво осматривали возок священника, но тот оказался ещё меньше иверзневских розвальней. Кроме того, отец Варсонофий страшно обиделся, заявил, что проповедует на заводе вот уже восемнадцать лет и не позволит подозревать себя в помощи государевым изменникам. Кроме того, никто не мог взять в толк, отчего поляки не бежали все вместе. Всему заводу была известна их крепкая дружба.
Стало очевидно, что пролить свет на абсурдное исчезновение арестантов может только Стрежинский. Тот был заключён под стражу в доме полицмейстера, на вопросы не отвечал, в ответ на угрозу отправки в «холодную» никакого испуга не выразил. Полицмейстер, опытный человек, сразу понял, что запугать поляка будет непросто, – о чём и сообщил начальнику завода.
– Изволите видеть, Владимир Ксаверьич, очень уж этот народец, – поляки-то, – сволочной. На мой взгляд, так куда хуже жидов будут. Такого повесить можно – пойдёт на эшафот как на праздник и под самой петлёй своё «С дымом пожаров» во всё горло петь будет! Ничем их не застращаешь, потому как есть – фанатики! Сущие староверы, прах их дери, которые со всем семейством в срубе сжигаются, и никакого на них вразумленья нет! Поляки – та ж порода, ничего вы от него не добьётесь! – полицмейстер помолчал, посмотрел на раздавленное отчаянием лицо начальника завода – и всё же не выдержал:
– Понадобилось же вот их к порядочным людям на вечера пускать! Сидели бы, ей-богу, на Акатуе…
– И оттуда бегают, Парамон Модестович, – машинально сказал Тимаев. – Да-с, положение… Но отчего же этот Стрежинский остался? Вот этого никак понять не могу!
Полицмейстер только закатил глаза и воздел плечи. Хмурясь и кусая губы, Тимаев принялся мерить шагами кабинет.
– Но каким же всё-таки образом…Ума не приложу! Чёрт возьми, не по воздуху же они улетели! Парамон Модестович, может, ещё раз поселения проверить? И этот хутор Заболотье? С пристрастием проверить! Наверняка это поляки своих прячут! Голубчик, распорядитесь! Мне кажется, не могли они далеко уйти! Даже за шесть дней не могли: ведь стужа кругом!
– Как прикажете, – полицмейстер ушёл. Оставшись один, Тимаев продолжал ходить по кабинету, время от времени останавливаясь, чтобы непотребно выругаться.
Положение и в самом деле было отчаянным. Не прошло и года, как он принял руководство винным заводом – а количество побегов уже превысило все мыслимые нормы! А ведь, казалось бы, разве им не были приняты самые тщательные меры для пресечения?.. Разве не он приказывал устрожить содержание каторжан, не увеличил охрану, не удвоил проверки? И как теперь докладывать обо всём губернатору?.. И ладно бы обычные весенние побеги, когда вслед за «генералом Кукушкой» чуть не ползавода срывается в бега! Нет, тут дело серьёзное, государственные преступники, за которыми нужно было следить не смыкая глаз – а не приглашать их на званые вечера! Прав, как ни крути, этот держиморда Стевецкий!
«Но кто же подумать мог, господа?!» – словно оправдываясь перед кем-то, лихорадочно размышлял Тимаев, – «Ведь не громилы какие-то, не ватажники с Волги, не убийцы… Благородные люди, пусть и государственные преступники! Боже мой, да ведь они бешеный успех у наших барышень имели! Этот самый Стрежинский с моей Наташей танцевал мазурку! Ухаживал за ней! Я даже беспокоился, не влюбится ли она всерьёз… Господи, да что же это за времена, когда у благородной барышни только и ухажёров, что ссыльный студент и государственный преступник! Не-ет, надо отсылать Наталью отсюда, ей здесь совсем не место… Но что же, чёрт возьми, поделать-то теперь?! Ни на каких поселениях их не найдут, я уверен! О-о, ну надо же, чтобы именно при мне!.. Ведь и места лишат, чего доброго… отправят куда-нибудь на Кару, за Байкал… а у меня ведь дочь! И чем я виноват?! Разве я их сюда вызвал? Разве моим решением их перевели зачем-то на завод с Акатуя?! Нет! Так и напишу его превосходительству! Государственных изменников надобно держать на цепи в рудниках, а не слать на заводы, где за ними надзору – полтора инвалида с ржавыми ружьями! Не моя это вина, так и напишу! Я их содержал по инструкции – ни писем, ни газет, ни внешних сношений! Кандалы с них были сняты по распоряжению высшего начальства! А насчёт приглашений на вечера никаких предписаний не было! А сейчас…»
Тимаев подошёл к столу, открыл верхний ящик. Вынув револьвер, положил его на стол. Подумав, прикрыл бумагами. Затем распахнул в коридор дверь кабинета.
