Этот берег
Часть 10 из 14 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да хватит вам, — перебил я. — Не важно кто. Важно, что вы нашли велосипед.
Из дому вышел Авель со стаканом виски, сел на крыльцо и сказал мне:
— Обколотым антибиотиками не предлагаю. — Потом спросил: — Ты веришь в экстрасенсов? Веришь в то, что они существуют?
— В физические тела, которые называют себя экстрасенсами, конечно, верю, — ответил я. — В метафизические — нет.
— Старый циник, — сказала Агнесса.
— Да уж, ты бы не мудрил, — поддержал ее Авель. — Он же, заметь, нашел велосипед! — и, как бы ставя точку в разговоре, выпил свой стакан до дна.
Найденный велосипед нельзя было считать вполне удачей, и Гнат решил было, что экстрасенсу будет довольно и половины оговоренной суммы, но Наталья воспротивилась, Гнат с ней спорить не решился, экстрасенс получил все пять тысяч гривен — с чем и отбыл под Полтаву, в свой Пирятин.
…Пламя костра опало; дышали угли. Из тьмы возник участковый Зубенко, подсел, сказал устало:
— Не нашли, — взял из рук Агнессы тарелку неостывшего жаркого и принялся молча есть. Угли мерцали, потом понемногу погасли, и мы разошлись.
Уснуть мне дали, но выспаться не пришлось; я был разбужен голосами Авеля и Варвары. Их слов из-за холма было не разобрать, но разговор шел на повышенных тонах — и оборвался вмиг: должно быть, Авель и Варвара скрылись в доме, откуда уже не было слышно ни звука.
Часы показывали полночь, я попытался вновь уснуть, да без толку. Лежать в ночи тупой колодой, пересчитывая баранов, рекомендованных бессонному воображению, показалось мне оскорбительным. Я встал, зажег настенную лампу, достал из прикроватной тумбочки тетрадь, к ней гелевую ручку, и поелозил тумбочкой по полу, устанавливая ее перед собою так, чтобы придать ей статус письменного стола. Навис над разлинованной в клетку страницей и замер в ожидании, когда ночной влажный ветер выдует из головы труху, когда все эти бессонные бараны разбегутся и освободят простор для чего-нибудь осмысленного и основательного. То есть не для того пустого, что я привык себе наборматывать и даже иногда обрывочно записывать, но для чего-то неизбежного, последовательного, чего-то с признаками умысла и замысла… Однажды (но всего лишь раз) я уже был обуреваем этой самонадеянной, заведомо самодовольной жаждой. На мою тогда еще полупустую голову, на голое мое, тогда еще неопытное сердце свалилось вдруг неодолимое желание создать нечто такое, то есть такое что-то сочинить, в чем было бы все объято, все объяснено — да так, чтоб всех обставить.
Случилась эта дурь со мной, или дурня, как украинцы говорят, в прекрасном Ленинграде, в мою студенческую пору. И мне, как облачко, спустившееся с небес, уже мерещился герой — конечно, одинокий, неприкаянный, понятно, бедный питерский студент. Один лишь только я и видел это облачко, там, где никто другой не мог его увидеть: в духоте аудитории, в сыром трамвае, в тусклом коридоре ночного общежития, над стоячим столиком в углу кофейни, прозванной Сайгоном, в подвальной рюмочной на Чернышевского, в кафе-мороженом «Север», упрямо прозываемом коротким гордым словом «Норд», а в дни стипендии — в новооткрытом ресторане «Демьянова уха» на Горького, где, к слову, мне и был привит вкус к умело приготовленной пресноводной рыбе… Я щурил глаз, и морщил лоб, и покусывал карандаш, но облачко нигде, даже после двух-трех рюмок, не спешило обрести в моем воображении очертания живого человека, и самое досадное, что и после шести не собиралось подарить свою историю. Не получалось у меня ее придумать — и негде было ее взять. Хотелось бы из жизни, но жизнь вокруг была не той, что мне хотелось…
Конечно, можно было не из жизни. Казалось бы: перед тобой тысячелетняя литература, кладовая историй, распахнутая для всех, — черпай и выгребай оттуда что захочешь… На нашем факультете только тем и занимались, что в любой прочитанной истории выискивали следы других прочитанных историй, — потом делились результатами своих выискиваний, чаще всего успешных… Пересочинить любую из прочитанных историй и попросту ее присвоить — невозбранно: тебя поймут, оценят; тебя, быть может, и одобрят, глядишь, и восхитятся…
Одно меня смущало: неотчетливость границы между эхом, между, скажем так, ауканьем, между воздушным поцелуем, посылаемым поверх веков и языков (точнее будет все же: сквозь века и языки) одним сочинителем другому сочинителю, — и, извините, мародерством… Все, что меня смущало, — мне мешало; так я был тогда устроен. И я задал себе вопрос: что общего у всех без исключения историй, как из жизни, так и из литературы? Ответ мне показался очевидным: нет в мире ни одной истории без предыстории, которая предшествует любой истории. Всякая история венчает собой предысторию и вытекает из нее. Произрастает из нее, как бы я теперь сказал… В истории как таковой все связано, взаимообусловлено, последовательно; в ней есть начало и конец, а предыстория — это случайное и хаотичное нагромождение событий, из которого, по правде говоря, вполне возможно выудить, вылущить и связать любую настоящую историю.
