Этот берег
Часть 8 из 14 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да-да, «Апофеоз войны», — вспомнила Варвара, — но там гора таких физиономий…
— Не слушай их, — сказал мне Авель, разливая виски по стаканам. — Если смотреть издалека, и не при ярком свете, вполне можно подумать, что ты отращиваешь бородку. Немного синеватую, конечно, но сойдет за эспаньолку…
— Вот за нее и предлагаю выпить, — сказала Варвара.
— Сначала я договорю, чтобы со всем этим покончить, — возразил ей Авель. — Итак, искать Кравца не надо, — чего его искать? Он живет в Броварах, и его адрес не секрет… Но вот какое дело. Ганна попросила у меня, чтобы я попросил у тебя, чтобы ты на него не заявлял. Она даже готова взять у меня взаймы любую сумму, на которую, допустим, ты согласен, чтобы отдать ее тебе в качестве отступного — в счет ее зарплаты. То есть она готова ради этого даже работать у меня бесплатно.
— Зачем — бесплатно? — испугался я. — Не нужно ей давать взаймы. Я заявлять не собираюсь… Я, правда, не пойму: с чего она, так все сама запутав, теперь о нем печется?
— И я не слишком это понимаю, — признался Авель.
— Кто бы сомневался, — заметила Варвара, первой подняла свой стакан, и мы выпили.
Было решено отправить меня в Киев на рентген не раньше, чем моя физиономия обретет терпимый вид — если, конечно, боли в спине и боку не усилятся и не поторопят… Боль не усиливалась, но и не отпускала. По прошествии недели я, полюбовавшись собой в зеркале, постановил, что мне достаточно щепотки дамской пудры, чтобы скрыть синяк на подбородке — а значит, пришло время вывезти меня в люди. Авель связался со знакомым терапевтом, и Владик доставил меня в Киев, в большую поликлинику на Красноармейской улице, которую собрались переименовать в Большую Васильковскую. Со мной была приемлемая сумма гривен, но терапевт Белоцерковский отказался ее взять.
— Я все же иностранец, — напомнил осторожно я, снимая рубашку.
— Давно в Киеве? — спросил Белоцерковский, прикладывая к моей груди прохладный стетоскоп, и я ответил:
— Больше двух лет.
— Мы лечим всех; дышите, — сказал он, обшаривая стетоскопом кожу на моей груди, ненадолго замирая и вслушиваясь. — Мы лечим иностранцев, украинцев, евреев, русских, инопланетян; так, не дышите… Мы лечим коммунистов, онанистов, трансвеститов, содомитов; глубоко дышите… Православных и бесславных, алкоголиков, католиков; так, теперь подольше не дышите, сколько сможете… Уф! Мы лечим умных, глупых, злобных, добрых, друзей Авеля, врагов Авеля и даже Авеля, мы лечим всех. Потому что мы на это заточены. А кто есть кто — мы об этом думать не обязаны. Нам о себе-то некогда подумать.
Белоцерковский сел за свой рабочий стол и молча принялся разглядывать мои рентгеновские снимки, потом бегло прочел комментарии к ним рентгенолога…
— Да, не обязаны… — продолжил он. — Вот вы, к примеру, глупый или умный? — я даже не хочу об этом думать и боюсь судить. Зачем вы ждали целую неделю, прежде чем ко мне явиться?
— Я ждал, — признался я, — когда мое побитое лицо придет в норму.
— Это вы о чем? О том, где вы припудрили?.. В наши годы пудри, не пудри — уже неважно. У вас сломано ребро — вот это важно. И в месте перелома оно уткнулось в плевру — как вы эту боль переносите, ума не приложу?
— В целом терпимо, — сказал я. — Но надоело.
— Но это в целом, — сказал Белоцерковский. — А в частности у вас воспаление легких. Посттравматическая пневмония. Вы бы еще недельку потерпели, предаваясь заботам о расцветке физиономии, — пришлось бы вас в больницу класть! А сейчас — слушайте меня внимательно, запоминайте, а потом не забудьте внимательно прочесть, что я вам сейчас записываю…
Я его послушал, потом внимательно прочел — и приуныл. Мне предстояла терапия, включающая в себя помимо пригоршни таблеток, курс ежедневных впрыскиваний антибиотика, а по прошествии полмесяца лечения — еще и реабилитация, тоже с инъекциями, тоже в течение двух недель.
