Эффект бабочки
Часть 7 из 32 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
К этому моменту я обычно опять начинала внимательно слушать мамин рассказ, потому что спустя несколько лет ее мучений случилось чудо. Сотрудники интерната начали подозревать об ошибке.
– Они заметили, что я отличаюсь от других. Взять хотя бы то, что я справляла потребности в туалете. Больше никто этого не делал, уж поверь мне. И я помогала другим, хотя была намного младше их, – заправляла кровати, натягивала носки, улаживала ссоры, и именно ко мне приходили обитатели интерната за утешением, когда им было грустно. Ничего удивительного, что сотрудники задумались.
«Золушка» и «Девочка со спичками» меркли на этом фоне. Продолжение превосходило все известные мне сказки, и я обожала слушать о том, как сотрудники тут же сообщили старшей медицинской сестре, доброй бездетной тетушке сорока с лишним лет, как проводили обследования и тесты, пока не установили, что мама соответствует уровню развития нормального пятилетнего ребенка. Хотя и с небольшим отставанием по мелкой моторике – пустые для меня маленькой слова. В альбом подшили и медицинскую справку. Запись, выведенная изящным почерком, гласила, что задержка маминого развития в раннем возрасте была обусловлена недостатком внешних стимулов.
Я обожала слушать, как мама переехала жить к старшей медсестре и как несколько лет спустя та удочерила ее. Было приятно слышать, что медсестру звали Будиль и что меня назвали в ее честь. Однако эта часть повествования обычно была лишена подробностей, свою жизнь у тетушки мама изображала широкими мазками и с гораздо меньшей страстью.
– Если бы ты только знала, как я всего боялась в первые годы у тетушки Будиль. Я так боялась сделать что-то не так, что-нибудь разбить – вдруг меня опять куда-нибудь отправят. Я ведь не знала, как организован обычный домашний быт, да и тетушка вначале предъявляла ко мне слегка завышенные требования. Но она была доброй, тетушка Будиль – этого у нее не отнимешь – и, надо полагать, она спасла мне жизнь. Если бы не ее поступок, ты бы тоже не появилась на белый свет. Только подумай, как невелики были шансы. Я могла бы с тем же успехом остаться в Гранебу навсегда, так и не встретила бы твоего отца, и ты бы никогда не родилась.
Мне до сих пор непонятно, выражала ли она этими словами свою благодарность.
У моей мамы было два состояния – сон и занятость. Она убирала, стирала, вытирала пыль, гладила, пекла и снова убирала. И так – непрерывно. Мне часто хотелось, чтобы моя мама больше походила на других мам, чтобы она занимала меньше места и чуть менее бурно выражала радость, злость, усталость, грусть или ревность, и не ругалась с продавщицей в магазине, трубочистом, соседом, подругами, мусорщиком или почтальоном. Причиной очередной вспышки маминого гнева могло стать все что угодно. Просроченная упаковка молока в витрине-холодильнике или следы, оставленные трубочистом на лестнице. Недостаточно любезно поздоровавшийся сосед или проспавший почтальон. Чувствам не позволялось пройти мимолетно, их надо было испытать в полной мере. Мы с Дороти научились приспосабливаться к обстоятельствам, умели затаить дыхание, пережидая бурю, и всякий раз, возвращаясь домой, открывали дверь в квартиру с осторожностью.
Временами я притворялась, будто с моей мамой все в порядке. Насколько я помню, обстановка дома могла быть вполне хорошей, пока не случится что-нибудь непредвиденное. Я старалась быть начеку – если вовремя обнаружить опасность, можно смягчить последствия.
Позже мне стало казаться, что мама получает удовольствие от ссор. Шум вокруг заглушал душевную боль. Пусть даже на мгновение.
История знакомства и развития отношений мамы с папой остается загадкой. Возможно, они влюбились в свои противоположности. Папа был восемью годами старше, спокойный и немногословный, выражался сдержанно и всегда по существу. Он родился с заячьей губой, и от носа к верхней губе у него проходил вертикальный шрам. Поэтому отец всегда носил усы, но гнусавый голос выдавал этот незначительный дефект. Может быть, именно поэтому он вырос таким молчаливым. Отцу было трудно подбирать слова. И тем не менее, когда меня одолевала тревога, я приходила именно к нему.