И я начал сочинять предысторию моего героя, громоздить, как мне на ум пойдет, ее события — в надежде выудить когда-нибудь из них, связать из них его историю. Худо-бедно дело шло, но в конце концов я уперся в главную особенность всякой предыстории: она значительно длиннее собственно истории; если история должна иметь начало и конец, то предыстория стремится к бесконечности. Первостепенное умение настоящего писателя в том и состоит, чтобы бесконечную предысторию рассказать предельно сжато, предоставляя собственно истории, на деле, может, и короткой, столько простора, сколько она того потребует. А ненастоящий писатель, то есть писатель неумелый, тонет в предыстории, как в бескрайнем и бездонном болоте, порою так и не добираясь до начала собственно истории, ради которой вроде бы и взялся за перо… Вот и я утонул в предыстории, так и не приступив к тому, чтобы превратить мое небесное облачко в героя. И оно меня покинуло, испарилось, вернулось к себе на небо. Желание писать у меня пропало. Ряд своих соображений о соотношении историй с их предысториями я предложил в качестве темы своей курсовой работы. Обосновать ее на факультете мне не удалось, и мне было отказано…
Помню, я сидел на койке в общежитии и сам с собою рассуждал: «В начале было Слово, понимаю. Но я не понимаю: что там было до начала?». Я взял, я помню, из прикроватной тумбочки тетрадку в клетку, взял шариковую ручку, погрыз ее, похмурился и написал большими буквами: «НИЧТО НЕ ПРЕДВЕЩАЛО НИЧЕГО»… Вошел Женя Пашковский, позвал пить пиво в бар на углу Невского и Маяковского… Я предложил ему пойти туда одному, занять у бара очередь, и пообещал присоединиться к нему позже. «Что мне там делать одному? — обиделся Пашковский, впрочем, смирившись. — Ладно, догоняй»… Что-то в написанном мною не устраивало меня, что-то слишком чеканное в нем, похожее на стихи, тревожило как заусенец… И, все зачеркнув, я написал теми же печатными буквами: «НИЧТО НИЧЕГО НЕ ПРЕДВЕЩАЛО» — но что-то продолжало смущать меня и, стало быть, мешать мне, — так я был тогда устроен. Подумав, я сообразил: мое ничто предполагает разнообразное наличие чего-то, что не предвещало ничего: это вот не предвещало, и это, и это вот не предвещало, притом что до начала всех начал вообще ничего не могло быть… Все зачеркнув, я снова написал, и снова — прописными буквами: «НИЧТО НИЧТО НЕ ПРЕДВЕЩАЛО», — вырвал из тетрадки испорченную страницу, скомкал ее, бросил в пепельницу — и побежал догонять Женю Пашковского.