– Волынин! Арестанта Стрежинского ко мне!
Спустя полчаса в кабинет ввели Стрежинского. Поляк остановился у двери и спокойно, почти доброжелательно посмотрел на начальника завода своими светлыми глазами. Руки его были скованы. На щеке темнела поджившая царапина.
– Ну-с, пан Стрежинский, каково вам в заключении? – отрывисто спросил его Тимаев. Стрежинский лишь молча улыбнулся.
– Веселитесь, милостивый государь?! Осмелюсь предположить, что скоро вам перестанет быть весело! После суда вы прямиком отправитесь обратно на рудник и вновь окажетесь прикованным к тачке!
– Уверяю вас, Владимир Ксаверьевич, мне это известно, – голос Стрежинского был таким же безмятежным, как и его взгляд, и только обозначившийся польский акцент говорил о волнении.
– Я вам не Владимир Ксаверьевич! – вышел из себя Тимаев. – Извольте обращаться, как положено! И не пытайтесь бравировать своим польским гонором! Я не барышня, и впечатления на меня вы не произведёте!
– Борони Езус, и в мыслях не было, – с каменным лицом заверил арестант.
– Послушайте, Стрежинский, – стараясь сдерживаться, начал Тимаев. – Я ведь тоже человек… хотя вы, разумеется, полагаете иначе. Я, признаться, даже где-то понимаю вас… и могу посочувствовать. Обещаю вам, что сделаю всё, что в моих силах, чтобы облегчить вашу дальнейшую участь… Возможно, даже удастся оставить вас здесь, на заводе! Но помогите же и вы мне, голубчик! Для чего вы покрываете ваших друзей? Ведь они бежали, ни минуты не подумав о вас! О том, что на вас одного ляжет тяжёлое наказание! Разве так поступают товарищи по борьбе, братья по несчастью? Они же вас попросту бросили! Неужто вы до сих пор считаете Ячинского и Хлудича друзьями? Право, не понимаю вас!
– Да я, признаться, и не нуждаюсь в вашем понимании, – заметил Стрежинский, разглядывая свои ногти. – Я сам теряюсь в догадках, господин статский советник, почему меня, человека, не нарушившего ни одного заводского правила, схватили, заковали и пугают «секреткой»! Я-то никуда не убежал! Я здесь! Работаю в лазарете! Каждый день, как полагается, хожу отмечаться к господину полицмейстеру. Чем вызвано подобное обращение со мной – ума не приложу.
– Прекратите глумиться! – завопил Тимаев, совершенно выведенный из себя невозмутимой физиономией арестанта. – Ваших товарищей нет на заводе уже шесть дней! Не смейте говорить, что вы этого не знали!
– Право? – удивился Стрежинский. – Ещё вчера оба были здесь! Кашляли всю ночь взапуски, не могли даже с постели подняться. Поверьте, сам не знаю, как они могли исчезнуть. Куда, в самом деле, можно убежать по грудь в снегу? Думаю, впрочем, если вы поторопитесь с поисками…
Гнев удушливой волной поднялся к горлу начальника завода. Потеряв самообладание, он кинулся к Стрежинскому и схватил его за отвороты шинели:
– Не сметь издеваться, мерзавец! Не сметь зубоскалить! Ты у меня потеряешь свою улыбочку, вельможный пан! Я добьюсь того, чтобы тебя не только на Акатуй, не только в Нерчинск!..
– Уберите руки, господин статский советник, – побелев, тихо сказал Стрежинский. Ноздри его раздулись, лицо исказила такая судорога, что, будь Тимаев в состоянии соображать, он бы испугался. Но начальник завода, обезумев от бешенства, продолжал трясти арестанта за грудки. Тогда Стрежинский, скривившись от отвращения, взял Тимаева за запястья и легко отодрал от себя.
