Горгона
Часть 15 из 22 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Если б ты знала…
— Что знала? Что? — заорала я. — Что ты сама понятия не имеешь кто мой отец? Что трахалась напропалую и залетела неведомо от кого? Это мне нужно знать? Не беспокойся, уже догадалась. Всю жизнь твоё враньё слушала про докторов и музыкантов — хватит с меня! Хватит!
Сейчас начнёт реветь — подумала я. И ещё — а ведь я совсем не похожа на неё. Ни капельки.
Но мать плакать не стала. Она со всего маху влепила мне пощёчину. Звон в ушах и искры из глаз — никакая не фигура речи. А следом — боль, резкая и жаркая, как ожог.
Я выскочила из квартиры. Грохнула дверью. Звонкое эхо прилетело сверху и чуть позже снизу.
Первым делом я нашла автомат и позвонила Америке. Руки тряслись, я с трудом попадала в нужные цифры. В мембране запиликали короткие гудки. Занято, снова занято.
Подождала минут пять. Стоять на месте не могла, быстрым шагом ходила взад и вперёд, словно охраняла телефонную будку. Прогнала пронырливую девицу, которой тоже вздумалось куда-то звонить. Набрала номер — короткие гудки.
По неясной причине мне казалось жизненно важным связаться с Америкой. Найти его, поговорить, рассказать. Он жил где-то в районе Академической, но этой информации было явно недостаточно чтобы начать поиск. Не могла же я бегать по всем дворам Ленинского проспекта и кричать «Америка! Америка!».
К тому же короткие гудки вовсе не означали, что он дома. Что сидит себе и беседует с кем-то. Причём сутками напролёт. Скорее всего, он отключил телефон. Или просто снял трубку.
Не взирая на столь логичное умозаключение, я названивала весь день. Из каждого автомата, который попадался на пути. Оббежала весь центр — от Патриков по бульварам до Пушки, после вниз по Горького до Манежа. Разумеется, первым делом я решила проверить Планетарий. Ни Америки, ни ребят из его компании там не было. Не было их и в «Национале». В «России» нижний бар открывался только в семь.
По набережной от Зарядья добралась до Крымской. На кортах «Чайки» был санитарный день. Оставались ещё конюшни ЦСКА, но уже смеркалось и я едва передвигала ноги. Добрела до Зубовской, у нового здания АПН села на «букашку». Троллейбус едва полз, без единой мысли я глазела в окно. Вот так бы ехать и ехать. По кольцу, по кругу. Мимо Девятинского переулка, мимо Калиниского проспекта, мимо Смоленской. Шофёр объявил: «Площадь Восстания». Моя — инстинктивно я встала и вышла. Вопреки решению не выходить и продолжать кружить по Садовому кольцу до самой могилы.
Именно тут я вспомнила, что забыла ключ.
28
Лифт за моей спиной закрылся. Я подошла к двери и надавила звонок. В недрах квартиры защебетал механический соловей, послышались шаги. Замок интимно лязгнул. Глубоко вдохнув, я сделала шаг назад, прикидывая, какой из двух возможных сценариев будет сейчас разыгран. Меньше всего мне хотелось продолжать утреннюю грызню. Просто не было сил.
Мать открыла дверь, подалась вперёд. На лице испуг, глаза сумасшедшие.
— Ты где шляешься? — громким шёпотом спросила. — Тебя человек дожидается — битый час сидит! Следователь!
— Что?
От неё пахло спиртным пополам с валидолом.
— Из прокуратуры! — сдавленно и с каким-то неуместным восторгом прошипела она. — Иди! Иди быстро!
Мёртвые часы в прихожей показывали без пяти двенадцать. Батарейка сдохла ещё в январе. Из комнаты тянуло хорошим табаком. В голове продолжал мельтешить город — бульвары и улицы, фасады домов, вывески, люди без лиц. Первым желанием было смыться, развернуться и дать дёру. Но мать уже закрыла дверь, она теснила меня из прихожей в сторону комнаты, подталкивая в спину.
Он стоял у окна, заложив руки за спину. Разглядывал дом напротив. В окнах верхнего этажа жаром плавился закат, нижние были чёрными, как дыры. Тень от нашего дома лежала на их стене и доходила до предпоследнего этажа.
Я остановилась в дверях.