Вот тут и встал нешуточный вопрос: кто возьмется мне вкалывать, причем безотлагательно и ежедневно?.. В Борисовке — мы там поспрашивали — некому. Ближайшая амбулатория — в Агросоюзе; оно бы ладно, но тамошней Боженой-фельдшерицей пугают маленьких детей, подозревая в ней кто неумелость, кто и садистские наклонности… Варвара не бралась в расчет, к тому же ее опыт медсестры сводился к двум занятиям по начальной военной подготовке в студенческом прошлом — там и остался… Агнесса заявила, что не шляхетское это дело — уколы колоть, и предупредила, что при виде шприца может упасть в обморок, при виде моей задницы — впасть в депрессию, а того и другого вместе попросту не переживет… Каждый день ездить на уколы в Киев и обратно было бы мне в тягость, возить оттуда и туда сестру из поликлиники — хлопотно и накладно. Мне оставалось лишь одно: на время всех необходимых процедур уйти в отпуск, к слову сказать, первый за все время работы на базе, и поселиться в Киеве, в старой квартире Авеля. Он выдал мне ключи, инструкции и отпускные; Агнесса на дорожку мне сыграла «Прощание славянки». Владик отвез меня с вещами в Борщаговку — унылый спальный киевский район.
Когда-то, будучи еще доцентом, Авель получил эту, как он говорит, гостинку от университета и прожил в ней до середины девяностых. С тех пор она пустует, но Авель продавать ее не собирается, позволяя останавливаться в ней на день-другой своим иногородним и иноземным приятелям. Мне предстояло в этом нежилом жилье прожить не меньше месяца.
Я сдул пыль с дверцы холодильника, загрузил в него продукты из сумки, собранной в дорогу Ганной и Натальей, включил его в электросеть, и древний «Розенлев», проснувшись, зарычал. Я протер окно. С высоты десятого этажа открылись вечерние обширные виды, но, Бог ты мой, что это за ширь была!.. За гудящим проспектом Героев Космоса, за невысоким, но бесконечным забором, сколько видел глаз, пласталась промзона с ее долгими рядами бурых железных гаражей и хозблоков из силикатного белесого кирпича. За ними стояли в ряд, как на параде, и впритык один к другому длинные округлые ангары, отливающие тусклым цинком на вечернем солнце, а за ними высились цеха былого завода, отданные, судя по рекламным тряпкам, под склады и конторы разных торговых фирм… Воздух кухни был сух и тяжел. Я отворил окно; гудение автомобилей стало ровным громом. Я прошел в комнату. Заняться было нечем. Судя по зиянию пустого стеллажа, в гостинке некогда водились книги; Авель давно их перевез на базу, в библиотеку гостевого дома. В углу на бельевом комоде пылился грузный телевизор с алюминиевым прутиком домашней антенны, старый немецкий «Грюндиг», из тех времен, когда никто из нас не знал беспроводного переключения программ… Я обтер рукавом его экран, включил и принялся перебирать каналы тугими поворотами тумблера.
На первом из предлагаемых каналов пел хор гуцулов, на другом — гомонил и гремел футбол: «Ворскла» играла с «Металлистом»; и на третьем был футбол, и на четвертом: и там, и там — что-то европейское, при заполненных трибунах… На пятом — бойкая стая гиен гнала по парку Крюгера импалу и, сознаюсь, мне невозможно было оторваться от погони… Догнали, с трех сторон напрыгнули, импала легла набок, но голова ее оставалась поднятой. Она смотрела в сторону, слегка кивая головой каким-то, может быть, своим последним, посторонним мыслям, а победившие ее гиены, обстав ее с боков и со спины, уже ее глодали, как надо было понимать, еще живую. И вкрадчивый голос за кадром мне это подтвердил: «…они лакомятся ею, еще живой; это выглядит ужасно, но им надо торопиться, пока львы не отняли у них добычу».