– Да уймитесь же, сукин вы сын! – сквозь зубы процедил он. Оскорбление было последней каплей, и Тимаев, размахнувшись, ударил арестанта по лицу.
Удар оказался неожиданно сильным: Стрежинского отбросило к дверям кабинета. Не удержавшись на ногах, он упал, вскочил было, но, запутавшись в полах шинели, упал снова. Неловко поднялся сначала на колени, потом – на ноги. Вытер кровь в углу рта. Медленно поднял светлые, страшные глаза на Тимаева – и тот, сдавленно вскрикнув, метнулся от него прочь. Но Стрежинский нагнал его одним могучим прыжком. Чудовищный удар скованными запястьями пришёлся начальнику завода прямо в висок.
– М-москаль пршеклента! Пся крев[8]!
Над столешницей вихрем взметнулись бумаги. Тимаев с грохотом повалился на пол – и больше не двигался. Из-под его головы к порогу побежала тонкая струйка крови.
Стрежинский шагнул в сторону. Криво, недоверчиво усмехнулся. Окровавленный угол его рта судорожно дёргался. Стрежинский прижал его ладонью – и увидел лежащий на столе револьвер.
– Эй, ваша милость! Что у вас так бухнуло? – послышались встревоженные голоса за дверью. В кабинет ворвались конвойные. И застыли на пороге, увидев тело начальника на полу – и бледного, спокойного арестанта у стола.
– Господи! – Волынин грохнулся на колени, перевернул Тимаева, торопливо прижался ухом к груди. – Матерь божья… никак, готов? Как есть, не дышит… Гришка, что стоишь, за доктором беги! Иверзнева сюда! А ты ни с места, собачий сын! Стоять, говорю! Пристрелю!
– Я никуда не побегу, – заверил его Стрежинский, тяжело опираясь на стол.
Из-за двери послышался взволнованный девичий голос:
– Что случилось? Кто это так кричал? Папа, к тебе можно?
– Волынин, немедля уведите отсюда барышню! – отрывисто распорядился Стрежинский, и казак невольно развернулся к дверям. Но Наташа уже вбежала в кабинет.
– Что здесь проис… Ай! Папа?.. Боже мой, папа! Что с ним? Волынин, отвечайте же, что случилось?! Почему?.. Да доктора же быстрей!
– Волынин, вы идиот, – вполголоса, морщась, сказал Стрежинский. – Панна Наталья, простите меня. У меня не было выбора.
Он выпрямился, поднял руку с револьвером Тимаева к своему растрёпанному виску – и выстрелил.
Начальника завода не хоронили пять дней, надеясь, что утихнет метель. Но та, как назло, разошлась ещё сильней, днём и ночью вздымая вокруг завода белые столбы вьюги, – и решено было более не тянуть. Шестеро каторжан с железными ломами и лопатами кое-как выбили в промёрзшей земле неглубокую могилу, в неё спустили гроб. Отец Варсонофий немеющими от холода губами прочёл молитву. Полицмейстер, пряча лицо в куний воротник шинели, сказал несколько прочувствованных слов о смелости, преданности и бескорыстном служении отечеству. Безмолвная Наташа, которую поддерживали под локти зарёванная полицмейстерша и её старшая дочь, кинула на гроб первую горсть земли пополам со снегом, – и могилу начали забрасывать. Все потянулись назад, на завод, к столу с поминками, накрытому в доме полицмейстера. Там же, под покровительством супруги Парамона Модестовича, осталась и Наташа.
Вечером следующего дня в дом полицмейстера постучал Михаил Иверзнев.
– Добрый вечер, Елена Никаноровна. Мне надобно видеть Наталью Владимировну.
– Ах, конечно, конечно… Входите, Михаил Николаевич. Лушка, прими шинель! Да отряхни там как следует! – дородная полицмейстерша скомканным платочком вытирала слёзы, в изобилии струившиеся по её доброму пухлому лицу. – Простите, что я вот так вас принимаю, вся разнюненная… Но, не поверите, до сих пор в себя прийти не могу! Какая страшная, нелепая гибель! Бедная девочка, в семнадцать лет – и круглая сирота… И ведь прямо у неё на глазах этот зверь убил отца! Хладнокровно, спокойно, с расчётом! Казаки говорят, чуть ли не в лицо Наташе посмеялся! И сам, подлец, застрелился! Даже не подумав, какое впечатление это произведёт на неопытную девушку! А она, она… Просто удивительно, с каким мужеством держится! Да я на её месте как упала бы без чувств – так и не поднялась до самых похорон! В постель слегла бы! А Наташа даже на похоронах не заплакала! И на поминках ни словечка не вымолвила! Я на ночь с ней на всякий случай свою старшую положила, так Наденька говорит, что Наташа за всю ночь не то чтобы всхлипнуть – не пошевельнулась даже! Я такое, знаете ли, только у каторжанок наблюдала! Собственных детей, дуры, хоронят, – и хоть бы слезинку уронили! Но то же, помилуйте, хамки, преступницы! – а здесь барышня, да к тому же сущий ребёнок… Я, признаться, опасаюсь, уж не расстройство ли рассудка!
