Эффект бабочки
Часть 6 из 32 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Очень сложно представить себе состояние небытия. Мозг отказывается осознавать его, но на самом деле это всего лишь логическая проблема, которая будет решена сразу, как только отпадет необходимость думать.
Может быть, к смерти привыкаешь, когда она неоднократно проходит мимо, совсем рядом. Когда уносит самых близких тебе людей. Конечно, были моменты, когда смерть заставляла меня опуститься на колени, но я вновь поднималась, и жизнь шла своим чередом. Так почему моя собственная смерть должна восприниматься иначе? Считать себя незаменимой было бы верхом высокомерия. Утверждать, что именно мое присутствие на этом свете необходимо. Если я никогда не тосковала по временам, предшествовавшим моему появлению на свет, почему я должна испытывать тоску по времени, которое наступит после моей смерти?
Нет.
Боль утраты ложится бременем на оставшихся в живых. Тех, кто должен восполнить пустоту. И как бы плохо Виктория ко мне ни относилась, из собственного опыта я знаю, что самое трудное – закрыть зияющую дыру за тем, чьей душевной близости тебе, положа руку на сердце, никогда не хватало. Поэтому я чувствую себя в долгу и беспрестанно ощущаю, как уходит время, но не знаю, что мне с этим делать.
С нашей последней встречи прошло две недели. Сколько раз я держала в руках телефон, а потом откладывала его в сторону, так и не позвонив. Я просто не могу подобрать слова.
Нет. Смерть сама по себе не пугает меня. Но при мысли о том, как я буду умирать, я начинаю задыхаться от бессилия. Все мои мускулы постепенно ослабевают.
Они перестанут действовать, один за другим, и наступит день, когда я окажусь на полном попечении других. И это страшит меня больше всего. Всю волю приходится собирать в кулак, чтобы не думать об этом.
Попросить о помощи – значит остаться в долгу.
А долгов у меня и так предостаточно.
Поэтому я приняла решение. Расспросив лечащего врача о возможных вариантах, я поняла, что имею право отказаться от терапии, поддерживающей жизнеобеспечение, но назначить лечение, которое ускорит мой конец, врач не может. Я не совсем понимаю, что она имеет в виду. Как я смогу отказаться, не имея возможности говорить? Язык и губы перестанут мне подчиняться задолго до моей смерти. Когда я не смогу больше глотать, меня будут кормить через зонд. Когда возникнут проблемы с дыханием, меня подключат к аппарату искусственной вентиляции легких. Когда я буду страдать от пролежней, запоров и сильных болей, мне будут давать болеутоляющие средства. И еще лекарства от тревожных состояний.
Но они не помогут мне умереть.
Я помню соседскую собаку. Которую выгуливала, притворяясь, будто она – моя. Когда собака заболела и жизнь стала для нее мучением, никто не сомневался, что ей надо помочь, усыпив. Такое решение рассматривалось как проявление любви. Я изнывала от тоски, а хозяева объясняли мне, что не прервать страдания собаки ради собственного утешения – эгоистично.
А с человеческой жизнью все по-другому. Когда тело отказывается бороться, его функции берут на себя различные аппараты, и каждая секунда продления жизни считается чрезвычайно важной, даже если она невыносима. Считается, что это вопрос принципа. Здоровые, мы имеем право распоряжаться своей жизнью, а за умирающих решение принимает общество. Мне это кажется странным. Каждый день я читаю новости об оптимизации здравоохранения и сокращении ресурсов. О том, как тяжелые больные месяцами ожидают лечения. Как на пределе возможностей трудятся медицинские работники, и как их угнетают недостаток времени и переполненные отделения, где пациентам приходится лежать в коридорах.
Так почему им непременно нужно поддерживать жизнь во мне?
Но с лечащим врачом я этими мыслями не делюсь. Когда стало понятно, что она мне не поможет, я начала осторожнее подбирать слова. Не хочу раскрывать свои планы тому, кто может помешать мне.
Потому что решение уже принято.
– Вы хорошо спите? – спросила меня врач, прервав повисшее на мгновение молчание.
