Эффект бабочки
Часть 24 из 32 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Кризис тридцати лет.
Так мучительно глупо.
По наводке Турбьёрна я поискала в Интернете, что говорят об этом мои сверстники; таким образом я, возможно, достигла новых глубин самопознания, к которому недавно приобщилась. Очевидно, я не одинока в своих мучениях по поводу необходимости повзрослеть, рассуждениях о правильности сделанного выбора, страхах постареть и потерять привлекательность; не я одна постоянно сравниваю себя с другими и понимаю, что время летит быстро, и пора торопиться, хотя мы и сами не знаем куда. Читая, я узнаю себя и краснею от подозрения, что понятие «кризис тридцати лет» мы придумали в своей культуре, утратив способность радоваться жизни. Всегда можно желать большего. Или другого. Планку ожиданий подняли до максимума. Свобода выбора не ограничена, но что же выбрать? Потеря заданных рамок превратила жизнь в ворох возможностей, перепутанных, словно лотерейные билеты в барабане.
В Интернете тлеет всеобщее разочарование. Те, у кого есть дети, брюзжат об однообразии своей жизни – о том, что не могут путешествовать, не успевают ходить по ресторанам и общаться со знакомыми, что вся эта взрослая ответственность превратила их в скучных обывателей.
Те, у кого нет детей, жалуются, что так и не смогли найти своего единственного.
Некоторые предаются рассуждениям о смысле бытия, но меня поражает, как редко встречаются люди, способные взглянуть за горизонт своих собственных узких интересов. Похоже, слишком многие в моем поколении привыкли принимать все, что имеют, как должное.
И в то же время я краснею, видя сходство с собой. Я посвятила много времени мыслям о том, чего мне, кажется, так несправедливо не хватает. Естественно, я должна воспользоваться всеми благами бытия. Почему другим можно, а мне нельзя? У меня ведь есть права, в самом деле!
А вот обязанности кажутся более размытыми. О них я, признаться, никогда не думала. Читая в Интернете опусы моих товарищей по кризису, я понимаю, что жалобы, похоже, стали главной формой оправдания сложившихся жизненных обстоятельств.
Несмотря на всю эту свободу выбора.
Потеря контроля, безусловно, приводит к какому-то смирению. Удивительно, что сорок пять минут терапии в неделю могут так на многое открыть глаза и что отдельные моменты столь трудно бывает принять. Суперженщина оказалась вовсе не такой сильной, какой привыкла себя считать. Внутри, под тщательной маскировкой, скрывалось нечто другое, и я осознала, что, вероятно, могла бы простить слабость окружающих, но моя собственная слабость вызывает у меня глубочайшее презрение. Жалкая и беспомощная. Полная противоположность той, какой я хочу быть. Когда приходится переосмысливать собственные представления о себе, становится больно. Или, точнее, больно принимать свой образ, больше соответствующий правде. Мое стремление к совершенству, часто граничащее с манией величия, было способом подавить страх разоблачения. Если мне удастся привлечь внимание к моим блестящим успехам, никто не заметит, что на самом деле меня ни на что не хватает.
Следующий этап – изменить подобные представления, и Турбьёрн полагает, что у меня есть надежда на выздоровление. Хотя он предпочитает называть это развитием.
– Мы не решим наши проблемы с помощью того же образа мышления, что породил их, – заметил он однажды, – возможно, в этом и заключается суть терапии. Развить свои способности, чтобы понять самое важное.
Но этого уровня я еще не достигла.
Напротив, никогда еще я не ощущала такой растерянности. Как будто я сбилась с пути. Потому что по мере осознания страха не справиться с поставленными задачами уходит моя одержимость работой. Я делаю то, что должна, но интерес потух, и мое внимание обращено в другую сторону. Клетки требуют плана на будущее, и я уделяю много времени тому, чтобы пересмотреть все предполагаемые жизненные сценарии. Встретить мужчину, создать семью, завести детей и жить вместе долго и счастливо.
Но, Господи, откуда взялся у меня этот образ?