…В мое окно вплывал воздух остывшего водохранилища. Я зяб. Предчувствовал: ночь будет длинной… Из-за холма снова послышались недобрые голоса Авеля и Варвары; вновь было слов не разобрать… Я начал сочинять простой рассказ, стараясь обойтись без предысторий. Прежде всего я взял в горсть гелевую ручку и круглыми большими буквами аккуратно вывел его название:
«ЭКСТРАСЕНС ИЗ ПИРЯТИНА»
К рассвету рассказ был готов — в первоначальном, черновом, необработанном виде, как я убеждал себя, втайне от себя догадываясь, что уже никогда к рассказу не вернусь. (На случай, если потеряется тетрадка, его лучше все же застолбить, — чтобы не забыть о нем, чтобы не утопить ту бессонную зябкую ночь в мертвой мгле уже забытых или зря прожитых ночей без сна.)
…Экстрасенсу из Пирятина я дал имя Данил:
«Будильник грянул в 4 утра, перед рассветом. Данил не сразу сумел вспомнить, зачем ему вставать в такую рань, а как вспомнил — пружиной выпрыгнул из постели. Он должен был успеть на автобус, идущий из Пирятина в Полтаву, — и не опоздать потом на поезд в Киев. Из Киева в Кулебовку (так я назвал Борисовку), как выяснил Данил, маршрутка едет не дольше часа. Он рассчитывал быть на месте еще не поздним утром и тем выгадать для дела полноценный день… Перед тем как выйти из дому, Данил выпил крепкий кофе, но отказал себе в завтраке. Полный желудок — помеха делу… (Дальше идет описание спящего Пирятина, обсыпанного росой, по-моему, очень красивое, но совершенно фантастичное, потому что я никогда не бывал в Пирятине.)
Скоростной поезд Одесса — Киев, всего лишь на минуту остановившись на станции Полтава, чтобы забрать Данила и еще с десяток пассажиров, бесшумно летел меж полей, мимо поселков, полустанков, столбов и элеваторов, и вновь полей. Пейзаж за окнами, меняясь, как в видеоклипе, вызывал у Данила резь в глазах и головокружение. Мысль о том, что предстоит ему в неведомой Кулебовке, вгоняла в ужас. Данил почти и не надеялся, что его объявление, помещенное в газете, в ворохе множества подобных объявлений, будет хоть кем-нибудь замечено. Но не прошло и дня, как прозвенел звонок — самый важный звонок в жизни, как убедил себя Данил.
(Дальше идет отчасти предыстория; мне не удалось обойти ее стороной, как я когда-то обошел стороной Харьков и Полтаву. Из предыстории становится известно, что Данил решил стать ясновидцем. Он услышал от кого-то, что сверхъестественными способностями обладает каждый, — остается лишь их выпустить на волю при помощи ежедневного медитативного самопознания; и надо лишь найти и выбрать некое приспособление, некую вещественную осязаемую отмычку, которой то и дело отмыкать в себе и пускать в ход эти могучие способности. Кому-то этим ключиком-отмычкой служат карты: таро или обыкновенные, неважно — каждому свои; кто-то приспособил свечи, ароматические или восковые — кому как; кто-то — четки; а у Данила была стеклянная палочка — длиною в два карандаша, толщиной с безымянный палец, — внутри которой, в прозрачной медленной жидкости, стоило ту палочку пошевелить, перевернуть или ею повертеть, сонно плавали разноцветные сверкающие звезды из фольги. Эту палочку когда-то привезла из Львова, с рождественской распродажи, Элеонора, несчастная любовь Данила, — и подарила ее ему на прощание, на горькую память о себе… Взывая к своей сверхъестественной силе, Данил уже привык глядеть на мир перед собой сквозь эту палочку и ясно видел в ней то самое, чего никто другой, как он считал, увидеть не сподобится.)