Ещё до того, как он повернулся, пол под ногами стал наклоняться и уползать вбок. Бессильными пальцами я поймала дверной косяк. Что-то диковинное творилось и со светом — слишком яркий, слепящий, какой-то ядовито лимонный свет заполнил комнату. Давным-давно, когда у нас школьном медпункте брали кровь, я грохнулась в обморок. Классе в пятом было дело. Сестра воткнула иглу мне в вену, коричневая жидкость потекла по тонкой прозрачной трубке. Я завороженно наблюдала, как кровь через трубку течёт в стеклянную пробирку. Течёт и капает. Тёмная и густая, как вишнёвый сироп. Очнулась я на кушетке от того, что кто-то тыкал мне в нос мокрую и жутко вонючую вату. Нашатырный спирт — я понятия не имела, что на свете может существовать такой мерзкий запах.
Он повернулся. Это был Генрих.
На журнальном столике стоял мамашин парадный сервиз — две чашки на блюдцах и сахарница. Чешский фарфор, богемский, наверное. Хотя нет, богемский — это про хрусталь. В плетёной корзинке лежало овсяное печенье и несколько конфет в неинтересных фантиках. Телевизор почему-то был включён: на экране семья слонов, два больших слона и один совсем маленький, возились в огромной луже, заполненной коричневой жижей. Огромные тела были покрыты жирной грязью, блестящей, как свежая краска цвета какао. Животные поливали себя и друг друга из своих шлангов, хлопали огромными ушами, должно быть отгоняя африканских мух. Звук был почти выкручен, но я расслышала мужской голос: «А вот так сметливые великаны спасаются от жары в летний полдень».
— Ну вот, — Генрих потёр ладони. — А то мы с Галиной Юрьевной уже беспокоиться начали.
— Ещё чайку? — мать вошла с пузатым заварным чайником из того же сервиза. — Свежий заварила…
Она, вопросительно улыбаясь, взглянула на Генриха. Тот радостно закивал, усаживаясь в кресло.
— От такого чая… — он приподнял блюдце, подставляя чашку под носик чайника. — От такого чая грех… грех отказываться. Вы уверены, Галина Юрьевна, что это не английский «Эрл Грэй» из «Берёзки»?
— Да какой там Грэй, обычный индийский. Из булочной.
— Не верю… — Генрих подался вперёд, вдыхая пар над чашкой. — Аромат эксклюзивный.
— Да ну что вы, Сергей Иваныч, — мать налила в свою чашку, уселась на диван. — Могу и коробку показать…
— Коробку! — Генрих рассмеялся и посмотрел на меня. — Коробку. Знаем мы ваши коробки…
В телевизоре слоны сменились львами. Лев и львица лениво валялись в сухой траве, изредка огрызаясь друг на друга. Рядом торчали кости чьей-то грудной клетки. Мать увлечённо рассказывала про больницу, отхлёбывая из чашки, Генрих улыбался и кивал, умильно сложив ладони на животе. С матерью что-то было неладно. Её голос, сперва азартный как у подростка, постепенно начал сбавлять обороты, точно у неё внутри была пружина, у которой кончался завод. Она запнулась, повторила слово ещё раз. Подняла чашку и тут же бессильно поставила её обратно на блюдце.
— Галина Юрьевна, — Генрих привстал. — Вы устали. И это понятно. А нам с вашей дочкой нужно поговорить. И вот что мы сделаем…
Он подошёл к телевизору и прибавил звук.
— Вот — Сенкевич. Животный мир.
На экране пыльные буйволы с толстенными чёрными рогами носились кругами по убитой серой глине. Комментатор, сдерживая восторг, понизил голос и сообщил, что во время сезона брачных игр чёрный буйвол становится особенно агрессивным и может даже покалечить своего партнёра.
— Вы тут отдыхайте, — Генрих ласково погладил мать по колену, — а мы тихонько на кухне побеседуем. Чтоб вам не мешать, Галина Юрьевна. Отдыхайте…
Мать продолжала бормотать, но уже совсем нечленораздельно. Она устало завалилась на бок, бессильно шаря ладонями по подушкам дивана, словно пыталась что-то найти в темноте. Её платье задралось, обнажив дряблую ляжку и край застиранных трусов. Генрих брезгливо двумя пальцами одёрнул подол.
— Что с ней? — выдавила я из себя по слогам.
— На кухню! — тихо приказал Генрих. — Пошла на кухню!
Я послушно попятилась. Мать, запрокинув голову на валик, выставила к потолку удивлённые ладони. Рот её был приоткрыт, она сипло и мерно дышала. В телевизоре один буйвол запрыгнул на спину другому. Тот, нижний, сопротивлялся и пытался вырваться, мотая уродливой рогатой головой из стороны в сторону.