Вряд ли из детства – вот уж кто точно не жил вместе долго и счастливо, так это мои родители. Их брак – воплощение противоположности. Конечно, будучи ребенком, я ни в чем не сомневалась, считала папины фобии и депрессии нормой и полагала, что со всеми папами надо общаться в шелковых перчатках. А мамы ходят на работу и тянут на себе весь быт. Только в школьные годы я почуяла неладное. Гостя у своих друзей, я осознала, что отцы тоже могут готовить, в любое время суток находиться в толпе на открытых пространствах, подвозить детей на тренировки и ездить в отпуск, который можно заблаговременно спланировать. У мам могут быть подруги и хобби, мамы могут прилечь на диван – отдохнуть – и имеют право разговаривать по телефону, не отчитываясь перед отцами, с кем они разговаривают, а еще – что можно приглашать в гости не только родственников и не только по праздникам.
Но больше всего я изумилась, узнав, что мамы и папы могут смеяться над одним и тем же. Вместе.
Таким образом, я разоблачила кажущуюся нормальность и, став подростком, стремилась от нее избавиться. Я унаследовала гены, но любой ценой должна избежать риска заражения.
Прошло уже двенадцать лет, как я съехала от родителей. Будучи совершенно не склонной к ностальгическим настроениям, за все эти годы я ни разу не испытала тоски по родительскому дому и, признаться, благодарна судьбе за то, что мне удалось пережить детство и отрочество, сохранив рассудок. Ну, по крайней мере, частично. Привычка держаться подальше от своей семьи укоренилась, став неотъемлемой частью моей личности – я просто предположила, что так жить проще. Но пути мыслей неисповедимы. Придется свалить вину на кризис тридцати лет. Или на Турбьёрна. Однако, в любом случае, туш в честь моих новых сомнений никто не сыграл. Я начинаю подозревать, что осуждение семьи – это очередная маска или скорее доспехи, которые я периодически тщательно полирую, сплевывая озлобленное разочарование.
Может быть, всему виной мое стремление обрести почву под ногами? Желание некой принадлежности? Если и не эмоциональной, то хотя бы в форме обозримой родословной. Внезапно я стала думать о ниточках, связывающих меня с прошлым, о причинах и следствиях и, между прочим, о генах, определяющих мою суть. О маме и папе мне известно очень мало, а об их родителях – и того меньше.
А как насчет того, чтобы покопаться в своей родословной?
Эхом отдается мой собственный презрительный смех.
Я очень устала. У меня одно желание – просто жить на этом свете, не испытывая постоянной необходимости думать, чувствовать и добиваться успехов, доказывая свое право на существование.
Ровно в семь часов я звоню в домофон в доме Роберта. Десять минут я слонялась по улице – новым знакомым я стараюсь не демонстрировать свою дурную привычку приходить раньше времени. К тому же я, признаться, нервничаю. Как будто я сейчас получу результаты анализов, которые уже нельзя будет отозвать. Конечно, это не так. Просто надеюсь узнать имя неизвестного мне мужчины – дедушки со стороны отца. Но в какой-то момент ощущения ровно такие же.
О том, что Роберт занимается генеалогией, я узнала случайно. Это консультант по информационным технологиям с работы, и как-то во время перерыва на кофе он рассказал, что входит в состав правления Генеалогического общества. Я дала ему свой идентификационный номер[26], а также имя и дату рождения моего отца, с тех пор прошла неделя, и вот в домофоне раздается жужжание, и дверь в его подъезд отворяется. Если верить табличке у входа в подъезд, живет он на четвертом этаже. Поднимаюсь на лифте, а когда выхожу, Роберт уже ждет меня в дверях.
– Привет, заходи!
– Привет, ты нашел его?
– Не торопись. Пойдем, я покажу тебе.
Прихожая завалена вещами, и Роберт прокладывает путь между детской обувью и рюкзаками. Проходя по квартире, я здороваюсь с его женой и машу рукой ребенку на диване в гостиной. Мы садимся за кухонный стол; мой взгляд притягивает желтая папка, в которой, как я полагаю, находится ответ. Но Роберт сначала рассказывает о способе получения информации, и я прикладываю все усилия, чтобы не схватить бумаги и не начать читать. Он рассказывает о регистре почтовых адресов Швеции, дисках с данными о населении, о Шведской книге записи смертей, и только спустя некоторое время я осознаю, что длинным вступлением он подготавливает меня к разочарованию. Он просто не даст ответа на мой вопрос.