– Все будет хорошо, вот увидишь, – скупо говорил он. И мне становилось немного легче.
Отец переехал в Стокгольм, когда ему исполнилось шестнадцать, а дом его детства был для меня воплощением безопасности. Он располагался совсем рядом с Нючёпингом, и мы с Дороти часто гостили там на каникулах. Дедушка, работавший столяром, мог смастерить все что угодно из нескольких обрезков досок и горсти гвоздей. В мастерской, в пристройке, он с непривычным для нас терпением позволял нам с Дороти работать на токарном станке и опробовать любой инструмент. Папа, вероятно, обладал таким же терпением, но он все время нас сторонился.
Бабушка ухаживала за садом, в котором росли яблони, сливы, груши, кусты малины, крыжовника и смородины. Все съедобное бабушка перерабатывала в варенье и повидло, а мы в дни летних каникул то и дело отправлялись на пикник, прихватив с собой корзинки с простыми булочками и черносмородинным морсом. Но больше всего мне запомнилась ловля раков на озере. Как лучи от наших карманных фонариков скользят по темной воде в августовскую ночь.
Только одной маме там не нравилось.
Об этом она сообщала папе по дороге домой.
– Я так не могу. Они постоянно говорят, как они гордятся тобой, и рассказывают, каким умненьким ты был в детстве. Разве ты не видишь – они относятся ко мне с пренебрежением? Я недостаточно хороша для их напыщенной семейки.
Это были те редкие случаи, когда папа выходил из себя. Но что он мог поделать? Мамино мнение приходилось принимать как данность. Я помню, как разгорались ссоры в поезде по пути домой, привлекая взоры других пассажиров. Как мне было стыдно за свою семью.
Иногда мне хотелось, чтобы папа немного чаще выходил из себя. Мне хотелось, чтобы он выставлял матери границы. Обычно отец становился мишенью. Молча стоял и выслушивал ее ругань, даже если она передразнивала его гнусавый голос. А когда мать переставала его обвинять, отец уходил, прихватив с собой бинокль и определитель птиц. Это злило ее еще больше. Впоследствии я задумывалась, не провоцировала ли мать его умышленно, чтобы получить ответную реакцию, подтверждение того, что она существует и что-то значит.
Но отец продолжал молчать. Возможно, это была его месть.
Отец работал старшим электромонтером на фабрике по производству кабеля в Лильехольмене и регулярно уезжал в командировки на несколько недель для подключения сложных объектов. В такие периоды мы вели себя тише обычного, чтобы не вызвать мамино недовольство. Если она шла вразнос в отсутствие отца, мы были совершенно беззащитны. Когда он уезжал, мама часто грустила. Иногда, укладываясь спать, она просила меня посидеть на краю ее кровати.
– Всего минутку, пока я не усну.
Обращалась мама только ко мне.
И никогда не просила Дороти.
Как же я жалела свою маму, пока, пристроившись рядом, ждала, когда она заснет. Мне представлялись все испытания, выпавшие на ее долю. Повзрослев, я часто задавалась вопросом, в каких ситуациях от травмированного человека можно требовать ответственного выполнения роли родителя, который должен дать своему ребенку ощущение безопасности? Ведь как бы плохо с ней в свое время ни обошлись, она все равно была мне матерью, ая – ее ребенком.
Как и Дороти.
С сестрой нас разделяли два года и сочетание генов, перемешавшихся столь причудливо, что оставалось только удивляться, как нас могли произвести на свет одни и те же родители. И в то же время наше родство с ними было очевидно: сестра унаследовала материнские каштановые локоны, а я – блондинка с прямыми волосами, как почти вся папина родня. Я была худой и поздно достигла половой зрелости, а Дороти рано обрела женские формы, и месячные у нее пришли у первой в классе, а у меня – у последней. На коротких дистанциях Дороти была быстра как ласка, зато я всегда превосходила ее в выносливости.
Но наиболее явные отличия таились внутри. Нас отличало отношение к окружающему миру. Мы росли в одном доме, спали в одной комнате, ели одну и ту же еду и большую часть времени проводили вместе. И все равно выросли такими разными. Из-за этого я полагаю, что человеческая личность в основном закладывается уже при рождении, ведь, если предположить, будто человека формирует одна лишь среда, мы с Дороти противоречим науке.
– Ну так возьми одну!
– Нет, нельзя.