– Это шок, Елена Никаноровна, – сухо перебил её Иверзнев. – Шок, а не сумасшествие. Естественная защитная реакция организма, вскоре пройдёт. Вы позволите мне увидеть Наталью Владимировну?
– Разумеется! Может быть, хоть вы её приведёте в чувство… Час, правда, уже поздний, но девочки ещё не спят. Извольте в гостиную пройти, я сейчас пришлю к вам Наташу! И чаю непременно выпьете – в такой-то мороз! Ах, какое горе, какое несчастье, пошли Господь сил вытерпеть…
Иверзнев молча поклонился, прошёл в небольшую комнату со скрипучим диваном, сел. Глядя на бьющуюся в окно метель, принялся ждать.
За стеной послышался торопливый шёпот и перестук ног. Сгорбленная нянька, шаркая чунями, внесла стакан чаю, блюдо с пирожками. Михаил взял один, надкусил и, не почувствовав вкуса, вернул на край блюда.
– Михаил Николаевич…
Вздрогнув, он обернулся.
Наташа стояла в дверях. В чёрном глухом платье, с гладко зачёсанными волосами и осунувшимся лицом она казалась намного старше своих лет. Михаил поднялся, подошёл и, взяв в ладони холодные руки девушки, бережно поцеловал их.
– Как хорошо, что вы пришли, – не поздоровавшись, тихо сказала она.
– Как вы себя чувствуете, Наташа? – Михаил усадил девушку на диван, сам встал у окна. – Впрочем, я болван, что спрашиваю… Не о чем и говорить. Думаю, что вы…
– Это ведь случилось из-за меня, правда? – перебила Наташа, глядя на Михаила сухими, горячими глазами. – Папа погиб по моей вине… Ведь это же я всё придумала! Я условилась с Вандой, а она – со своими товарищами… Я передала деньги и бумаги, я своими руками устроила этот побег… и вот… вот… И ничего уже не изменить! Боже мой, Михаил Николаевич!.. – она вдруг закрыла лицо руками, судорожно всхлипнула. Глядя на её сгорбленную фигурку, Иверзнев торопливо думал, что ей сказать.
«Вот проклятье… Никогда в жизни не умел утешать людей! Девочка совсем подавлена, в таком состоянии недолго глупостей наделать…»
– Не плачьте, Наташа, – намеренно резко сказал он. – Я понимаю, что вы сейчас не в том состоянии, чтобы здраво мыслить. Но ведь нелепо так думать, согласитесь! При чём тут, в самом деле, вы? Во-первых, вы переоцениваете свои усилия в этом деле. Для удачного побега мало было достать денег и бумаг. Любые опытные варнаки сумели бы это сделать, оказавшись на первом же поселении. А вот вывезти людей за ворота, доставить в целости до Иркутска… Воистину, госпожа Лазарева совершила беспримерное деяние!
– Вы просто утешаете меня, – без упрёка, безжизненно сказала Наташа. – Так или иначе, я причастна… Я оказалась причиной смерти собственного отца. Не спорьте, это же так! Я взрослый человек и должна сама отвечать за сделанное мной! Мне не надо прятаться ни за чьи спины!
Иверзнев молча, лихорадочно соображал.