…Мчался поезд, близился Киев, и с каждым промельком за окнами в Даниле нарастал страх неудачи… Незадолго до подачи объявления в газету Данил успел провалиться на двух подряд состязаниях экстрасенсов, полтавском и киевском, телевизионном, вылетом из которого уже в первом туре был удручен настолько, что едва не разбил свою стеклянную палочку. Его вера в себя, пусть и не подорванная, была травмирована. Не поколебленная, она все же сомневалась в себе… И Данил решил: если в неведомой Кулебовке его ждет провал, он запрет в себе на засов свое опозорившееся сверхъестественное, покончит с собой или, если недостанет храбрости, вернется к заурядному пирятинскому существованию. Потому что нет смысла жить лишь ради того, чтобы доказывать себе и другим обоснованность былой веры в себя… Подъезжая к Центральному киевскому вокзалу, поезд тихо поплыл мимо складов, новостроек, дебаркадеров, цейхгаузов и отслуживших свое вагонов, брошенных на запасных путях. Данил вынул из футляра стеклянную палочку, поднес ее к окну, дважды перевернул, вглядываясь сквозь нее в утреннее небо над киевскими крышами. Лучи вершили медленный танец в таинственной глубине. Они по преимуществу были этим утром розовыми и зелеными. К лучам, как рыбки, тянулись маленькие звезды, по преимуществу тоже розовые и зеленые. Это была, как убедил себя Данил, хорошая примета, и сверхъестественное в нем словно бы безмолвно говорило: «Возьми себя в руки, соберись и сосредоточься; обо мне не думай; я тебя не подведу».
(Дальше идет рассказ о том, как Данил добирался на метро от Вокзальной до Минской, оттуда, на городской маршрутке, до автостанции на площади Шевченко, и на пригородной — от Киева до Кулебовки: толпа, жара, разговоры вокруг, дух дешевого парфюма и подмышек и разлапистые, липнущие ко всему липкому в душе, звуки радио «Шансон», — где уж тут Даниле было собраться и сосредоточиться? Его вновь охватил страх.)
…Какой вы молодой! — вместо приветствия сказала ему на остановке в Кулебовке женщина в черном. — Я-то думала, вы старенький… Прошу к нам в дом: позавтракать чем Бог послал.
Данил был голоден, но вежливо отказался. Его желудок был обязан быть пустым. Женщина в черном посмотрела на него с уважением и интересом… Из дома вышел ее муж, сумрачный старик. Он вызвался на пару с женой сопровождать Данила, куда его ни поведет.
Шагая рядом с ними к окраине Кулебовки, Данил отметил про себя: «Неразговорчивы. Даже молчаливы. Это хорошо: не будут попусту нервировать…
— Вот здесь, — сказала женщина в черном и остановилась возле хаты с рекламой рыболовных снастей, перед широким лугом. — Там, за лугом, их отсюда видели последний раз. Они вдвоем на одном велосипеде въехали в тот лес и больше из него не выезжали.
— Значит, нам туда, — негромко и строго сказал Данил и первым шагнул в густое разнотравье некошеного луга.
(Дальше — Данил наугад бродит по кулебовскому лесу в напряженно молчаливом сопровождении Гната и Натальи (я не стал менять им имена). Лес замусорен и хмур. Ни одного лучика не пробивается сквозь кроны; стеклянная палочка темна и непрозрачна: Даниле в душном и сыром сумраке леса неоткуда ждать подсказки.)
…Сильно уставшие, они внезапно вышли на освещенную палящим солнцем просеку и, не сговариваясь, расселись на сосновых пнях среди кустов дикой малины и ежевики, под тяжело провисшими над головами проводами линии электропередачи. Провода, не умолкая, заунывно пели так, что дрожал жаркий воздух просеки…
— Магнитное поле поет, — тихо пояснил Данил и добавил: — Оно — наш союзник.
Он вытер пот со лба и, задрав голову, загляделся сквозь заветную стеклянную палочку на узкое синее небо над просекой. В глицериновой влаге палочки, в двух переплетенных фиолетовых лучах тихо пошевеливались маленькие звезды — но звезды и лучи ни о чем Даниле не говорили; его сверхъестественное, измученное дорогой и жарой, предательски молчало… И Данил подумал, с яростью поглядывая на Гната и Наталью: «Что было делать нормальным детям в жару, да еще с велосипедом, в этом запущенном, трудно проходимом лесу? Допустим, они сюда заехали, надеясь спрятаться в тени или же из любопытства, — ну а дальше что?.. Да, вот именно: что?.. Что любые дети любят делать летом больше всего на свете, да еще в жару?.. Купаться до одурения! Конечно же, купаться! Нырять! плескаться! плавать! брызгаться!.. Данил встал с пня и, выставив перед собой стеклянную палочку, прищурился и произнес:
— Вижу воду. Много прохладной воды… Вижу велосипед у прохладной воды… вот он… мелькнул между кустов и скрылся… То есть я вижу не сегодняшний день, но день, когда он там мелькал… Где тут у вас вода поблизости?