– На поиск данных о рождении твоего отца ушло примерно четыре минуты. В регистре просто указано: «Отец неизвестен».
– И теперь уже никогда не узнать?
– Скорее всего, нет. Твоя бабушка, похоже, серьезно постаралась, чтобы никто об этом не узнал. В период с 1918 примерно по 1980 год действовал закон, по которому Комитет по опеке был обязан прикладывать все усилия, заставляя отцов внебрачных детей признавать отцовство. У твоей бабушки был сильный характер, раз она устояла.
Меня удивляет, почему я принимаю это так близко к сердцу. Почему отсутствие информации, еще несколько недель назад не имевшей никакого значения, внезапно воспринимается как большая потеря. Никогда не узнать. Никогда не установить. Возможно, я бессознательно полагала, что, если, вопреки ожиданиям, захочу разобраться, на все можно найти ответы, и что такие важные вопросы должны проясняться в течение человеческой жизни.
Интересно, чье это было решение – дедушкино или бабушкино? Я помню ее слова о чести и достойном содержании.
Так что мой дедушка явно знал о существовании ребенка.
В следующую секунду я задумываюсь о папе. Если я через поколение чувствую себя отвергнутой, можно только предположить, что чувствовал он. Но от этой мысли становится неприятно, потому что нельзя жалеть человека, который еще больше жалеет самого себя. Я не готова к состраданию или признанию смягчающих обстоятельств. Не все можно простить. Возможно, когда-нибудь я захочу попытаться его понять.
Роберт протягивает руку к желтой папке:
– Но я подумал, что хоть чем-то я все-таки должен тебя удивить. – Когда он развязывает тесьму, в душе загорается искра надежды. – Когда поиски про твоего отца не увенчались успехом, я решил посмотреть родню со стороны матери. Ты говорила, что так печально не иметь родственников, так вот, я подумал: вдруг найду кого-нибудь не слишком дальнего. По крайней мере, я нашел тебе двоюродного племянника.
– Какого двоюродного племянника? У меня ни братьев, ни сестер двоюродных нет.
– Уже нет, но прежде чем твой брат умер, у него родился ребенок.
– Подожди, подожди. У кого родился ребенок?
– У твоего двоюродного брата Стефана Юханссона, умершего год назад.
Роберт совершенно сбил меня с толку, и, полагаю, это отразилось на моем лице. Достав из папки лист бумаги, он кладет его передо мной. Там изображены соединенные черточками квадраты с именами и годами.
– У твоей тети был.
– Как у тети? Разве у мамы есть сестра?
– Ты что, даже этого не знала?
– Нет.
Изменив положение тела, Роберт начинает педагогично указывать по порядку на квадраты:
– Вот твои бабушка и дедушка со стороны матери, у них родилась твоя мать Будиль, а двумя годами позже – еще одна дочь, которую звали Дороти. Она умерла в тысяча девятьсот восемьдесят втором году, и у нее был сын Стефан. Его отец, кстати, тоже неизвестен.
– Она умерла в восемьдесят втором? Это год моего рождения.
Роберт, кивнув, продолжает:
– Стефан, к сожалению, тоже умер, в прошлом году, ему было всего тридцать шесть.
Бросаю взгляд на имена и годы. Я и чужой мне Стефан Юханссон стоим в одном ряду в генеалогическом древе, сразу под квадратиками с именами наших матерей. Он носил девичью фамилию моей мамы. В течение двадцати девяти лет у меня был двоюродный брат, а мне никто даже не рассказал об этом. И вот теперь уже поздно. А Дороти? Что за странное имя? Почему мама никогда не упоминала о ней? Почему никто никогда не говорил, что бабушка с дедушкой потеряли ребенка, и почему никто не потребовал, чтобы папина мама рассказала правду о его отце?
Вот она какая, моя семья.
Это чертовски на них похоже.
Ложь и тайны тягостны, потому что плохо стыкуются с реальностью. Со временем на них накладываются новые тайны и новая ложь – возникают новые нестыковки, нет ничего удивительного в том, что всегда казалось, будто мы ходим вокруг непонятной пустоты. У меня часто возникало ощущение: близкие говорят то, что у них на душе, хотя внешне речь идет совершенно о другом.