– Нет, – ответила я, хотя на самом деле никогда так хорошо не спала, как сейчас, избавившись от храпа Кристера.
– Вам трудно уснуть или вы просыпаетесь по ночам?
– И то и другое.
Врач начала печатать что-то на компьютере.
– Я выпишу вам таблетки для засыпания и еще лекарство, которое позволит вам крепко спать до утра. Хроническая усталость – один из симптомов вашего заболевания, вам надо как следует высыпаться.
После приема у врача я сразу направилась в аптеку. Коробочки я поставила в шкаф в ванной комнате и смотрю теперь на них каждый вечер, когда чищу зубы. Не знаю, сколько их потребуется, но я еще успею пополнить запас, прежде чем наступит нужный момент.
Я считаю, что это мое право.
Но время еще есть. Пока я еще дышу самостоятельно. И, как ни странно, чувствую себя живее, чем когда-либо.
Я сижу в оконной нише и пью утренний кофе. Соседи из квартиры напротив ушли на работу, поэтому смотреть особенно не на что. Ну и ладно. Я частенько теперь здесь сижу. Подумать только, ведь мне никогда было не усидеть на месте и всегда требовалось чем-нибудь занять руки. А сейчас могу сидеть часами и глядеть по сторонам. О многом надо поразмышлять. Иногда кажется, будто в голове у меня – разобранный пазл из тысячи кусочков, где почти ничего не нарисовано, кроме неба. Такой лежал обычно на сервировочном столике у моей бабушки на кухне – на его сборку уходили недели. Бабушка периодически подходила к пазлу и подолгу прикладывала разные кусочки, пока не находила нужный. Смысл этого занятия был мне недоступен.
А сейчас я поняла.
Я испытываю неустанную потребность собрать все детали. Сложить их воедино, получив обозримое изображение всех случайностей, сформировавших то, что стало моей жизнью. Наверное, это и означает – примириться со своей судьбой. Звучит слегка высокопарно, на мой взгляд, но прежде, чем умереть, я хочу разобраться, почему все случилось именно так, а не иначе.
Почему столько времени оказалось потрачено понапрасну?
На этой неделе я завела себе определенный распорядок. День начинается с чашки кофе в оконной нише, потом я отправляюсь на прогулку. Иногда проезжаю небольшой отрезок пути на автобусе, потому что хочу менять маршруты прогулок. Я ведь так многого еще не видела. Обедаю обычно где-нибудь по пути. Потом возвращаюсь домой, чтобы поспать. Силы у меня уже не те, что прежде, и отдыхать надо чаще. В четыре выхожу в ресторан. Я всегда выбираю один и тот же столик, и персонал уже начал обмениваться со мной парой слов – впервые в жизни я стала постоянным клиентом. Я беру с собой книжку и читаю, потягивая вино, но в основном смотрю поверх страниц и украдкой прислушиваюсь к разговорам вокруг.
Придя домой, изучаю содержимое папиных коробок. Он свез сюда почти все, вот почему в его квартире сопровождаемого проживания было так мало документов и фотографий из личного архива. Я очень медленно все перелистываю. Каждая страница – еще один разыскиваемый кусочек пазла. Пока что найденное не раскрыло мне никаких тайн, но суть написанного черным по белому при новом взгляде становится еще очевиднее.
Вчера, проходя мимо турагентства, я обратила внимание на провокационную вывеску: «Десять мест на Земле, которые вы должны увидеть, прежде чем умереть». Предложение казалось соблазнительным, и я долго стояла перед витриной, размышляя. Я не могла придумать ни одного места, которое мне обязательно нужно увидеть, но вспомнила несколько таких, куда хотелось бы вернуться. Еще раз посмотреть на них новым взглядом.
Мы редко осознаем, что видим что-то в последний раз в своей жизни.
Домик бабушки и дедушки вблизи Нючёпинга. Я бы хотела вновь спуститься по тропинке к морю и проверить, помнят ли ноги каждый камень. Рощица за домом в Аспуддене[10], где мы снимали квартиру, – наше с Дороти пристанище во время маминых вспышек гнева; мы убегали туда, когда отец говорил, что она не совсем вменяема. Завораживающая тропа к озеру Троллей в заповеднике Абиску в Шведской Лапландии, где я однажды побывала с отцом.
