Дорога в Китеж
Часть 21 из 65 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В глубинах дома раздалось мелодичное треньканье.
– Зачем вы мне это показываете? – спросил Ларцев, пытаясь сообразить, где видел генерала. На приеме у великого князя? Или в министерстве?
Наконец вспомнил.
– Он похож на портрет царя Александра.
Шилейко звонко расхохоталась. Таиться было уже незачем, те двое ушли из комнаты.
– Постойте, это и есть царь? – озарило наконец Адриана.
– Какая сообразительность! – изобразила восхищение Варвара Ивановна.
– А она кто?
– Моя дорогая подруга Катя. Екатерина Михайловна Долгорукая. Теперь вам понятно, у кого я состою бонной?
По лицу Ларцева она поняла, что лучше объяснить.
– У внебрачных детей его императорского величества. Ну а теперь, когда вы всё про меня знаете и видели даже то, чего я никому не показываю, – она лукаво улыбнулась, – настало нам время поговорить по-настоящему. Вернемтесь в кабинет.
Там, сев за письменный стол, Шилейко заговорила тоном уже не игривым, а деловым – притом таким, какой обычно употребляют начальники с подчиненными.
– Наша утренняя встреча не была случайной. Для нас с Катей «Сев-Кав», поступающий теперь под ваше управление, представляет особенный интерес. Так что вы для меня интересный мужчина более чем в одном смысле. Только не воображайте, что я пустила вас в свою постель в качестве взятки. Это совсем не мой стиль.
К тому же взятку дают, а ты скорее брала, подумал Адриан.
– Обычно сама я людей не рекрутирую. На то есть помощники. Вы, собственно, их видели. Сначала к вам наведался мой порученец мелкого калибра, потом среднего и наконец крупного. Князь Боровицкий сказал, что вы крепкий орех и что мне следует заняться вами самой. Так всегда бывает в трудных случаях.
Ларцев слушал, не перебивая. Ждал, куда она вывернет.
– В номера я приехала посмотреть, что за неприступный Севастополь. Вы мне понравились. Потому и последовало то, что последовало.
Она сделала паузу, а когда слушатель ею не воспользовался, опять переменила манеру – смягчила тон, убрала повелительность, подпустила вкрадчивости.
– Я угадала в вас человека особенного. Может быть, даже того, кого мне всегда недоставало. И зову я вас не в простые исполнители. Мой рычаг вы видели. Им можно сворачивать горы. Катя доверяется мне во всем. А он во всем доверяется ей. Императрица не имеет никакого значения и к тому же смертельно больна. Вообразите комбинацию. Царь управляет Россией. Царем управляет Катя. Катей управляю я. А рядом со мной вы – мой любовник и партнер. Что скажете?
– Скажу «нет», – сразу ответил Ларцев, которому теперь всё сделалось окончательно ясно.
– Что «нет»? – опешила Шилейко, по-видимому, никак этого не ожидавшая.
– А всё. Я не буду ни вашим партнером, ни вашим любовником. Может быть, я вам и интересен, а вы мне – нет. Ни в каком смысле. Прощайте.
С этими словами он повернулся и вышел, досадуя, что потратил вечер на чепуху – лучше бы закончил читать финансовый отчет за четвертый квартал 1873 года.
Михаил Гаврилович нервничает
Алеша Листвицкий был парень хороший и даже отличный, но Михаил Гаврилович желал Маше счастья, а вот счастья-то подобная связь ни в коем случае не сулила. Ладно бы молодой человек просто приударил за хорошенькой барышней – всякой девушке ухаживание на пользу, ибо повышает уверенность в себе. Пофлиртовать в таком возрасте невредно даже и с образовательной точки зрения. Но, во-первых, в самой Марии Федоровне никакой склонности к флирту не имелось, а во-вторых, чертов практикант был не из гусаров. Серьезный, честный, идеалистичный мальчик. Такой если влюбится – беда. А если влюбит в себя избранный предмет – беда в квадрате.
Чем больше Питовранов об этом думал, тем хуже нервничал. Листвицкий был не красавец, но очень выигрывал при близком знакомстве. Не дай бог увлечет Машеньку своими разговорами об общественном благе и девочка ступит на путь, который в России приводит известно куда. При одной мысли об этом у Мишеля сжималось сердце. Надо было девочку от практиканта спасать, и срочно.
Главное, Михаил Гаврилович уже присмотрел ей жениха, просто идеального. Готовился писать статью о новых людях российской науки – детях крепостных, которым открылась дорога к образованию. О том, как выиграла страна от этого притока свежей крови.
Кондратий Кириллович Кирюшин в свои 26 лет был уже магистр, университетский приват-доцент и член Русского энтомологического общества, исследователь не то мотыльков, не то мух, в общем какой-то насекомой дряни. Неважно. Главное, что он был чрезвычайно положительная личность и восходящая звезда. В профессиональной среде у него в такие молодые годы уже было собственное почтительное прозвище: ККК, а это большое достижение.
ККК ужасно понравился журналисту своей основательностью, ясностью мысли, целеустремленностью и – не в последнюю очередь – полным отсутствием интереса к политике. Мишель уже давно присматривал хорошего человека для Маши и твердо знал одно: революционера ей не нужно. При нынешнем состоянии российской молодежи задача была непростая – чтоб хороший человек, но без революционных увлечений. Такое уж время.