На кухне было сумрачно и воняло из помойного ведра.
— Сядь! — Генрих выдвинул из-под стола табуретку.
Я села. Он подошёл вплотную, моя спина упёрлась в ручки плиты. Генрих молча достал из кармана пиджака сложенный лист бумаги. Неспешно развернул и показал. Это было моё заявление в прокуратуру.
— Тебя ведь предупреждали.
Обеими руками я вцепилась в сиденье табуретки.
— Ты — ничтожество, — произнёс он тихо и спокойно. — И дело тут не в тебе. Существуют правила. И репутация. Тебя бы просто порезали и выкинули где-нибудь в Реутово… если бы не это…
Он ткнул бумагой мне в лицо. Я дёрнулась назад, плита своими ручками впилась мне под лопатки.
— За это… — Он неспешно скомкал лист. — За это надо учить. Не тебя — нет, других учить. Чтоб знали и всегда помнили. И боялись. Это и есть репутация.
Я вспомнила про расстрел на танцплощадке, теперь та история не казалась мне столь уж невероятной. Репутация, да, именно репутация. Генрих всегда мне казался страшным человеком, абсолютно циничным и способным на любую жестокость, но только здесь, на кухне, я поняла, что, вполне возможно, я ошибалась в главном. В том, что он человек. Что он наделён всем комплектом душевных хромосом, необходимым для функционирования этой самой души. Ведь никому и в голову не придёт обвинять какого-нибудь бенгальского тигра-людоеда в жестокости. Тигр оперирует в другой системе моральных координат нежели индусы, которых он съел. Эти системы лежат в разных плоскостях и нигде не пересекаются. С точки зрения самого тигра он не только не сделал ничего дурного, а наоборот, проявил себя молодцом, укрепив свою репутацию бесстрашного хищника и хозяина джунглей. Да, репутация.
— Написав это, — он ткнул скомканной бумагой мне в лицо, — ты не оставила мне выбора. К тому же…
Мне послышались шаги в коридоре, я оглянулась. Это была не мать. Америка — он остановился в дверном проёме. Левый глаз его заплыл бордовым синяком. На щеке, от виска до подбородка краснел свежий порез, такой же был на шее, под кадыком. От уха до уха. Я не сразу поняла, что за тёмные пятна были на его куртке — на воротнике и на груди.
— Я уж думал ты там заснул, — Генрих сунул скомканную бумагу в карман. — Заходи. Тоже будет полезно посмотреть. Сколько там твоей сестричке? Двенадцать?
Он говорил, не глядя на Америку. Потом показал мне кулак. Что-то щёлкнуло и из кулака вдруг выскочило лезвие, короткое и узкое как жало. Полированная сталь казалась осколком зеркала.
— Раздевайся.
Генрих сказал это как бы между прочим.
— Ты умная и поэтому всё сделаешь грамотно. Правильно?
Я не двинулась, завороженно смотрела на лезвие ножа.
— Не тяни время. Будет только хуже.
Генрих подошёл к Америке, тот вскинул руки, закрывая лицо.
— Убрать, — тихо приказал. — Руки.
Америка подался назад, спиной прижался к дверному косяку. Потом медленно убрал ладони от лица. Генрих был на голову ниже, он вытянул руку и приставил лезвие к здоровой щеке парня.
У меня мелькнула надежда, Генрих рядом с Америкой выглядел плюгавым недомерком. Наверное и в школе дразнили шкетом или шибздиком. И на физре стоял последним, и колотили наверняка не раз. Но Америка не шелохнулся. А Генрих взглянул на меня и повторил:
— Раздевайся.
Я не могла отвести взгляд от лезвия. Красная струйка побежала по щеке, исчезла под подбородком, снова появилась на горле и стекла по желобку между ключиц в раскрытый ворот рубахи. Америка тихо заскулил.
— Не надо… — пробормотала я.
Голос был чужой. Руки и ноги, всё тело чужое. Вместо мускулов и костей внутри только ужас. Вместо сердца и вместо мозгов — там тоже не было ничего кроме ужаса. Вязкого и липкого, как сырое тесто. Я под завязку была накачана этой дрянью.
— Страх. — Генрих всё понял и ухмыльнулся. — Работает безотказно. Всегда.
Пальцы не слушались. Я расстегнула все пуговицы, одну за другой сверху вниз. Но забыла про манжеты. Вывернула рукава наизнанку, кое-как выпуталась из блузки.