(Дальше они идут из леса по шоссе, через соседние с Кулебовкой поселки, к водохранилищу, — идут и берегом его: то поверху обрыва, то понизу, то снова по обрыву… Заходят и в пансионат (так я назвал в рассказе базу); там к ним присоединяются Агнесса и Татьяна (им я не стал придумывать другие имена)… Поиски продолжаются и на соседнем с пансионатом, заброшенном лесном участке.)
…Продираясь сквозь густой, царапающийся подлесок, Татьяна задержала внимание на подобии старого соснового корня, крутым взгорбием торчащего из кучи прелых веток, из-под дерна, возле самых ее кроссовок… Великое множество кривых корней выпирало и торчало из-под дерна, из-под куч валежника, из мха, но этот корень смутил Татьяну необычной матовой гладкостью и странным, темно-серым цветом… Татьяна позвала Агнессу. Та подошла, ухватила корень обеими руками, попросила «Помоги!», и они вдвоем вытащили из-подо мха и веток велосипед — за правую рукоять руля, с которой где-то и когда-то слетела резиновая ухватка.
Находка воодушевила, но поиски самих детей не дали ничего. Никто об этом вслух не говорил, но молча все друг с другом соглашались в том, что дети утонули. Но даже в этом случае неясным оставалось, каким образом тела утопленников могли исчезнуть без следа, то есть не всплыть.
…Данил возвращался в Пирятин. Чудесная находка и пять тысяч гривен в кармане не допускали мысли о неудаче — и зримо и весомо подтверждали присутствие в нем сверхъестественного… Однако Данил не мог, как он ни старался, избавиться от отчетливого воспоминания о том, как он вполне рационально, исходя из логики и здравого смысла, безошибочно предположил, где следует искать детей… И все же, как он тоже помнил, неведомая сила заставила его сказать тогда: «Я вижу велосипед». Он не сказал: «Вижу детей», — вот и нашли велосипед, но не детей… Вера в себя, в свое метафизическое тело, была восстановлена, но тень сомнения все же оставалась…
Был поздний вечер, когда Данил вошел в свой дом на окраине Пирятина. Он поспешил лечь спать. Ему приснилось подземелье. Там было сплошь темно. Из темноты в упор глядели на него невидимые детские глаза. Он их не видел, но они глядели. Данил в поту проснулся. Чтобы избыть тревогу и несмотря на поздний час, он позвонил в Кулебовку. Наталья не спала и звонку не удивилась. Сказала, успокоив, что нигде вокруг Кулебовки, да и по всей большой округе вдоль водохранилища нет никаких пещер, шахт или штолен, — везде сплошной песок или песок под черноземом… Возможно, экстрасенс во сне увидел чей-нибудь подвал: может, и впрямь пора обыскивать подвалы…
Данил извинился. Долго ворочался, прежде чем снова заснуть, донимая себя мыслями о происхождении и значении сна. Под утро осенило: он же пытается заснуть не где-нибудь, а в городе Пирятине, то есть на Полтавщине, а Полтава — это Короленко, а Короленко — это «Дети подземелья»…
(Не сразу, но довольно скоро я дал Авелю прочесть этот мой необработанный рассказ. Авель не стал меня жалеть:
— Какая-такая стеклянная палочка? Что это, плеть, за сопли?.. Какие глаза в темноте не видны, но они, плеть, у тебя смотрят в упор? Разве невидимые глаза можно увидеть?
— Я этот сон придумал, — признался я.
— Зачем?
— Не знаю; для таинственности, что ли…
— Читал ты Короленко, не читал ты Короленко, — кого это волнует?..
Что ж, Авель — бизнесмен и биохимик; литература — не его конек… Конечно же, я ночь не спал и сочинял не для одной стеклянной палочки, не ради Короленко — но ради страшного сомнения героя и вообще людей в своих особенных способностях, настоящих или мнимых.)
Как бы то ни было, я вышел к завтраку пьяный от недосыпа и ночной работы. Думал: поем, вернусь в коттедж, просплю и день, и ночь, и воскресенье… Не тут-то было.