Мой интерес к генеалогии угас.
Сложив по порядку распечатки, Роберт убирает их в папку и завязывает тесемки.
– Так вот, у тебя есть двоюродный племянник. Кевин Юханссон, девяносто пятого года рождения. Если тебе интересно, в папке есть его адрес.
Будиль
Сирень в этом году уже отцвела.
Пройдет лето, осень, зима и снова весна – целый год, прежде чем она зацветет опять и снова можно будет почувствовать ее запах.
А сейчас цветение сирени закончилось.
Когда начинаешь наслаждаться жизнью, возникает одна проблема – становится страшно умирать. Загорается искра жизнелюбия, и внезапно осознаешь, как многого лишишься. Я помню мое давнее стремление избавиться от вечного беспокойства, неясного чувства вины и пустоты, так часто следовавших за мной по пятам. С моей нынешней точки зрения, мне представляется, будто я давно уже умерла, и с новых позиций объяснить причины такой смерти невозможно. Как я могла так долго жить без перспектив, без устремлений, без каких-либо собственных желаний? Все, что я чувствовала, и все, чего хотела, всегда соизмерялось с мнением Кристера и воплощалось приемлемым для него образом.
Цепью к нему меня никто не приковывал – у меня была работа и зарплата, так что я могла бы, оставив его, создать собственную жизнь. И все же я продолжала жить с Кристером. Не припомню даже, чтобы меня когда-нибудь посещала мысль о разводе. Сейчас этот выбор кажется мне необъяснимым. В последние месяцы я думаю совсем по-другому и уже успела позабыть, как рассуждала прежде.
Возможно, одна из причин крылась в используемых им словах. Они внушили мне уверенность, что одной мне никогда не справиться. В конце концов, у меня и правда возникло такое убеждение, хотя папа часто говорил, что слова не вредят нам больше, чем мы сами им позволяем.
Я оставалась с Кристером, а ведь никто меня насильно не удерживал.
Было бы так просто свалить все на мужа. В моих торопливых поисках недостающих кусочков пазла больше всего я хочу избежать искажений.
Так мучительно глупо.
По наводке Турбьёрна я поискала в Интернете, что говорят об этом мои сверстники; таким образом я, возможно, достигла новых глубин самопознания, к которому недавно приобщилась. Очевидно, я не одинока в своих мучениях по поводу необходимости повзрослеть, рассуждениях о правильности сделанного выбора, страхах постареть и потерять привлекательность; не я одна постоянно сравниваю себя с другими и понимаю, что время летит быстро, и пора торопиться, хотя мы и сами не знаем куда. Читая, я узнаю себя и краснею от подозрения, что понятие «кризис тридцати лет» мы придумали в своей культуре, утратив способность радоваться жизни. Всегда можно желать большего. Или другого. Планку ожиданий подняли до максимума. Свобода выбора не ограничена, но что же выбрать? Потеря заданных рамок превратила жизнь в ворох возможностей, перепутанных, словно лотерейные билеты в барабане.
В Интернете тлеет всеобщее разочарование. Те, у кого есть дети, брюзжат об однообразии своей жизни – о том, что не могут путешествовать, не успевают ходить по ресторанам и общаться со знакомыми, что вся эта взрослая ответственность превратила их в скучных обывателей.
Те, у кого нет детей, жалуются, что так и не смогли найти своего единственного.
Некоторые предаются рассуждениям о смысле бытия, но меня поражает, как редко встречаются люди, способные взглянуть за горизонт своих собственных узких интересов. Похоже, слишком многие в моем поколении привыкли принимать все, что имеют, как должное.
И в то же время я краснею, видя сходство с собой. Я посвятила много времени мыслям о том, чего мне, кажется, так несправедливо не хватает. Естественно, я должна воспользоваться всеми благами бытия. Почему другим можно, а мне нельзя? У меня ведь есть права, в самом деле!
А вот обязанности кажутся более размытыми. О них я, признаться, никогда не думала. Читая в Интернете опусы моих товарищей по кризису, я понимаю, что жалобы, похоже, стали главной формой оправдания сложившихся жизненных обстоятельств.