— И это…
— Что знала? Что? — заорала я. — Что ты сама понятия не имеешь кто мой отец? Что трахалась напропалую и залетела неведомо от кого? Это мне нужно знать? Не беспокойся, уже догадалась. Всю жизнь твоё враньё слушала про докторов и музыкантов — хватит с меня! Хватит!
Сейчас начнёт реветь — подумала я. И ещё — а ведь я совсем не похожа на неё. Ни капельки.
Но мать плакать не стала. Она со всего маху влепила мне пощёчину. Звон в ушах и искры из глаз — никакая не фигура речи. А следом — боль, резкая и жаркая, как ожог.
Я выскочила из квартиры. Грохнула дверью. Звонкое эхо прилетело сверху и чуть позже снизу.
Первым делом я нашла автомат и позвонила Америке. Руки тряслись, я с трудом попадала в нужные цифры. В мембране запиликали короткие гудки. Занято, снова занято.
Подождала минут пять. Стоять на месте не могла, быстрым шагом ходила взад и вперёд, словно охраняла телефонную будку. Прогнала пронырливую девицу, которой тоже вздумалось куда-то звонить. Набрала номер — короткие гудки.
По неясной причине мне казалось жизненно важным связаться с Америкой. Найти его, поговорить, рассказать. Он жил где-то в районе Академической, но этой информации было явно недостаточно чтобы начать поиск. Не могла же я бегать по всем дворам Ленинского проспекта и кричать «Америка! Америка!».
К тому же короткие гудки вовсе не означали, что он дома. Что сидит себе и беседует с кем-то. Причём сутками напролёт. Скорее всего, он отключил телефон. Или просто снял трубку.
Не взирая на столь логичное умозаключение, я названивала весь день. Из каждого автомата, который попадался на пути. Оббежала весь центр — от Патриков по бульварам до Пушки, после вниз по Горького до Манежа. Разумеется, первым делом я решила проверить Планетарий. Ни Америки, ни ребят из его компании там не было. Не было их и в «Национале». В «России» нижний бар открывался только в семь.
По набережной от Зарядья добралась до Крымской. На кортах «Чайки» был санитарный день. Оставались ещё конюшни ЦСКА, но уже смеркалось и я едва передвигала ноги. Добрела до Зубовской, у нового здания АПН села на «букашку». Троллейбус едва полз, без единой мысли я глазела в окно. Вот так бы ехать и ехать. По кольцу, по кругу. Мимо Девятинского переулка, мимо Калиниского проспекта, мимо Смоленской. Шофёр объявил: «Площадь Восстания». Моя — инстинктивно я встала и вышла. Вопреки решению не выходить и продолжать кружить по Садовому кольцу до самой могилы.
Именно тут я вспомнила, что забыла ключ.
28
Лифт за моей спиной закрылся. Я подошла к двери и надавила звонок. В недрах квартиры защебетал механический соловей, послышались шаги. Замок интимно лязгнул. Глубоко вдохнув, я сделала шаг назад, прикидывая, какой из двух возможных сценариев будет сейчас разыгран. Меньше всего мне хотелось продолжать утреннюю грызню. Просто не было сил.
Мать открыла дверь, подалась вперёд. На лице испуг, глаза сумасшедшие.
— Ты где шляешься? — громким шёпотом спросила. — Тебя человек дожидается — битый час сидит! Следователь!
— Что?
От неё пахло спиртным пополам с валидолом.
— Из прокуратуры! — сдавленно и с каким-то неуместным восторгом прошипела она. — Иди! Иди быстро!
Мёртвые часы в прихожей показывали без пяти двенадцать. Батарейка сдохла ещё в январе. Из комнаты тянуло хорошим табаком. В голове продолжал мельтешить город — бульвары и улицы, фасады домов, вывески, люди без лиц. Первым желанием было смыться, развернуться и дать дёру. Но мать уже закрыла дверь, она теснила меня из прихожей в сторону комнаты, подталкивая в спину.
Он стоял у окна, заложив руки за спину. Разглядывал дом напротив. В окнах верхнего этажа жаром плавился закат, нижние были чёрными, как дыры. Тень от нашего дома лежала на их стене и доходила до предпоследнего этажа.
Я остановилась в дверях.