В гостях у бабушкиных знакомых Дороти обнаружила коробку конфет. Мы отправились изучать чужой дом, пока взрослые сидят на кухне и пьют кофе. Мне, наверное, лет восемь, а Дороти – шесть, и она уже давно верховодит мной.
– Ну а если я ее открою? – Она вертит в руках затянутую в целлофан коробку.
– Они заметят. Если целлофана не будет. Может быть, это приготовленный для кого-то подарок.
– Да ладно, мы возьмем только по штучке. Не велика разница, все равно еще много останется.
Прежде чем я успеваю вымолвить слово, коробка открыта.
– Ну давай, бери одну!
– Бери сама!
Дороти задумывается всего на мгновение.
– Давай возьмем их одновременно.
Так мы и делаем. А ночью я не могу уснуть, мучаясь размышлениями о недостойной краже. Я боюсь разоблачения и стыда, который ждет меня при признании вины. И бабушкиного разочарования по поводу моей негодности.
В кровати рядом крепко спит Дороти, как будто все это – сущие пустяки.
Насколько я помню, никто и словом не обмолвился о случившемся. Дни приходили и уходили, а я до конца каникул так и не осмелилась посмотреть бабушке в глаза. Мучилась ли Дороти угрызениями совести, мне неизвестно. Я могла только позавидовать ее привычке с легкостью оставлять все позади и умению выходить за рамки дозволенного, не опасаясь последствий. Мое же состояние души в детские годы словно покрыто туманом, я помню лишь страх сделать что-нибудь не так и смутное чувство вины.
– Ты так похожа на отца.
Я часто слышала от мамы эти слова. Дороти она этого никогда не говорила, только мне. И хотя мама произносила их с улыбкой, я не сразу поняла, что это – комплимент. Потому что то же самое можно было сказать о маме и Дороти. Они были так похожи друг на друга. Во время самых страшных вспышек маминого гнева мы – Дороти и я – держались вместе, старались сделаться незаметными, убегали в рощу или тихо сидели в своей комнате. Но когда мама была в хорошем настроении, Дороти могла устраивать концерты, почти как она. Сестра могла разозлиться или разобидеться из-за какой-нибудь ерунды, и я никогда не могла понять, как она может себе такое позволить. С годами я поняла, какое наказание заслужила Дороти. Этот черный блеск, появлявшийся в материнских глазах при взгляде на младшую дочь. В нем угадывалось презрение. Я помню, как боялась обнаружить такое же презрение в мамином взгляде, обращенном на меня. Но вместо этого в нем читались слова: «Ты так похожа на отца». И я пыталась осмыслить их, но не могла, потому что недостаточно хорошо знала своего отца. Не знаю и до сих пор. Я обычно беседую с ним, навещая его могилу, и, должна признаться, только сейчас у нас получается настоящий разговор. Вот насколько молчалив он был при жизни.
– Будиль! – подзывала меня иногда мама. – Не поможешь мне разобрать чеки?
Чеки за покупки в универмаге сохранялись в банке из-под кофе, чтобы в конце года получить несколько крон в виде возврата. Спустя тридцать секунд мы с Дороти появляемся в дверях кухни.
– Нет, Дороти, у тебя такие непослушные пальцы.
Мы с мамой садимся за стол, вырезаем и наклеиваем. Дороти играет с бумажными обрезками, пока мама не просит ее оставить их в покое.
Все время парадоксы. Волны противоречивых чувств. Я хочу продлить мамино хорошее настроение и радуюсь, что ей нужна моя помощь. И это так часто омрачается отчужденностью Дороти.
Я стою у дома, в котором мы жили. Если не считать современных мусорных бачков и новых вывесок, почти все осталось прежним. Даже фасад кремового цвета. Но рощица, которую я так хорошо помню, уступила место трем новым домам-высоткам. Повернувшись к ним спиной, я вглядываюсь в окна квартиры, которая когда-то была нашей. Вижу люстру строгой формы и аккуратно подстриженные оливковые деревца в белых горшках.
«Интересно, кто там сейчас живет?» – думаю я. Прикидываю, остались ли там следы моей семьи? Те, кто сейчас проживает в этой квартире, даже не подозревают о нашем существовании, хотя мы когда-то считали ту же комнату своей. И мы никогда с ними не встретимся.
