Этот берег
Часть 5 из 14 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Здесь речь не о войне, — возразил ей Авель, как мне показалось, с некоторой обидой. — Мы говорим о вашей безопасности.
— Уберите это с глаз моих подальше, — сказала нам Варвара и вернулась в дом.
— Ты, помню, что-то мне сказал однажды про умелые и неумелые умы, — неделей позже говорил мне Авель. Мы с ним сидели под обрывом у воды на складных тряпичных табуретках и удили рыбу, которая, по правде, не клевала. Невдалеке от нас Наталья, зайдя в воду по колено, с раздражающим скрежетом отскребывала противень мокрым песком — она не признавала химических моющих средств. — Да, да, умелые умы и неумелые. Первые — подогнаны к реальности, прилажены к жизни, заточены на пользу, вторым же, при всей их умности, в жизни нет места, и, чтобы дать им место, приходится потесниться. От них нет проку, их ни к чему не приспособить. Но у меня вопрос: при всем разнообразии умелых умов — в чем общий корень их умелости?
— Хотелось бы мне знать ответ, — вежливо ответил я.
— Так знай, — сказал мне Авель. — Корень всякого умения, а значит, и умения ума — в отсутствии страха. Ум неумелый — ум пугливый. Страх не просто парализует сколь угодно умный ум — он его стерилизует, да, именно кастрирует.
Я уточнил невесело:
— Ты намекаешь, что я трус?
— Нет, ты уже не трус, — заверил меня Авель. — Ты был, возможно, трусом там, в России. Со страху ты ушел, куда не зная, в нашу Украину, и теперь ты не боишься. Теперь ты попросту спокойно созерцаешь, и бормочешь что-то, и я за тебя рад… Я рад, что бормотанью твоему немного поспособствовал.
— …Конечно, есть на свете люди, — говорил далее Авель, — которые вообще не знают страха и никогда его не знали. Природа или же забыла, или не успела снарядить их в дорогу этим защитным приспособлением. Такие они, скажем, недоукомплектованные люди. Они обычно долго не живут, но очень много успевают сделать. Я, как ты понимаешь, говорю не о безбашенных дебилах. Я говорю о Пушкине, к примеру. Он все постиг на этом свете, все угадал и обо всем успел умело сказать, но он не знал, да и не понимал, что такое страх. Я это у кого-то вычитал и решил проверить. Перечитал его всего и поразился: никто из его героев, даже самых незначительных, не знает страха… Но нам, чтобы стать умелыми умами и дать умелости своей ход, приходится сначала обуздать свой страх и научиться управлять им, а то и вовсе отключить — это правильней всего.
Я не сдержался:
— Как?
— Рецепт прост, — легко ответил Авель. — Рецепт давно известен, и его многие назвали вслух, пусть разными словами. Видишь опасность — не беги, не прячься от нее, иди ей навстречу; она глядит тебе в глаза — не отводи, не жмурь свои… Слышишь угрозу — сам грози, не шепотом, но чтобы было слышно всем… Узнал, в какой норе притих и караулит тебя главный твой жах и ужас, — иди к норе, ткни в нее палкой, снова ткни, еще как следует повороши… С маленькими страхами то же, что с большим, — всегда иди навстречу — и они рассыплются в труху… Встретил змею на своем пути; она оскалилась — ты не отпрыгивай, хватай ее за шею и за хвост… Этому вполне можно научиться — но при осознанном желании, конечно… но и при ясном понимании того, что ты однажды неизбежно проиграешь… Однако, если понимание неизбежности поражения — это совсем всё, что ты в жизни понял, и если каждый шаг, даже еще не сделав шага, ты этим пониманием стреножишь — сразу ступай к неумелым умам, и вам всегда будет о чем поговорить… Вот только к дуракам не попади и с ними все-таки не путайся — ну их всех к Богу!..