Но в этой жизни всего получить невозможно.
Домик бабушки и дедушки продали в конце семидесятых, и тропа к озеру Троллей из-за ноги теперь мне недоступна. А вот в Аспудден я поеду сразу, как только допью кофе.
Я одеваюсь потеплее. Весна все еще заставляет себя ждать, последние дни было пасмурно. Впрочем, в переулки Старого города солнце попадает редко, так что это не имеет большого значения. Я иду пешком к станции метро на площади Мэларторьет. Мужчина торгует цветами, и мне хочется купить букет. Там, куда я направляюсь, вручать его некому, но я теперь стараюсь следовать своим порывам.
Взгляд блуждает по цветочному буйству красок. В это время года продают в основном тюльпаны. Мне хочется купить что-нибудь другое, потому что тюльпаны пахнут отхожим ведром и описанными простынями из Гранебу.
– Десять тюльпанов за сорок крон, два букета за шестьдесят.
Продавец улыбается, и мы встречаемся с ним взглядами, но, засмотревшись на тюльпаны, я забываю ответить. Всю жизнь избегала этих цветов. Запах узнается даже по мимолетному виду. А ведь в Гранебу ноги моей никогда не было, и я не знаю, как там пахнет отхожее ведро и описанные простыни.
Зато это знала моя мама.
Можно ли перенять чужие воспоминания?
– Беру два, – слышу я собственный голос и достаю бумажник.
Поездка в метро занимает не больше одиннадцати минут. А кажется, будто я отправляюсь в другие времена. Я бреду вдоль улиц моего детства, мимо моей старой школы, дома, где раньше располагался кинотеатр «Трэнан», снесенного продовольственного магазина. Напрасно я ищу бассейн, куда мы с папой иногда ходили по воскресеньям – помню, как еще у входа в нос ударяли пары хлорки, и этот запах оставался на коже несколько суток спустя. Бассейн сровняли с землей, он уступил место детскому саду.
Я осознаю, что за прошедшие годы многое изменилось. А вот мои воспоминания совсем не обновлялись. У некоторых из них острые, словно лезвие, края, и я приближаюсь к ним с осторожностью. Другие отрывочны, и мне хотелось бы иметь возможность расспросить сестру о подробностях.
Моя младшая сестра Дороти.
Сестру назвали в честь главной героини «Волшебника из страны Оз» – фильма, который, по утверждению мамы, спас ей жизнь. Естественно, в первый же день в школе сестру из Доры переименовали в Дуру, но от мамы мы это тщательно скрывали. Мама столько раз пересказывала содержание любимого фильма, что, когда его, наконец, показали в кинотеатре Аспуддена, я плакала от разочарования по дороге домой. Незаметно, конечно – господи, в благополучных условиях моего детства поводов для слез и быть не могло. Просто мамина версия имела мало общего с тем, что разворачивалось на экране. Удивляться тут нечему, поскольку видела его мама всего один раз, а с учетом ее склонности все драматизировать искажения неизбежны.
Моя мама была человеком специфическим. Этому имелось свое объяснение, но в критические моменты оно служило нам слабым утешением. Никто никогда не сомневался в том, что ее детство прошло в аду. Я сомневалась в этом в последнюю очередь. Да и папа тоже – он всегда выступал на ее стороне. И все равно мама посвящала много времени тому, чтобы убедить нас. Наше добровольное сочувствие казалось ей недостаточным, рана была неизлечима, а глубину пережитых ею страданий нам никогда не осознать. Мама говорила, что ей нужно восстановиться, и никто, кроме нас – ее семьи, не мог помочь ей в этом.
Я не помню, в каком возрасте я впервые услышала мамин рассказ. Но после всякий раз знала, что меня ждет, когда она приходила ко мне со своим стареньким фотоальбомом. Сначала – подробности из маминых уст, потом – мой собственный ужас.
– Всего несколько недель от роду, точно неизвестно. Вот такой я была маленькой и беспомощной, когда меня нашли на крыльце детского дома в Видтуне.