Несмотря на всю эту свободу выбора.
Потеря контроля, безусловно, приводит к какому-то смирению. Удивительно, что сорок пять минут терапии в неделю могут так на многое открыть глаза и что отдельные моменты столь трудно бывает принять. Суперженщина оказалась вовсе не такой сильной, какой привыкла себя считать. Внутри, под тщательной маскировкой, скрывалось нечто другое, и я осознала, что, вероятно, могла бы простить слабость окружающих, но моя собственная слабость вызывает у меня глубочайшее презрение. Жалкая и беспомощная. Полная противоположность той, какой я хочу быть. Когда приходится переосмысливать собственные представления о себе, становится больно. Или, точнее, больно принимать свой образ, больше соответствующий правде. Мое стремление к совершенству, часто граничащее с манией величия, было способом подавить страх разоблачения. Если мне удастся привлечь внимание к моим блестящим успехам, никто не заметит, что на самом деле меня ни на что не хватает.
Следующий этап – изменить подобные представления, и Турбьёрн полагает, что у меня есть надежда на выздоровление. Хотя он предпочитает называть это развитием.
– Мы не решим наши проблемы с помощью того же образа мышления, что породил их, – заметил он однажды, – возможно, в этом и заключается суть терапии. Развить свои способности, чтобы понять самое важное.
Но этого уровня я еще не достигла.
Напротив, никогда еще я не ощущала такой растерянности. Как будто я сбилась с пути. Потому что по мере осознания страха не справиться с поставленными задачами уходит моя одержимость работой. Я делаю то, что должна, но интерес потух, и мое внимание обращено в другую сторону. Клетки требуют плана на будущее, и я уделяю много времени тому, чтобы пересмотреть все предполагаемые жизненные сценарии. Встретить мужчину, создать семью, завести детей и жить вместе долго и счастливо.
Но, Господи, откуда взялся у меня этот образ?
Вряд ли из детства – вот уж кто точно не жил вместе долго и счастливо, так это мои родители. Их брак – воплощение противоположности. Конечно, будучи ребенком, я ни в чем не сомневалась, считала папины фобии и депрессии нормой и полагала, что со всеми папами надо общаться в шелковых перчатках. А мамы ходят на работу и тянут на себе весь быт. Только в школьные годы я почуяла неладное. Гостя у своих друзей, я осознала, что отцы тоже могут готовить, в любое время суток находиться в толпе на открытых пространствах, подвозить детей на тренировки и ездить в отпуск, который можно заблаговременно спланировать. У мам могут быть подруги и хобби, мамы могут прилечь на диван – отдохнуть – и имеют право разговаривать по телефону, не отчитываясь перед отцами, с кем они разговаривают, а еще – что можно приглашать в гости не только родственников и не только по праздникам.
Но больше всего я изумилась, узнав, что мамы и папы могут смеяться над одним и тем же. Вместе.
Таким образом, я разоблачила кажущуюся нормальность и, став подростком, стремилась от нее избавиться. Я унаследовала гены, но любой ценой должна избежать риска заражения.
Прошло уже двенадцать лет, как я съехала от родителей. Будучи совершенно не склонной к ностальгическим настроениям, за все эти годы я ни разу не испытала тоски по родительскому дому и, признаться, благодарна судьбе за то, что мне удалось пережить детство и отрочество, сохранив рассудок. Ну, по крайней мере, частично. Привычка держаться подальше от своей семьи укоренилась, став неотъемлемой частью моей личности – я просто предположила, что так жить проще. Но пути мыслей неисповедимы. Придется свалить вину на кризис тридцати лет. Или на Турбьёрна. Однако, в любом случае, туш в честь моих новых сомнений никто не сыграл. Я начинаю подозревать, что осуждение семьи – это очередная маска или скорее доспехи, которые я периодически тщательно полирую, сплевывая озлобленное разочарование.
Может быть, всему виной мое стремление обрести почву под ногами? Желание некой принадлежности? Если и не эмоциональной, то хотя бы в форме обозримой родословной. Внезапно я стала думать о ниточках, связывающих меня с прошлым, о причинах и следствиях и, между прочим, о генах, определяющих мою суть. О маме и папе мне известно очень мало, а об их родителях – и того меньше.