Авель помрачнел, с нетерпеливой безнадежностью подергал леску, потом сказал:
— Да, дураки страшнее страха… Но иногда случается — такое иногда бывает — что происходит что-то пострашнее дураков. Ты чувствуешь присутствие опасности, но ты не знаешь, где она и в чем она; ты, самое забавное, не знаешь, существует ли она вообще, или это у тебя по-простому разыгрались нервы… Боязнь страха — это самый гадкий страх. Боязнь беспричинного страха — самый дурацкий страх. Со всей этой гадостью и дуростью по силам справиться любому умелому уму, но при одном условии: если ты внушил себе, что опасность угрожает тебе. Но если уж ты вбил себе в башку, что кто-то или что-то угрожает не тебе, но тем, кто тебе дорог, а ты не знаешь, откуда ждать угрозу, как ее предупредить, кому шагнуть навстречу…
— …тебя возьмет уже непобедимый страх, — докончил я и неуверенно предположил: — И он тебя уже берет — ты мне это хотел сказать?
— Еще не страх, — ответил Авель и, глянув в сторону Натальи, поморщился, угнетенный выскребыванием железа мокрым песком. — Не страх, но некоторый неуют… Так, некоторое беспокойство… Пожалуй, легкий дискомфорт. Но он мешает моему уму. Сбивает с толку, я теряюсь, начинаю делать глупости. Тащить сюда из города все ружья — это разве не смешно? И смех, и дурь; Варвара, думаю, права.
Откуда-то над нами послышались глухие голоса.
По лестнице к нам медленно и аккуратно спускались трое: участковый Зубенко и двое незнакомых мне полицейских офицеров. Увидев их, Наталья ополоснула противень и уронила его на береговой песок…
— Клюет? — спросил Зубенко, подходя к нам.
— Не слишком, — отозвался Авель. — Пока никто не клюнул.
— К вечеру поймаете, — пообещал участковый. — А сейчас день, жарко, рыба сонная, и никакого жора.
— И я так думаю, — согласился Авель.
Зубенко шумно вздохнул и сказал, ни на кого не глядя:
— Вот; хлопцев до вас привел; сообщить вам что-то хотят. Не очень хорошая информация.
Авель опустил удилище на песок и встал. Я остался сидеть, не выпуская свою удочку из рук. Наталья, застыв, глядела куда-то вверх, будто что-то высмотрела над обрывом… Один из офицеров шагнул к воде, поглядел вдаль, заслонив рукой глаза от солнца, и сказал:
— На том берегу видели зеленых, как нам доложили, человечков. Вот ведь как… Так что просим вас всех быть внимательными… Наберите, если вдруг что, пана Зубенко. Он говорит, что его номер у вас есть.
— Звычайно, у них есть, — подтвердил участковый.
— Как их видели? — спросил я, обернувшись. — Они что, плохо прятались?
— Они не прятались, — ответил мне второй офицер. — Просто пришли и попросились на ночлег. Утром ушли.
— Кто же их пустил? — спросил Авель.
Наталья, подхватив противень, побрела по песку к лестнице — и шла она так устало, как если б только что не один противень отскребла, а всю железную посуду базы.
— Люди пустили, — ответил Авелю Зубенко. — Они у нас добрые, а те — не вооружены и заплатили; чего и не пустить?
— Предупредили, спасибо, — сказал Авель, вновь сел на складную табуретку, поднял с берега удилище, закинул снасть и замер в ожидании — не поклевки, как я понял, но лишь того, когда нас наконец оставят у воды в покое. Я глянул вдаль, на другой берег, растворенный в сизо-бурой знойной дымке, и не увидел ничего.