Я переключил «Грюндиг» на его последний, по счету шестой канал и не сразу понял, что на канале происходит… Что-то небывалое, скандальное, похоже, там уже произошло, пока я расставался с антилопой и гиенами, — и вот уже истошный визг стоял в какой-то, как я понял, из московских телестудий. Минуты через три весь этот визг и ор переорало общеизвестное лицо, настолько постаревшее, что я едва его узнал, не вспомнив все же его имени: когда оно и я были много моложе, мне нравились иные его шутки для общего употребления, не то чтобы соленые, но солоноватые, щекочущие; мне даже показалось по привычке, что оно вновь пытается шутить и щекотать: «…Их, плеть (я не услышал плеть, услышал «бип», но по губам прочел плеть с легкостью), давно пора накрыть крылатыми ракетами, со всеми их, плеть (тут я опять услышал «бип», но плеть опять легко угадывалось), Киевом и Львовом!» Тут выпятился главный в телестудии и, легко перекрывая крики, уточнил: «Вы имеете в виду: бомбами?». «А я что говорю?.. Я что тут, плеть («бип»), непонятного сказал?» — отозвалось, обидевшись на что-то, общеизвестное своей солоноватостью лицо. Главный тонко улыбнулся и в наступившей, словно по команде, тишине примирительно сказал: «Конечно, можно, и ракетами, и бомбами, но это вы — зря… На что нам разбитые города?»…
Я выключил телевизор и зажег люстру: начинала сгущаться тьма. Но до ночи оставалось еще довольно времени, которое, прежде чем лечь спать, надо было убить. Я вспомнил: хорошо бы поужинать, и обратился к содержимому холодильника… Там было что сварить и что пожарить, было и чем сдобрить, чем приправить и украсить, — спасибо Ганне и Наталье. Мне не хватало в этот вечер одного: желания готовить. Еще в ту первую пустынную зиму на базе, когда я постигал премудрость кулинарных книг и предвкушал, кого и как весной я удивлю накрытым мной столом, мне даже в голову не приходило удивлять одного себя. Радость, созданная тобой, которую не с кем разделить, — это заведомо упущенная радость, предумышленное разочарование, по сути своей наказание: поди гадай потом, за чью вину — и в чем она, эта вина… Когда я вынужден съедать свой ужин в одиночестве, я даже кашу не варю, мне лень, и обхожусь чаще всего простой яичницей и салом с черным хлебом (разве что сало чуть припудрю измельченным влажным чесноком; яичницу слегка присыплю зеленью)… Чего не оказалось в холодильнике — это простой воды. Не то чтобы вода из крана у нас была плоха, но я, подобно очень многим киевлянам, борщей и каш в ней не варю, кофе не кипячу и чаю не завариваю, предпочитая воду из артезианских жил или очищенную, покупную… Один из бывших киевских градоначальников на добрую память о себе велел однажды забрать подземные чистые жилы в трубы и понаставить по всему городу бюветов, проще сказать беседок с водозаборными колонками. С тех пор они повсюду, где угодно: и в парке имени Шевченко, и во дворах на Борщаговке.
…Один из борщаговских бюветов находился от меня неподалеку. Я отыскал в кухонном шкафу две полуторалитровые пластиковые пляшки из-под минералки и, вооружившись письменной инструкцией Авеля со схемой микрорайона, пошел по воду… Едва я вышел из подъезда и остановился, чтобы эту схему разглядеть при свете телефонного фонарика, за моей спиной раздался лай, из-под моих ног во двор выпрыгнула мелкая собака, следом за ней с криком «мудак, стоять!» выкатилась ее круглая, как шар, хозяйка и на бегу, в пылу погони, угодила своим локтем в мое несчастное ребро… Я прикусил от боли щеку изнутри — и был вынужден сжевать на ходу таблетку найза.