А как насчет того, чтобы покопаться в своей родословной?
Эхом отдается мой собственный презрительный смех.
Я очень устала. У меня одно желание – просто жить на этом свете, не испытывая постоянной необходимости думать, чувствовать и добиваться успехов, доказывая свое право на существование.
Ровно в семь часов я звоню в домофон в доме Роберта. Десять минут я слонялась по улице – новым знакомым я стараюсь не демонстрировать свою дурную привычку приходить раньше времени. К тому же я, признаться, нервничаю. Как будто я сейчас получу результаты анализов, которые уже нельзя будет отозвать. Конечно, это не так. Просто надеюсь узнать имя неизвестного мне мужчины – дедушки со стороны отца. Но в какой-то момент ощущения ровно такие же.
О том, что Роберт занимается генеалогией, я узнала случайно. Это консультант по информационным технологиям с работы, и как-то во время перерыва на кофе он рассказал, что входит в состав правления Генеалогического общества. Я дала ему свой идентификационный номер[26], а также имя и дату рождения моего отца, с тех пор прошла неделя, и вот в домофоне раздается жужжание, и дверь в его подъезд отворяется. Если верить табличке у входа в подъезд, живет он на четвертом этаже. Поднимаюсь на лифте, а когда выхожу, Роберт уже ждет меня в дверях.
– Привет, заходи!
– Привет, ты нашел его?
– Не торопись. Пойдем, я покажу тебе.
Прихожая завалена вещами, и Роберт прокладывает путь между детской обувью и рюкзаками. Проходя по квартире, я здороваюсь с его женой и машу рукой ребенку на диване в гостиной. Мы садимся за кухонный стол; мой взгляд притягивает желтая папка, в которой, как я полагаю, находится ответ. Но Роберт сначала рассказывает о способе получения информации, и я прикладываю все усилия, чтобы не схватить бумаги и не начать читать. Он рассказывает о регистре почтовых адресов Швеции, дисках с данными о населении, о Шведской книге записи смертей, и только спустя некоторое время я осознаю, что длинным вступлением он подготавливает меня к разочарованию. Он просто не даст ответа на мой вопрос.
– На поиск данных о рождении твоего отца ушло примерно четыре минуты. В регистре просто указано: «Отец неизвестен».
– И теперь уже никогда не узнать?
– Скорее всего, нет. Твоя бабушка, похоже, серьезно постаралась, чтобы никто об этом не узнал. В период с 1918 примерно по 1980 год действовал закон, по которому Комитет по опеке был обязан прикладывать все усилия, заставляя отцов внебрачных детей признавать отцовство. У твоей бабушки был сильный характер, раз она устояла.
Меня удивляет, почему я принимаю это так близко к сердцу. Почему отсутствие информации, еще несколько недель назад не имевшей никакого значения, внезапно воспринимается как большая потеря. Никогда не узнать. Никогда не установить. Возможно, я бессознательно полагала, что, если, вопреки ожиданиям, захочу разобраться, на все можно найти ответы, и что такие важные вопросы должны проясняться в течение человеческой жизни.
Интересно, чье это было решение – дедушкино или бабушкино? Я помню ее слова о чести и достойном содержании.
Так что мой дедушка явно знал о существовании ребенка.
В следующую секунду я задумываюсь о папе. Если я через поколение чувствую себя отвергнутой, можно только предположить, что чувствовал он. Но от этой мысли становится неприятно, потому что нельзя жалеть человека, который еще больше жалеет самого себя. Я не готова к состраданию или признанию смягчающих обстоятельств. Не все можно простить. Возможно, когда-нибудь я захочу попытаться его понять.
Роберт протягивает руку к желтой папке:
– Но я подумал, что хоть чем-то я все-таки должен тебя удивить. – Когда он развязывает тесьму, в душе загорается искра надежды. – Когда поиски про твоего отца не увенчались успехом, я решил посмотреть родню со стороны матери. Ты говорила, что так печально не иметь родственников, так вот, я подумал: вдруг найду кого-нибудь не слишком дальнего. По крайней мере, я нашел тебе двоюродного племянника.
– Какого двоюродного племянника? У меня ни братьев, ни сестер двоюродных нет.