Кому я бормочу? Кому я предлагаю огрызки моей повседневности? Себе ли самому, уже не доверяя худой памяти?.. Но все, что я вполне могу сейчас забыть, мне незачем запоминать; когда же происходит нечто, достойное того, чтобы остаться в памяти, — оно запоминается само, без дополнительных усилий, даже без шевеленья рта… Кому я наборматываю? Детям своим?.. Когда мой сын был мал и я, случалось, уезжая на курсы повышения квалификации, расставался с ним надолго, я бормотал там, в Ленинграде, на прогулках, как если б сын гулял со мной и меня слушал: «Ты погляди, вот Новая Голландия; я здесь студентом попивал, покуривал, потом гулял и на Неву глазел. Нева, конечно, далеко не наше с тобой Озеро, но она движется — усилием какой-то дивной дикой воли, она влечет куда-то за собой…»…Сын мой уже взрослый дядька, дочь принялась стареть, — они мне сами набормочут столько, что мало не покажется, но им не до меня, и мне, признаться, не до них… Нет, я на них обиды не держу, но все же: даже не из любопытства, пусть из одной лишь заурядной взрослой вежливости — они могли меня спросить, где я и как намерен дальше куковать?.. Я им обоим радости желаю и удачи, но не для них я бормочу, не сплю ночами, иногда записываю, обрисовываю — не Бог весть что, но кое-что…
Для Авеля? Но с Авелем мы обо всем говорим вслух и говорим громко. К тому же Авель зло скучает при неважных разговорах, ну а в моей словесной бормотухе почти все не важно никому… Если же случается такое, чем стоит поделиться с остальными, — оно и без того становится известно всем, во всех подробностях, даже неизвестных мне. Что я могу, к примеру, нового прибавить о двух пропавших мальчиках, к тому же до сих пор не найденных?.. К слову сказать, после визита участкового Зубенко с полицейскими офицерами, когда Наталья уже приготовилась услышать страшное известие, но, слава Богу, не услышала, она вдруг бросила курить и потеряла интерес не только к сигаретам, но и ко всему в себе. Она ослабла вся, обмякла… как-то она вся обрушилась. Чем бы она теперь ни занималась: мытьем посуды, например, или уборкой, — она все делает, как и всегда, старательно, но словно бы сомлев, словно не своими, а отдельными от себя руками… Казалось бы, уж если горе обминулось, можно вздохнуть поглубже, с надеждой — и дальше жить, пусть и в тревожном ожидании… Наталья же, мне кажется, заведомо сдалась.
Кому же я несу в горсти пережитое и переживаемое, не слишком огорчаясь тем, что там и сколько просыпается сквозь пальцы на ходу? Неужто Капитанской Дочке?.. Но я не знаю, что с ней, как она, и где она живет теперь, по окончании школы. И я давно о ней не вспоминаю. Любая мысль о ней была не воспоминанием, но воспалением памяти. Бывало, я, едва о ней подумав, закрывал глаза от боли и ясно видел, как она бежит по льду к береговым торосам на длинных, очень тонких ногах в пуховых чулках и этих невозможных мунбутах. Но время лечит. Оно размыло ее очертания. Память о ней рассосалась во мне. Образ ее остался в прошлом.
Авель уехал на день в Канев вместе с Владиком, Варвара, как она сказала — к друзьям куда-то, уж к каким, не знаю, мне она неподотчетна. Татьяна и Агнесса собрались под Вышгород, в чей-то частный зоопарк, собака Герта с самого утра пошла бродить по берегу в поисках ракушек-перловиц (найдет, раскусит створки раковины и, жмурясь, съест моллюска — гурмэ, а не собака). Мне выдался свободный день. Гуляя, я зашел в Борисовку, там встретил участкового Зубенку. Удачно встретил.