По жидким лужам света, стекавшего из окон первых этажей, и выверяя путь по свету верхних этажей, я пересек притихшие дворы; неосвещенным пустырем недолго шел на близкий сноп живого, словно дышащего света и наконец, обогнув ограду детских яслей, потом обойдя деревянную, еще деревенских борщаговских времен, каплычку, или по-нашему часовню, обласканную мягкими лучами круговой подсветки, отчего она и показалась мне на расстоянии светящимся снопом, шагнул к смутному, как стог в ночной степи, невысокому шатру бювета. Очертания домов вокруг были невидимы в темноте; их окна пылали в ней далекими кострами. Люди с неподвижными, еле различимыми лицами, сидевшие в беседке, отрешенностью своей могли б сойти за каменные степные изваяния, если бы не пластиковые канистры и баклажки у них в ногах и на коленях… Пристроившись на лавочке у выхода, я покорно ждал, когда таблетка обезболивающего победит или хотя бы приструнит боль. Моя прокушенная щека кровоточила, но я не смел сплюнуть под ноги… Звук струи, бьющей в пустоту канистры или баклажки, прерывался на мгновение, — и вновь струя звенела перед тем, как вновь прерваться: время, ничем другим не обозначенное внутри и вокруг беседки, делилось этими протяжными звуковыми отрезками, не равными один другому, развлекая меня, но не в силах отвлечь от боли… Внезапно боль утихла, скоро и совсем прошла, — и я нечаянно уснул.
Разбудил меня тихий мужской голос возле уха:
— Диду, эй, ты жив или спишь?.. Твоя очередь.
Спросонья голос показался не чужим, а еще мне показалось, что я в Хнове, в похожей и привычной беседке, где я подолгу сиживал когда-то и подремывал, на заросшей лопухом поляне, там, где городской парк свободно переходит в пригородный лес; но мы туда не по воду ходили, а бухнуть или сыграть в двадцать одно в стороне от лишних глаз; и молодежь туда ходила, и не надо объяснять зачем, — и дай ей Бог… Набрав воды в две маленькие пляшки, я вскользь, но цепко оглядел людей в беседке, их лица и их руки; конечно, темновато было, но в жидких отсветах часовни было, в общем, видно: не чужие… А если приглядеться, кто во что одет, — да тот же Хнов, каким он был и десять лет назад, и двадцать лет назад, каков он и сейчас, каким он будет и вовеки; и теми же словами говорит, а что был за язык в бювете, я не обратил внимания, уж точно, не запомнил, и это было, да, невежливо, — оправдывался я по дороге в минимаркет, замкнув губами полный крови рот. Ее солоноватость ужасала и с каждым шагом становилась тошнотворнее. Остановившись на мгновение, я огляделся, убедился, что нет рядом никого, выплюнул на дорогу всё, что скопилось во рту, прополоскал рот свежей водой и с усталой злостью бросил кому-то вслух:
— Ну да, конечно. Как иначе? Бомбами их, бомбами…
В гостинку я вернулся с водой из бювета, с бутылкой водки «Козацкая рада» из минимаркета, с двумя пачками вареников из кулинарии: одни, с грудинкой и тушеной капустой, — к ужину, другие, с вишнями, — на завтрак. Не дожидаясь, когда вареники с грудинкой всплывут в кипятке, выпил махом пару рюмок; щеку изнутри ожгло… Я выпил и за ужином, но не усердно: поутру мне предстоял визит в поликлинику… На часах было полдесятого, ни то ни се: спать рано, искать себе занятие на вечер — поздно, просто гулять негде, общаться не с кем… Я включил телевизор, там, где про зверюшек, самый жизненный канал. Большая львица доедала кого-то маленького; голос за кадром терпеливо убеждал: «…и сурикат сойдет на перекус, но львицу стоит пожалеть: белка в нем недостаточно, чтобы возместить энергию, потраченную во время неудачной охоты»… Под письменным столом я обнаружил старенький большой компьютер, установил его и попытался запустить — но безуспешно. Набрал Авеля; он обещал прислать на другой день Владика, способного, как он сказал, воскресить любую сдохшую технику… Я перебрал без надобности все свои контакты в телефоне. Их было немного: в основном киевские; из прочих я нашел номера бывшей жены и ее верного пажа Феденьки Обрезкова. Давно их надо было удалить, да все рука не поднималась. И я их удалил… Увидел номера своих детей, но мне им было нечего сказать; я мог их разве напугать, и мне пришлось бы, созвонись я с ними, убеждать обоих, что мне от них ничего не нужно… Директор хновской школы: что бы я мог ему сказать? Совсем не то, что он хотел бы от меня услышать… Товарищи мои, учителя?.. Они мне больше не товарищи.