Ещё до того, как он повернулся, пол под ногами стал наклоняться и уползать вбок. Бессильными пальцами я поймала дверной косяк. Что-то диковинное творилось и со светом — слишком яркий, слепящий, какой-то ядовито лимонный свет заполнил комнату. Давным-давно, когда у нас школьном медпункте брали кровь, я грохнулась в обморок. Классе в пятом было дело. Сестра воткнула иглу мне в вену, коричневая жидкость потекла по тонкой прозрачной трубке. Я завороженно наблюдала, как кровь через трубку течёт в стеклянную пробирку. Течёт и капает. Тёмная и густая, как вишнёвый сироп. Очнулась я на кушетке от того, что кто-то тыкал мне в нос мокрую и жутко вонючую вату. Нашатырный спирт — я понятия не имела, что на свете может существовать такой мерзкий запах.
Он повернулся. Это был Генрих.
На журнальном столике стоял мамашин парадный сервиз — две чашки на блюдцах и сахарница. Чешский фарфор, богемский, наверное. Хотя нет, богемский — это про хрусталь. В плетёной корзинке лежало овсяное печенье и несколько конфет в неинтересных фантиках. Телевизор почему-то был включён: на экране семья слонов, два больших слона и один совсем маленький, возились в огромной луже, заполненной коричневой жижей. Огромные тела были покрыты жирной грязью, блестящей, как свежая краска цвета какао. Животные поливали себя и друг друга из своих шлангов, хлопали огромными ушами, должно быть отгоняя африканских мух. Звук был почти выкручен, но я расслышала мужской голос: «А вот так сметливые великаны спасаются от жары в летний полдень».
— Ну вот, — Генрих потёр ладони. — А то мы с Галиной Юрьевной уже беспокоиться начали.
— Ещё чайку? — мать вошла с пузатым заварным чайником из того же сервиза. — Свежий заварила…
Она, вопросительно улыбаясь, взглянула на Генриха. Тот радостно закивал, усаживаясь в кресло.
— От такого чая… — он приподнял блюдце, подставляя чашку под носик чайника. — От такого чая грех… грех отказываться. Вы уверены, Галина Юрьевна, что это не английский «Эрл Грэй» из «Берёзки»?
— Да какой там Грэй, обычный индийский. Из булочной.
— Не верю… — Генрих подался вперёд, вдыхая пар над чашкой. — Аромат эксклюзивный.
— Да ну что вы, Сергей Иваныч, — мать налила в свою чашку, уселась на диван. — Могу и коробку показать…
— Коробку! — Генрих рассмеялся и посмотрел на меня. — Коробку. Знаем мы ваши коробки…
В телевизоре слоны сменились львами. Лев и львица лениво валялись в сухой траве, изредка огрызаясь друг на друга. Рядом торчали кости чьей-то грудной клетки. Мать увлечённо рассказывала про больницу, отхлёбывая из чашки, Генрих улыбался и кивал, умильно сложив ладони на животе. С матерью что-то было неладно. Её голос, сперва азартный как у подростка, постепенно начал сбавлять обороты, точно у неё внутри была пружина, у которой кончался завод. Она запнулась, повторила слово ещё раз. Подняла чашку и тут же бессильно поставила её обратно на блюдце.
— Галина Юрьевна, — Генрих привстал. — Вы устали. И это понятно. А нам с вашей дочкой нужно поговорить. И вот что мы сделаем…
Он подошёл к телевизору и прибавил звук.
— Вот — Сенкевич. Животный мир.
На экране пыльные буйволы с толстенными чёрными рогами носились кругами по убитой серой глине. Комментатор, сдерживая восторг, понизил голос и сообщил, что во время сезона брачных игр чёрный буйвол становится особенно агрессивным и может даже покалечить своего партнёра.
— Вы тут отдыхайте, — Генрих ласково погладил мать по колену, — а мы тихонько на кухне побеседуем. Чтоб вам не мешать, Галина Юрьевна. Отдыхайте…
Мать продолжала бормотать, но уже совсем нечленораздельно. Она устало завалилась на бок, бессильно шаря ладонями по подушкам дивана, словно пыталась что-то найти в темноте. Её платье задралось, обнажив дряблую ляжку и край застиранных трусов. Генрих брезгливо двумя пальцами одёрнул подол.
— Что с ней? — выдавила я из себя по слогам.
— На кухню! — тихо приказал Генрих. — Пошла на кухню!
Я послушно попятилась. Мать, запрокинув голову на валик, выставила к потолку удивлённые ладони. Рот её был приоткрыт, она сипло и мерно дышала. В телевизоре один буйвол запрыгнул на спину другому. Тот, нижний, сопротивлялся и пытался вырваться, мотая уродливой рогатой головой из стороны в сторону.