Мама показывала фотографию достаточно красивого особняка с крыльцом, выкрашенным в белый цвет.
Когда я стала постарше, то смогла разобрать, что завитушки под фотографией означают год: 1929.
– Разве можно так с детьми? – помню я свой вопрос, заданный однажды, давным-давно.
– С детьми можно как угодно. Просто, как угодно. И я – живой тому пример.
Эти слова я запомнила навсегда.
– Первые годы жизни я провела в железной кроватке. Хотя я и была очень маленькой, я помню эти холодные металлические прутья, и как я раскачивалась, пытаясь сама себя убаюкать перед сном. Нас брали на руки, только чтобы поменять пеленки. Бутылочку с молоком я держала сама, как только научилась хвататься за нее руками.
На самой ужасной фотографии в альбоме была изображена палата с рядами детских кроваток вдоль стен. Дети в кроватках выглядели такими подавленными и несчастными, что от одного вида фотографии перехватывало дыхание.
– С детьми запрещалось нянчиться. Никого нельзя было выделять.
– Бедная мама, как тебе было одиноко.
– Да, Будиль, ни один человек на всем белом свете никогда не был так одинок, как я.
– А если вы с папой умрете, я тоже попаду в детский дом?
– Не болтай ерунду, мы не умрем.
– А если вы попадете под машину?
– Не задавай глупых вопросов. Радуйся лучше тому, что у тебя есть. В твоем возрасте все, о чем я мечтала, – это детство, как у тебя.
Я перестала задавать вопросы. Ответы лишь усиливали мою тревогу, и я научилась думать о другом, пока мама не закончит свой рассказ.
Спустя два года объявилась молодая женщина, назвавшая себя матерью. Имя отца она раскрыть отказалась, потому что мама родилась вне брака и из-за этого позорного факта считалась незаконнорожденной. Жестокое правовое понятие тех времен. Фотографий бабушки не сохранилось, но я представляла себе истощенную, укутанную в шаль девушку в потрепанной одежде. Еще у нее был с собой узелок с серными спичками – хотя что такое серные спички, я не очень понимала. Правда, мама утверждала, будто ее мать вовсе не была из бедных. Позор родить незаконно был столь велик, что многих незамужних матерей заставляли принимать опрометчивое решение. Во всех слоях общества.
– Не уступай мужчине до замужества. Конечно, сейчас другие времена, но мужики всегда такими были и останутся – как только они получают свое, мы теряем нашу маленькую власть над ними. Не забывай об этом.
Я запомнила, но когда поняла, что имеется в виду, уже успела превратиться в одну из тех, кто на школьных танцах-обжиманцах всегда стоит в сторонке. А в отсутствие предложений уступить невозможно, хочешь ты этого или нет.
В любом случае мама моей мамы объявилась. Она вышла замуж и хотела забрать дочь к себе, однако к этому моменту врач детского дома диагностировал у моей мамы глубокую задержку развития и умственную отсталость. Поэтому бабушке посоветовали забыть о ребенке. В те времена считалось, что общество необходимо защитить от инвалидов и людей с нарушениями интеллекта, и решали эту проблему, скрывая их от человеческих глаз в закрытых учреждениях. Моя мама осталась в детском доме еще на год, а потом ее отправили в интернат для идиотов. Так называли в народе эти учреждения.
– Мне было всего три года от роду, а я жила со взрослыми и подростками, мужчинами и женщинами с поражениями интеллекта и врожденными увечьями. Одному Богу известно, как я выжила.
После первого раза мне уже никогда больше не хотелось рассматривать фотографии из маминого альбома. И все же я видела их столько раз, что «Интернат для умственно отсталых, неподдающихся обучению» в Гранебу навсегда запечатлелся в моей памяти. Тюльпаны на грядках. Те самые, которые кто-то однажды выдрал с корнями, заслужив групповое наказание. Двое суток без еды в запертой палате.
Когда я была маленькой, я столько слышала об увиденном матерью за годы в Гранебу, что до подросткового возраста засыпала только при включенном свете.