Три буквы высветились на дисплее телефона: Г.Г.С. — и поначалу не сказали ничего, но, поднатужив память, я их все-таки расшифровал: Гурген Гургеныч Самвелян, предводитель хновских полицейских. Я набрал его, услышал его голос, услышал и знакомый стук биллиардных шаров — и без какой-либо причины был обрадован. Гурген Гургеныч тоже, как мне показалось, был мне рад. Тому, что я звоню ему из Украины, он не слишком удивился и сказал:
— Вот почему твой телефон, что у меня, всегда молчит: твой телефон уже не наш… Я должен был сам догадаться. В тебе всегда было что-то от прапорщика…
Я его не понял; он напомнил:
— Я о том прапорщике, который один идет в ногу, когда весь взвод идет не в ногу. В смысле, он так думает… Не понимаю что, — продолжил мысль Гурген Гургеныч, — но в тебе всегда была какая-то интеллигентская гнильца, ее ты не выпячивал, но и совсем скрыть не умел… Ты ведь, чего ни скажешь, — ты не только скажешь, а еще и дошлешь. Ну не можешь ты сказать вот просто так, без досыла!.. А если где молчишь — не просто так молчишь, а с оттяжкой. Это я тебе как биллиардист говорю, чтобы тебе понятно было. — И словно в подтверждение сказанному я услышал хлесткий, с оттяжкой, удар кия по шару, затем отскок шара от борта…
— Я ж не игрок, — напомнил я.
— И зря, — веско сказал Гурген Гургеныч. — Играл бы — был бы на виду, для своей же пользы. К тому же за игрой не остается времени на глупости, — он, слышно было, отложил кий в сторону. — Мы тут скучаем без тебя…
Я удивился:
— Мы — это кто?
— Твоя жена, к примеру…
— Это она так говорит?
— Нет, — ответил Гурген Гургеныч, — но она мне подала на всероссийский розыск. Понять ее можно: ты же пропал…
И я зачем-то испугался:
— Зачем я ей?
— Не знаю… Ей и тебе виднее. Ты так спешил, когда бежал, что не подумал развестись…
Я перевел наш разговор в иное русло:
— Как там мои ученики?
— Если ты о моем сыне, — сказал Гурген Гургеныч, — то мой Кориолан в Санкт-Петербурге, учится на медицинском. Будет стоматологом, если, конечно, не проспит все главные занятия… А если ты о девице (он сделал ударение на «е»), которую вы все зовете Капитанской Дочкой, то я о ней не знаю, как она сейчас, — она как вышла замуж, так и уехала… Ты бы ей сам позвонил; она перед отъездом все справлялась о тебе, — а что я мог ей рассказать?
— У меня нет ее телефона, — честно признался я. — И никогда не было.
— Вай мэ, — удивился мне Гурген Гургеныч. — И у меня его нет; не знаю даже, как и быть… Я бы спросил у ее папаши, — он ведь все еще у нас, — да вряд ли он будет доволен, если спросит, зачем мне… Стой! Они с моим Кориоланом одноклассники. Если хочешь, спрошу у него… Назови еще какие-нибудь свои координаты, на случай если до тебя не дозвониться.
Я продиктовал Гурген Гургенычу свой электронный адрес. Он вновь взялся за кий, судя по тому, как оживились на столе шары, — и спросил:
— Как ты там вообще? Как ты на Украине? Как чувствуешь себя в удушающих объятиях националистов?..
Он замолчал; и я молчал, обдумывая простой и необидный ответ…
— Я это так шучу, прости, — сказал Гурген Гургеныч, заканчивая разговор. — Шучу, ты должен это понимать… Шучу по долгу службы.
Я позволил себе еще одну рюмку, следом за ней принял обезболивающее, лег спать и сразу уснул. Проснулся около полуночи, словно от удара памяти, — но что мне во сне вспомнилось, я, сколько ни пытался, так и не смог понять, как и не смог уснуть до утра.
Оглушенный недосыпом, я поутру отправился на процедуры. Вернулся около полудня и обнаружил следы присутствия водителя Владика. Компьютер работал, был подключен к интернету и снабжен собственноручной инструкцией Владика, как этим компьютером пользоваться без риска вывести его из строя.