На кухне было сумрачно и воняло из помойного ведра.
— Сядь! — Генрих выдвинул из-под стола табуретку.
Я села. Он подошёл вплотную, моя спина упёрлась в ручки плиты. Генрих молча достал из кармана пиджака сложенный лист бумаги. Неспешно развернул и показал. Это было моё заявление в прокуратуру.
— Тебя ведь предупреждали.
Обеими руками я вцепилась в сиденье табуретки.
— Ты — ничтожество, — произнёс он тихо и спокойно. — И дело тут не в тебе. Существуют правила. И репутация. Тебя бы просто порезали и выкинули где-нибудь в Реутово… если бы не это…
Он ткнул бумагой мне в лицо. Я дёрнулась назад, плита своими ручками впилась мне под лопатки.
— За это… — Он неспешно скомкал лист. — За это надо учить. Не тебя — нет, других учить. Чтоб знали и всегда помнили. И боялись. Это и есть репутация.
Я вспомнила про расстрел на танцплощадке, теперь та история не казалась мне столь уж невероятной. Репутация, да, именно репутация. Генрих всегда мне казался страшным человеком, абсолютно циничным и способным на любую жестокость, но только здесь, на кухне, я поняла, что, вполне возможно, я ошибалась в главном. В том, что он человек. Что он наделён всем комплектом душевных хромосом, необходимым для функционирования этой самой души. Ведь никому и в голову не придёт обвинять какого-нибудь бенгальского тигра-людоеда в жестокости. Тигр оперирует в другой системе моральных координат нежели индусы, которых он съел. Эти системы лежат в разных плоскостях и нигде не пересекаются. С точки зрения самого тигра он не только не сделал ничего дурного, а наоборот, проявил себя молодцом, укрепив свою репутацию бесстрашного хищника и хозяина джунглей. Да, репутация.
— Написав это, — он ткнул скомканной бумагой мне в лицо, — ты не оставила мне выбора. К тому же…
Мне послышались шаги в коридоре, я оглянулась. Это была не мать. Америка — он остановился в дверном проёме. Левый глаз его заплыл бордовым синяком. На щеке, от виска до подбородка краснел свежий порез, такой же был на шее, под кадыком. От уха до уха. Я не сразу поняла, что за тёмные пятна были на его куртке — на воротнике и на груди.
— Я уж думал ты там заснул, — Генрих сунул скомканную бумагу в карман. — Заходи. Тоже будет полезно посмотреть. Сколько там твоей сестричке? Двенадцать?
Он говорил, не глядя на Америку. Потом показал мне кулак. Что-то щёлкнуло и из кулака вдруг выскочило лезвие, короткое и узкое как жало. Полированная сталь казалась осколком зеркала.
— Раздевайся.
Генрих сказал это как бы между прочим.
— Ты умная и поэтому всё сделаешь грамотно. Правильно?
Я не двинулась, завороженно смотрела на лезвие ножа.
— Не тяни время. Будет только хуже.
Генрих подошёл к Америке, тот вскинул руки, закрывая лицо.
— Убрать, — тихо приказал. — Руки.
Америка подался назад, спиной прижался к дверному косяку. Потом медленно убрал ладони от лица. Генрих был на голову ниже, он вытянул руку и приставил лезвие к здоровой щеке парня.
У меня мелькнула надежда, Генрих рядом с Америкой выглядел плюгавым недомерком. Наверное и в школе дразнили шкетом или шибздиком. И на физре стоял последним, и колотили наверняка не раз. Но Америка не шелохнулся. А Генрих взглянул на меня и повторил:
— Раздевайся.
Я не могла отвести взгляд от лезвия. Красная струйка побежала по щеке, исчезла под подбородком, снова появилась на горле и стекла по желобку между ключиц в раскрытый ворот рубахи. Америка тихо заскулил.
— Не надо… — пробормотала я.
Голос был чужой. Руки и ноги, всё тело чужое. Вместо мускулов и костей внутри только ужас. Вместо сердца и вместо мозгов — там тоже не было ничего кроме ужаса. Вязкого и липкого, как сырое тесто. Я под завязку была накачана этой дрянью.
— Страх. — Генрих всё понял и ухмыльнулся. — Работает безотказно. Всегда.
Пальцы не слушались. Я расстегнула все пуговицы, одну за другой сверху вниз. Но забыла про манжеты. Вывернула рукава наизнанку, кое-как выпуталась из блузки.
— И это…