Он усадил меня за стол под старой грушей, накрыв его не то чтобы богато, но с уважением к случайному гостю, которому, конечно, рад, хотя принять его и не готовился. Был одесский салат, рецепт которого я дал ему когда-то: крупно нарезанные помидоры и молодые огурцы, стружкой наструганный корневой сельдерей, постное масло с запахом, — к чему входить в дальнейшие подробности?.. Был подогрет ржаной хлеб и охлаждено прорезное сало; была и кровяная колбаса с начинкой из печенки, и тыквенная каша для Зубенки — сам я не очень тыкву жалую… Был кувшин ледяного узвара — запивать зубенковский сливовый самогон и чистую житомирскую водку — ее я выставил на стол по праву гостя…
В Украине пьют немало, но иначе, чем во Хнове. Если со скорбью оставить в стороне совсем пропащих алкоголиков, которые везде одно, то мы в северозападной России закусываем, чтобы пить, а в Украине выпивают, чтобы есть. Во Хнове нам не так уж важно было, скудна закуска или ее вдоволь; неважно было, чем закусывать: сырком «Волна» или горою шашлыка, да тем же салом, — хотя, конечно, были предпочтения, и никогда, даст Бог, в России не переведутся знатоки, чем лучше закусить, — а важно было, что еда к выпивке — это закуска, то есть умягчение выпивки и украшение ее… Здесь, в Украине, выпивка — лишь приглашение к еде, ее украшение и подспорье. Чем больше пьют в Борисовке, тем прихотливей и обильнее едят. Вот почему, наливая нам по первой самогона, Зубенко с преждевременной тревогой поглядывал на стол, заранее решая про себя, что вынести из погреба на свет, если еды не хватит… Своим сугубо субъективным наблюдением я не хочу обидеть Хнов или Борисовку, тем более столкнуть их лбами. Я во всех смыслах далеко от тех, кто сочиняет поводы к тому, чтобы раззуживать вражду… К тому же я читал, и слышал, и в кино видел многократно: в богатом, правильном, спокойном мире, где я ни разу не бывал и уже вряд ли буду, пьют вовсе без еды, — я не о кисленьком винце к столу и не о том, как хлопнуть рюмку на бегу или бухнуть в дороге, — я о серьезной, настоящей выпивке толкую… Просто наливают понемногу и выпивают раз за разом без всего. Просто заказывают и пьют. Я этого понять не в силах.
…Был крепок самогон из слив, а ведь легко лег весь на душу; пришло время житомирской. Жена Зубенки Джола вынесла из дому кастрюлю бограча, затем и сковородку с паприкашем. К нам приобщиться отказалась и пошла в огород; и оставалось только выпить за нее.
— Мы с ней еще детьми сдружились, — сказал Зубенко по-хозяйски, провожая взглядом крепкую спину Джолы, — при том, что я — борисовский, а вот она, ох, рыбонька моя, мадьярка из-под Мукачева… Ты знаешь, где мы встретились, чуждые?.. В Крыму, под Саками, на диком пляже. Мне были уже полные двенадцать, ей — всего десять…
— Пионерлагерь, — догадался я.
— Какое — лагерь? Я же сказал: на диком пляже!..
И, по словам Зубенки, в детстве что ни лето он сбегал в Крым, добираясь туда на перекладных: чаще всего на поездах, а то и автостопом. К этим приключениям его приохотили борисовские, вышегородские и киевские случайные приятели — такие же, как и он, сироты при живых, но опустившихся родителях. На крымских пляжах собирались дети изо всех углов Союза, не только лишь из-за Карпат, но даже и из-за Урала. Да, дети из плохих семей и просто дети с норовом — сбивались в стаи, жили у воды, добывая скудную еду у местных, тех, что сдавали свои веранды и сараи дикарям. Эти сараи надо было убирать, веранды мыть, еще и разгребать листву в садах, и отмывать машины, — а кто не помнит, как тогда люди относились к своим машинам, к возможности помыть их — помыть хотя бы иногда…
— Кому из нас таким манером удавалось заработать, покупали еду и делили ее на всех поровну, — продолжал рассказывать Зубенко, — а вожаками в стае отчего-то почитались те, у кого с собой были кипятильники с длиннющими, метров на десять, проводами и со штепселем, понятно, чтобы пить чай и варить суп, не зажигая костров в ночи на берегу и никого ими не дразня, но подключаясь к розеткам в ближних домах и гаражах, понятно, что с согласия хозяев.
— Милиция ловила? Вас гоняли? — спросил я.
— Было несколько облав на моей памяти, — ответил мне Зубенко. — Облав ленивых, больше для отмазки, как профессионал, как мент тебе скажу. К нам попросту привыкли — и не хотели с нами связываться. Тем более что мы не создавали никому проблем. Не крали, как я помню… если я все помню… Так я и увидел Джолу. В июне восемьдесят второго, да.