Строго следуя инструкции, я, как мог быстро, то есть, на деле, очень медленно, прошелся по новостным и кулинарным сайтам: первые, как и всегда, томили душу, вторые, как бывает иногда, ее не насыщали… Прежде чем выйти из системы, я по бессмысленной привычке заглянул в почту, скорее опасаясь, чем надеясь найти там что-нибудь сверх спама: за всю мою вторую жизнь никто со мной и-мэйлом не аукался ни разу, да и кто мог знать мой новый адрес?.. А тут — письмо, неясно от кого. Адрес: kadoch@mail.ru — мне вроде ничего не говорил, но на душе похолодало, и еще прежде чем я «вскрыл конверт», меня врасплох застигла несомненная догадка… И вот он, этот месседж, как он есть, без оговорок и изъятий:
«Дорогой Учитель! Вы меня помните, надеюсь? А я о Вас не забываю никогда. Куда Вы от нас пропали? Я уже боялась, что Вы где-то умерли, но вдруг приходит сообщение от Кори Самвеляна, который, как Вы помните, сидел у окна от меня через стол, если от доски смотреть, и спал на всех уроках, даже на Ваших. Самвелянчик теперь учится на зубного в Петербурге. И вот он только что прислал мне сообщение с Вашим электронным адресом. Он очень меня этим сообщением обрадовал. Теперь немного о себе. Школу я закончила прилично, несмотря на то что новый преподаватель литературы Шинкарев, который вместо Вас, пытался прокатить меня на Яге. Так мы называли ЕГЭ (шутка!). Но обошлось, я Вас не подвела. Теперь о личном. Я вышла замуж. Признаюсь честно: не по расчету. Как говорит мне мой отец: не от ума (Вы бы сказали: неосмотрительно). Но я не сожалею. Поженились мы у нас во Хнове, и я сразу переехала к Гене (мужа моего зовут Геннадий) в Собинку. Это Владимирская область. В самом Владимире я еще не побывала: слишком много хлопот по дому. И в Москве, которая от нас всего лишь в трех часах езды на электричке, не была пока, но это ничего. У нас и в Собинке красиво. Такого Озера, как наше, здесь, конечно, не увидишь, зато течет Клязьма, знаменитая река. Есть памятник архитектуры: бывшая текстильная фабрика известного друга Горького Саввы Морозова, вся из старого красного кирпича. Прямо за фабрикой, на берегу Клязьмы расположен прекрасный городской парк, переходящий в рощу. Роща не сосновая, как у нас, а дубовая. Я никогда прежде не видела такого множества дубов вместе. Я туда хожу гулять, когда хочется побыть одной, но редко, потому что надо заниматься бытом. Он у нас пока не налаженный. Гене достался по наследству дом его покойной тети. Это что-то вроде деревенской избы, но без огорода. А также без водопровода и удобств. Колонка у нас на улице, удобства за домом, во дворе. Хорошо, что городские бани от нас неподалеку. Когда мы только поженились, Гена был уверен, что легко и быстро приведет наш дом в порядок. Он у меня, тем более, профессиональный сантехник плюс мастер на все руки, и потому был уверен, что сумеет заработать деньги на полный ремонт, нанять бригаду и с ее помощью превратить избу в коттедж, как он сказал. Он и работает как вол, но заработать удается пока только на жизнь. В самой Собинке ему работы нет, и он работает в Коврове, тоже Владимирской области. Он там раньше служил в армии, и друзья его устроили в фирму по обслуживанию разной техники военного гарнизона. Конечно, каждый день добираться до Коврова и обратно ему не слишком легко и приятно. Но он боится потерять работу. Дорогой Учитель, очень бы хотелось Вас увидеть. Тем более что современные технологии нам это позволяют. Давайте встретимся и поговорим по скайпу. Лучше всего, прямо сегодня, поздно вечером, когда я освобожусь ото всех домашних дел, да и Вам, я думаю, будет посвободнее. Давайте в 22.30. Устроит? С нетерпением жду вечера.
Ваша
Кап. Дочка.