Мы завтракали на поляне перед домом вдвоем с Варварой. Авель отчего-то не садился к нам за стол, но и оставался в поле зрения: играл с Гертой и Татьяной старым, прокушенным и смятым, резиновым мячом на другом краю поляны.
— У меня к вам просьба, — сказала мне Варвара, не откладывая, — как к другу Авеля и моему, надеюсь, тоже.
Я привстал со стула и чинно кивнул, предпочитая обойтись без слов. Варвара продолжала:
— Наш с вами Авель, как вы заметили, отчего-то страшно интересуется, где и с кем я провожу свободное от него время. Он ни о чем меня не спрашивает, считает, что выше этого; он ждет, когда я сама, по своей воле ему все расскажу…
Я осмелел:
— Может быть, так и поступить?
— Не может быть! Не может! — сумела сдержать крик Варвара. — Это отвратительно. Это унизительно, в конце концов… Не знаю уж, в чем он меня подозревает, он этого не говорит, а просто жалуется, даже и на крике, — что я уделяю ему мало внимания, и слишком много о себе чего-то возомнила непонятного, — но ведь и не спрашивает ничего, потому что гордый!.. Вот прямо сейчас мне необходимо ехать, меня ждут, и я поеду!.. Я ему прямо предложила ехать со мной и все узнать, что он хочет знать, но о чем не хочет спрашивать, — и что?
— И что? — подхватил я невольно.
— Уперся и отказывается… Он говорит: его это не касается. И правильно говорит: его это, в общем, не касается.
— Может быть, лучше вам все же рассказать ему, — предположил я уныло. — Я, правда, тоже не знаю, о чем… Возможно, это будет тяжело, но он поймет, — я на нее старался не глядеть.
Варвара отмахнулась:
— Перестаньте! Что вы в этом понимаете? Это вам не книжки детишкам пересказывать. Это вам не литература. Это живая жизнь живых людей. А живые люди очень не любят, когда их задевают за живое…
— Пожалуй, я пойду, — сказал я ей, вставая. — Я не знаю, чего я не понимаю, и не понимаю, что тут нужно понимать, но помочь ничем не могу.
— Сядьте, — сухо сказала Варвара. — И не сердитесь на меня; я больше так не буду… Братва на нервах, как вы можете заметить, — она усмехнулась одними лишь губами.
Я сел. Она сказала:
— Вы очень можете помочь. И вы поможете, я знаю… Вы допивайте чай спокойно, потом мы с вами уберем со стола… И поедем.
— Куда? — не понял я.
— Не все ли вам равно? Но вы поедете со мной.
— Простите, Варя; я хотел спросить: зачем?
— Затем, что вы вернетесь и расскажете, — да, все как есть передадите Авелю.
— Немного странная история, — заметил я. — И непонятно, что на это скажет Авель.
— Авель ничего не скажет, он согласен, — спокойно ответила Варвара. — Это его идея, — она подумала секунду и сочла нужным уточнить: — Отчасти. Невдалеке раздался сильный глухой удар по мятому мячу; я не увидел, кто ударил по нему, Авель или же Татьяна, и успел лишь разглядеть, как мяч взмыл над поляной и, пролетев над нею по дуге, шлепнулся точно на кружку с моим чаем, разбрызгав его по столу и по моей футболке. С азартным лаем ко мне подбежала Герта, надеясь завладеть мячом. Татьяна не двинулась с места и осталась ждать на середине поляны, когда ей этот мяч вернут… К столу подошел Авель, ухватил мяч двумя пальцами и сказал с оскорбительной вежливостью:
— Простите за вторжение… и еще раз простите… Вечно я вторгнусь, куда не звали, — он отвернулся и, глядя вдаль, деловито спросил: — Что, договорились обо всем? Ты едешь? — обратился он ко мне. — Вот и славно. Я, ты понимаешь, не унижусь до того, чтобы выспрашивать ее, куда и к кому она опять едет. Но я хотел бы знать зачем. Да, для чего? Что ее влечет такое, чего она найти не может здесь и находит только где-то?
Варвара встала из-за стола и, не сказав ни слова, пошла в сторону гаражей… Авель повернулся к нам спиной и с криком «Держи!» изо всех сил бросил мяч на середину поляны. Пока мяч летел, Герта догнала его и поймала в прыжке, едва не сбив Татьяну с ног.