Взгляд скользит по окрестностям. Они так легко узнаваемы, что меня захлестывают воспоминания.
– Чертова сучка, я научу ее следить за временем!
Мама выбрасывает мокрые простыни в кусты, растущие рядом с общей прачечной. Госпожа Петтерссон использовала стиральную машину дольше положенного ей времени – прекрасная возможность затеять ссору, в которых мама испытывала потребность.
– Пойдем, Биргит, давай опять попробуем уснуть, будет лучше, вот увидишь. – Слышен разговор на кухне посреди ночи, это папа уговаривает маму, когда та не может справиться с тревогой.
– Что? Всего тройка, за такое хорошее сочинение? Ох, уж я позвоню твоей учительнице и объясню, что с моим ребенком нельзя так обращаться.
Это было еще до того, как я перестала показывать ей свои тройки.
– Подумаешь, операция по удалению вросшего ногтя. Ну, Будиль, миленькая, было бы о чем ныть? Чик, и все готово. Могу рассказать тебе, как нам подстригали ногти в Гранебу. Щипцы были такие большущие, что отрезали иногда кусочки пальцев.
Что бы ни случилось, мамин опыт всегда был ужаснее.
Да, вот такой была моя мама. И хотя прошло столько лет, мне все равно трудно обвинять ее. Даже наедине с собой. Мне так хочется приукрасить картину, отобрать несколько хороших воспоминаний и разместить их поверх всего остального, но плохих воспоминаний несоизмеримо больше. Для того, чтобы разобраться в своей жизни, мне нужны подлинные кусочки пазла, а не искаженные, которые сойдут разве что для утешения и примирения. Оправдывать ее поведение мне не нужно. Правда заключается в том, что мама думала прежде всего о себе, пренебрегая потребностями других. Когда знаешь, чем все это закончилось, вопрос «почему» уже не столь важен.
Я хочу успеть узнать саму себя, найти свой стержень и понять, кто я на самом деле, без оглядки на обстоятельства. И по возможности успеть рассказать об этом Виктории. Я в долгу перед ней. А перед родителями у меня нет обязательств. Я никогда не просила их произвести меня на свет.
Сняв бумагу с букета тюльпанов, я кладу его к двери подъезда.
Когда-то давно я много раз стояла на этом месте. И вот стою вновь. Закрыв глаза, представляю, будто войду сейчас внутрь, поднимусь по лестнице на второй этаж, моя рука помнит на ощупь ручку входной двери в квартиру. Я помню мебель, ковры на полу, обои и картины на стенах. Помню, с какой стороны от двери находится выключатель. Помню запах – у каждого дома он свой.
Мама, скорее всего, в спальне. Если папа уже вернулся с работы, он сидит за кухонным столом и заполняет лотерейный купон, или чинит что-нибудь, или приводит в порядок рыболовные снасти. А может, лежит на диване и читает очередную книгу о природе. Заметив меня, папа подносит указательный палец к губам. Значит, мама спит, и мы оба знаем: лучше ее не будить. Тихо прокравшись на кухню, я делаю себе бутерброд и наливаю стакан молока, потом ухожу в нашу с Дороти комнату, притворив за собой дверь.
Только сестры почему-то не видно. Пока мы росли, Дороти успела так много всего сделать, что я запомнила лишь ее состояние бурной активности. Обладая разными интересами и темпераментами, мы очень рано с ней разошлись.
Это был мой дом, семья моего детства.
Теперь они существуют только в моей памяти. И все-таки я стою на том же самом месте. Означает ли это, что я осталась прежней? А как же все пережитое с тех пор, все, отпечатавшееся в моей душе – что останется от человека, если отнять у него накопленный жизненный опыт? Всякий раз, когда жизнь обжигает нас, что-то отмирает, уступая место новому. Может быть, такие метаморфозы и составляют суть жизни? Едва уловимые мгновения смерти нанизаны словно жемчуг на нитку. Последнее мгновение, которое мне предстоит пережить, изменит меня вновь; возможно, на этот раз я растворюсь в небытии, но сама метаморфоза пугает меня не больше, чем все предыдущие.
Оставив дом позади, я направляюсь к метро и прощаюсь с районом, где прошло мое детство.
На часах – пять минут второго.
Я успею вернуться домой и отдохнуть пару часов, прежде чем пойти в ресторан.
Виктория