– Наталья Владимировна, – медленно выговорил он, когда Наташа, умолкнув, уставилась на него полными отчаяния и слёз глазами. – Я сейчас, вероятно, буду говорить недопустимые вещи и навек лишусь вашего расположения, но… Но будем прямы: ваш отец погиб не из-за вас. И даже не из-за госпожи Лазаревой. И, более того, – не из-за побега наших польских друзей! Удачные побеги случаются сплошь и рядом, ими никого не удивишь на каторге. Владимир Ксаверьевич погиб потому, что ударил по лицу закованного в цепи человека. Он привык так поступать. И не только он – многие другие. Но рано или поздно возмездие наступает. Нельзя без конца давить на свёрнутую пружину: однажды она распрямится. Так и случилось. Стрежинский был человеком чести и сумасшедшей гордости. И терять ему было нечего. Господин Тимаев не учёл этого. Если у человека взято в привычку бить беспомощных, он должен быть готов к… к такому концу. Здесь нет никакой философии. Самая обычная причинно-следственная связь.
– Но… – Наташа, подняв голову, изумлённо смотрела на Иверзнева. – Но ведь этого могло бы и не быть… если бы не я…
– Наташа! – сердито перебил Иверзнев. – Это могло случиться много раньше! В августе на заводе в вашего отца метнули острейшую железную скобу! Чудом не попали! В сентябре Гришка Звонарь на него при допросе кинулся и чуть горло не перегрыз – насилу оторвали! Был ещё случай… Не знаю, право, могу ли рассказать вам…
– Говорите! Говорите! – хрипло, жадно потребовала Наташа, всем телом подавшись вперёд.
– Да ведь вы же барышня… Ну, ладно. Некая Акулина Потапова, каторжанка из последней партии, весьма вольно обошлась с головой вашего папеньки. Посредством пресс-папье из бронзы. Прямо у него в кабинете. Помните, он в октябре с повязкой ходил?
– Боже… Помню, конечно! – Наташа прижала ладони к вискам. – Ох… Папенька мне тогда сказал, что поскользнулся и ударился… а это Ак… Ак… Акулина ваша… Но ведь она – женщина! За что же?!.
– Не могу, право, знать, – на голубом глазу соврал Иверзнев. – Ну – сами же видите! Должность вашего отца сама по себе предполагала известный риск. Который он усугублял изо дня в день своим обращением с каторжанами! Каторга – всё равно что война, поверьте. И вот… Вы не только не можете – вы просто не имеете права обвинять себя! Вы ведь не раскаиваетесь в том, что помогли бежать полякам?
– Нет, – прошептала она. – Самое страшное, что я ничуть не раскаиваюсь… Они не должны были оставаться здесь!
– Значит, вы просто исполнили свой долг, – как можно сдержаннее пожал плечами Иверзнев.
– Боже мой… Боже мой… – Наташа снова спрятала лицо в ладони, и плечи её затряслись. – Я только сейчас… только сию минуту вспомнила… Папа… Михаил Николаевич, скажите! Скажите мне как есть, не жалейте мои чувства, я не ребёнок! Скажите – тогда, в конце лета, Василиса… Василиса из лазарета… Я помню, отец тогда был очень сердит на неё, а после позвал к себе в кабинет… а через три дня она бежала с завода…
– Наталья Владимировна, я не могу, не вправе рассказать вам об этом! – не выдержал Иверзнев. – Не требуйте от меня невозможного! Скажу лишь одно: господину Тимаеву тогда очень повезло, что у Василисы не оказалось под рукой ничего острого или тяжёлого… как то Акулинино пресс-папье.
– Господи! – Наташа захлебнулась слезами. В дверь просунулось любопытное личико Надин Стевецкой, но Иверзнев с такой свирепой гримасой махнул на неё рукой, что барышня немедленно скрылась. Затем он сел на диван рядом с Наташей и тихо сказал:
– Не плачьте же… Впрочем, нет. Лучше плакать. Столько, сколько хотите, – и обнял худенькие, трясущиеся плечи Наташи, которая навзрыд расплакалась у него на плече.
Она пришла в себя довольно быстро. Неловко отстранилась от Иверзнева, совсем по-детски попыталась вытереть пальцами нос – и совсем смутилась, когда Михаил протянул ей свой носовой платок – скомканный, в пятнах сосновой смолы.
– Ой… у вас тут даже иголки… спасибо, я свой где-то потеряла, – Наташа тщательно вытерла лицо, аккуратно высморкалась. Подняв глаза на Иверзнева, неуверенно улыбнулась. – Простите меня. Что я вот так… Первый раз плачу после смерти папеньки, как странно…
– Это хорошо, – едва скрывая нахлынувшее облегчение, заверил Михаил. – Значит, будет лучше.