– Уже нет, но прежде чем твой брат умер, у него родился ребенок.
– Подожди, подожди. У кого родился ребенок?
– У твоего двоюродного брата Стефана Юханссона, умершего год назад.
Роберт совершенно сбил меня с толку, и, полагаю, это отразилось на моем лице. Достав из папки лист бумаги, он кладет его передо мной. Там изображены соединенные черточками квадраты с именами и годами.
– У твоей тети был.
– Как у тети? Разве у мамы есть сестра?
– Ты что, даже этого не знала?
– Нет.
Изменив положение тела, Роберт начинает педагогично указывать по порядку на квадраты:
– Вот твои бабушка и дедушка со стороны матери, у них родилась твоя мать Будиль, а двумя годами позже – еще одна дочь, которую звали Дороти. Она умерла в тысяча девятьсот восемьдесят втором году, и у нее был сын Стефан. Его отец, кстати, тоже неизвестен.
– Она умерла в восемьдесят втором? Это год моего рождения.
Роберт, кивнув, продолжает:
– Стефан, к сожалению, тоже умер, в прошлом году, ему было всего тридцать шесть.
Бросаю взгляд на имена и годы. Я и чужой мне Стефан Юханссон стоим в одном ряду в генеалогическом древе, сразу под квадратиками с именами наших матерей. Он носил девичью фамилию моей мамы. В течение двадцати девяти лет у меня был двоюродный брат, а мне никто даже не рассказал об этом. И вот теперь уже поздно. А Дороти? Что за странное имя? Почему мама никогда не упоминала о ней? Почему никто никогда не говорил, что бабушка с дедушкой потеряли ребенка, и почему никто не потребовал, чтобы папина мама рассказала правду о его отце?
Вот она какая, моя семья.
Это чертовски на них похоже.
Ложь и тайны тягостны, потому что плохо стыкуются с реальностью. Со временем на них накладываются новые тайны и новая ложь – возникают новые нестыковки, нет ничего удивительного в том, что всегда казалось, будто мы ходим вокруг непонятной пустоты. У меня часто возникало ощущение: близкие говорят то, что у них на душе, хотя внешне речь идет совершенно о другом.
Мой интерес к генеалогии угас.
Сложив по порядку распечатки, Роберт убирает их в папку и завязывает тесемки.
– Так вот, у тебя есть двоюродный племянник. Кевин Юханссон, девяносто пятого года рождения. Если тебе интересно, в папке есть его адрес.
Будиль
Сирень в этом году уже отцвела.
Пройдет лето, осень, зима и снова весна – целый год, прежде чем она зацветет опять и снова можно будет почувствовать ее запах.
А сейчас цветение сирени закончилось.
Когда начинаешь наслаждаться жизнью, возникает одна проблема – становится страшно умирать. Загорается искра жизнелюбия, и внезапно осознаешь, как многого лишишься. Я помню мое давнее стремление избавиться от вечного беспокойства, неясного чувства вины и пустоты, так часто следовавших за мной по пятам. С моей нынешней точки зрения, мне представляется, будто я давно уже умерла, и с новых позиций объяснить причины такой смерти невозможно. Как я могла так долго жить без перспектив, без устремлений, без каких-либо собственных желаний? Все, что я чувствовала, и все, чего хотела, всегда соизмерялось с мнением Кристера и воплощалось приемлемым для него образом.
Цепью к нему меня никто не приковывал – у меня была работа и зарплата, так что я могла бы, оставив его, создать собственную жизнь. И все же я продолжала жить с Кристером. Не припомню даже, чтобы меня когда-нибудь посещала мысль о разводе. Сейчас этот выбор кажется мне необъяснимым. В последние месяцы я думаю совсем по-другому и уже успела позабыть, как рассуждала прежде.
Возможно, одна из причин крылась в используемых им словах. Они внушили мне уверенность, что одной мне никогда не справиться. В конце концов, у меня и правда возникло такое убеждение, хотя папа часто говорил, что слова не вредят нам больше, чем мы сами им позволяем.
Я оставалась с Кристером, а ведь никто меня насильно не удерживал.
Было бы так просто свалить все на мужа. В моих торопливых поисках недостающих кусочков пазла больше всего я хочу избежать искажений.