ЗЫ: Между прочим, нашей первой, жутко холодной, зимой в Собинке мы однажды ночью чуть не замерзли. Печка горела и грела хорошо, но щели в стенах просто свистели диким холодом. Когда мне стало совсем фигово, я оделась и обулась во что попало, выбежала во двор, упала коленями в сугроб и громко сказала, глядя на месяц: “Месяц ясный, двенадцать лысых, мороз сломайте!”. Вы не поверите, но помогло. Остаток ночи я не мерзла, крепко спала, а утром с крыши забарабанила капель, потому что настала оттепель. И я, конечно, сразу вспомнила о Вас.
К. Д.».
Никакие новые слова мне в голову не лезли, а те, что в ней давно застряли, никак из нее не выковыривались. Я сумел извлечь в ответ только два из них: «Рад. Устроит», — отправил и запаниковал, сообразив, что не умею пользоваться скайпом и даже не знаю, установлен ли этот скайп на этом стареньком компьютере. Пришлось позвонить Авелю и обрисовать ему вкратце ситуацию. Он ответил:
— Ну и дела!.. Даже не знаю: поздравить тебя или за тебя бояться.
Авель пообещал снова прислать Владика, тем более что тот уже катается по Киеву, выполняя некоторые поручения.
Не зная, куда себя деть в ожидании Владика, я подошел к мутноватому от времени зеркалу, встроенному в дверцу платяного шкафа…
«Кого это вот в принципе может устроить? — словно бы спрашивали меня мои глаза, так высоко подпертые снизу скулами и так низко прикрытые сверху клоками бровей, что не было смысла придавать этим глазам какое-либо особенное выражение: никто не разглядит никакого выражения под этими седыми клоками. — Кого может устроить этот тяжелый, как будто отдельный от всего, горбатый нос под низким лбом, над которым топорщится иссиня-седая, жесткая, как проволока, грубо обрезанная челка?.. И кстати, самого тебя устраивают эти узкие, покатые плечи, эта слишком короткая шея, о наличии которой и не догадаешься, пока не увидишь выпирающий из горла, то и дело припрыгивающий небритый кадык?.. А эти уши?»…
Владик заставил меня понервничать: он все не шел… Объявился, когда на промзону за окном опустились сумерки. Скайп он установил довольно быстро, но потом принялся мудрить и умничать над тем, как предельно увеличить скорость слишком старого компьютера — слишком медленного для скайпа. Я никогда не сталкивался с подобными проблемами. В первой жизни интернет меня не занимал — им были полностью захвачены мои дети и жена. На базе близ Борисовки интернета не было. Авель с ним не спешил, справедливо опасаясь, что, обретя доступ к интернету, Татьяна и вовсе не отлипнет никогда от ноутбука…
Владик за работой подробно объяснял мне, какие программы он навешивает, что за возможности наращивает, — я не понимал ни слова, глубокомысленно кивал и не смотрел на часы, боясь его обидеть. Над промзоной за окном нависла тьма. Время шло, а Владик всё не уходил. Он курил бесцеремонно и прокурил мне всю гостинку. Не вправе его торопить, я изнемогал нервами и все вышагивал из угла в угол за его спиной. Наконец, он кончил — по крайней мере объявил об этом. Написал пошаговую инструкцию о том, как обращаться со скайпом. Напоследок попросил меня сварить ему кофе для прощальной сигареты. Я сделал ему кофе. Он пил его медленно, нахваливал и с удовольствием курил, вслух вспоминая о счастливой поре, когда он не водителем работал, а собирал на коленке компьютеры из запчастей… Прежде чем уйти, Владик предупредил меня, что скорость компьютера уже достаточна для воспроизведения любой картинки, но недостаточна для того, чтобы оно было идеальным:
— Чуть-чуть будет подергивать, — сказал он и ушел.
Я глянул на часы. До сеанса связи с Капитанской Дочкой оставалось семь минут…
Владик оказался прав: ее лицо, как только утвердилось на экране, слегка подергивалось при каждом повороте и наклоне, словно в старательно сдерживаемых конвульсиях — и голос ее звучал с экрана немного заторможенно, как после выпивки или приема оглушающих лекарств, — но это был ее голос, и это было ее лицо… Незнакомой была прическа, непривычно темная, очень короткая, обнажившая уши, когда-то напрочь скрытые длинными, всегда разбросанными по плечам и очень светлыми волосами, — и эти маленькие уши, впервые мной увиденные, отчего-то меня растрогали.