Тут я прикинул:
— Ты — семидесятого, выходит…
— Я же сказал, мне было двенадцать, — подтвердил Зубенко.
И я был поражен. Сказал:
— Я никогда не знал такого, я никогда не слышал… И много вас таких тогда сбивалось в кучу на крымских пляжах?
— Порядочно; немало, — с тихой гордостью сказал Зубенко. — Не тысячи, но сотни — точно…
— Я никогда не слышал, — повторил я, прежде чем с ним выпить стопку и заняться дымным бограчем. — И, думаю, никто тогда не слышал!
— Ты не скажи, чего не знаешь, — возразил Зубенко. — К нам из Москвы один киношник приезжал специально. Хотел писать о нас сценарий. Он даже жил немного с нами на берегу у волн, но потом ушел в гостиницу, понятно, извинившись… Фамилия его, мне кажется, была Зобов, или Сопов… Так и не знаю, вышел такой фильм или не вышел.
— И я не знаю, — сказал я. — Мои ученики, по крайней мере, мне ничего такого не рассказывали: ни про Крым, ни про фильм.
— И правильно. И мы не говорили никому, тем более что нами мало кто интересовался… Но мое детство было хорошим. Ты догадался почему? Весь год ждешь лета — только поэтому. Пусть школа, пусть тоска. Пусть у тебя батьки — жах и тоска, а не родители. Пусть все погано — терпишь и молчишь… Терпишь, молчишь и ждешь, когда настанет лето. Потому что летом ты сбежишь умело в Крым и там увидишь Джолу. Ради этого стоит весь год тосковать, молчать и терпеть… Кохання! — крикнул он, глядя в ботву на дальнем краю огорода. — Мы пьем за тебя, кохання!
— Смотри не спейся! — отозвалась Джола из ботвы.
— А что? — сказал Зубенко, приосанясь. — Я даже спиться за тебя готов.
И мы еще раз выпили за Джолу.
…После второй тарелки бограча меня вдруг осенило, и я спросил:
— Теперешние дети слетаются туда, на берег Крыма, как вы слетались?.. Ты здешний участковый и должен владеть информацией.
— Я не владею, — ответил мне Зубенко, клонясь в задумчивости над паприкашем. — Такой информации у меня нет… Но отчего бы им и не слетаться? Тем более что времена сейчас нестрогие. Не сами времена; они, не сомневайся, к детям строги, ох как строги… В том смысле я, что за детьми теперь глядят не слишком строго…
— Ты уже понял, к чему я клоню? — настойчиво спросил я.
— Кажется, да, — ответил участковый. — Могли Хома и Гриша податься в Крым?.. Теоретически могли… Интересная версия. Очень интересная. Надо будет проработать.
— Не стоит, — спохватился я. — Там же теперь граница, там…
— Дети — они как птицы, — перебил меня Зубенко. — Границы им ничто.
— Может, и так, — продолжил я сомневаться, — но слишком уж невероятно…
— Когда ты говоришь о детях, начинай с невероятного, — ответил мне Зубенко. — И вот что. Был у меня дружбан, отличный кумпель, как про него сказала моя Джола, а может, и не просто был, а до сих пор есть. Ткаченко, участковый, как и я, крымчак… Я звонил ему на Новый год, поздравить… Поболтали, поругались, но не сильно. Попытаюсь дать ему наводку — он разошлет кому положено и сам, я думаю, поищет в своей Алуште.
Грузному Зубенке встать из-за стола было нелегко, но он, собрав все силы, встал. Пошел в дом, бросив мне через плечо.
— Я наберу оттуда. Это служебный разговор.
Торопливо, чтобы пряная курица не успела остыть, я доедал паприкаш… Зубенко вышел слишком быстро и сказал, садясь за стол:
— Я позвонил ему на службу. Ответил кто-то другой. Я представился… Он сказал, что не знает никакого Ткаченки, и дальше разговаривать не стал. Не нагрубил, но голос грубый.