А тут истинный ученый с большим будущим, который на проверочный вопрос о Чернышевском спрашивает: кто это? Узнаёт, что заточенный в Сибири революционер, – равнодушно тянет: а-а-а. Зато при рассказе о какой-нибудь лепидоптере оживляется, размахивает руками, изо рта брызги летят. Красота! Кстати говоря, сам очень недурен собой. Чистый лоб, ясный взгляд, пушистая борода. Похож на любимого Машей молодого композитора Чайковского, чей фотопортрет у нее на столе. Собственно, из-за этого сходства Мишелю и пришла в голову идея свести воспитанницу с магистром.
Почуяв угрозу со стороны практиканта, Питовранов моментально разработал аварийный план и тут же приступил к его осуществлению.
План состоял из двух частей.
Во-первых, следовало показать товар лицом, то есть выигрышно презентовать Кирюшина девочке. Демонстрировать ККК надлежало в должном антураже – как светлячка, чудесные достоинства которого обнаруживаются только ночью. Например, попросить его, чтобы устроил Маше экскурсию по университетской энтомологической коллекции. Мужчина, воспламененный высокой целью, неотразим для русских девушек. Им даже не столь важно, в чем цель состоит. И пусть это лучше будет открытие нового вида чешуекрылых, нежели борьба с тираническим режимом.
Но яйцекладущий энтузиаст науки, конечно, не выдержит конкуренции с живородящим Листвицким, а проблемы чешуекрылых – с темой народного страдания. Поэтому другая часть плана заключалась том, чтобы Алешу из состязания убрать.
Будучи человеком изобретательным, Питовранов сразу сообразил, как это ловчее всего устроить. Надо действовать не бранью, не разрывом отношений, не запретами, которые мальчишку только раззадорят, а наоборот – сойтись с практикантом поближе. Что-нибудь придумается.
Одна идея уже возникла. Чтобы проверить ее осуществимость, Мишель и заехал в гостиницу к Воронцову, а когда приятеля на месте не застал, решил пока произвести разведку с другой стороны – убедиться, полетит ли на сей огонь мотылек. (Михаилу Гавриловичу от мыслей о ККК всё лезли в голову энтомологические метафоры.)
– Веди меня к твоим карбонариям в «Голубятню», – сказал он Листвицкому, увидев того в редакции. – Я получил аванс за сборник. Готов заплатить пошлину.
– Правда? – обрадовался Алеша. – Нашим как раз очень нужны деньги. Там такое дело затевается! Идемте, сегодня как раз будет решаться.
Свободолюбивых увлечений Питовранов не одобрял исключительно, когда речь шла о Марии Федоровне. Во всех остальных молодых людях этот огонь он в высшей степени уважал и поощрял. Даже обложил себя добровольной «пошлиной» – половину своих немаленьких гонораров отдавал на нужды «Голубятни». Так назывался кружок молодых пассионариев общественного прогресса, в основном студентов, собиравшихся в мастерской у художника Мясникова – тот жил в мансарде с большим, во всю стену окном, и на подоконнике всегда курлыкали голуби. Про «Голубятню» много и горячо рассказывал Алеша, и Михаил Гаврилович пару раз присутствовал на собраниях. С удовольствием смотрел и слушал, думая, что через годик-другой эти щенята, пожалуй, вырастут в отменных борзых. Тогда и начнется настоящая охота. Пока же это была еще не партия и даже не «организация», а именно что кружок, но той самой направленности, которая только и могла изменить положение дел в бедной России.
Десять лет назад страна поделилась не на два лагеря – «державников» и «либералов», а на три. Просто третий был не на поверхности. Своих газет не выпускал, публичных диспутов не устраивал, в земства и городские думы представителей не поставлял. С официальной точки зрения его не было.
Но оно существовало, сообщество людей, отвергающих и «державный», и либеральный путь, ибо первый тащит Россию назад, к несвободе, а второй лишь уводит в сторону и распыляет здоровые силы. Взять того же Эжена. Ведь прекрасный, бескорыстный, даже самоотверженный человек, а не понимает, что тяжелую болезнь мазями и притирками не вылечить. Старания таких вот Воронцовых вызывают у общества и у народа иллюзию, будто российскую жизнь можно наладить «малыми делами», что со временем, постепенно, самодержавие смягчится, станет делиться своей властью и само собою, эволюционно, перерастет в нечто человеколюбивое. Какое опасное и вредное заблуждение! Самодержавие не может делиться властью, не может давать подданным свобод – иначе оно не устоит и развалится, причем рухнет не только царский трон, а вообще всё это нелепое, разномастное государство, которое держится только страхом и принуждением. Бывший закадычный друг Вика Воронин и вся его шуваловская банда понимают эту истину куда лучше, чем благомысленные Константины Николаевичи с Воронцовыми. Но по мнению Михаила Гавриловича, державу, в которой девяносто процентов населения унижены и несчастны, было ни черта не жалко. Рухнет и рухнет. Построится другая. Она будет лучше.
Новое поколение не боялось ломать и было готово строить с нуля. Этим оно отличалось от предыдущего, питоврановского. То всё поделилось на либеральных «Атосов» и охранительных «Арамисов». Лучшая молодежь презирала первых и ненавидела вторых, а заодно относилась с недоверием ко всем, кто был старше тридцати лет. Михаил Гаврилович в его сорок четыре казался им существом ископаемым. Его терпели, брали у него деньги, но в расчет не принимали. Впрочем, он сам не лез с поучениями и советами – был благодарен, что считают за своего. Просто наблюдал, грелся сердцем.
* * *
Вечером, придя с практикантом в мастерскую, Мишель сел в углу, полускрытый огромным мольбертом, на котором стояло незаконченное полотно «Казнь Емельяна Пугачева». Художник Мясников работал над циклом картин про народные восстания. Живописец он был несильный, увлекался широкими мазками и драматическими позами, но его работы продавались за хорошие деньги. Покупатели, все сплошь самых передовых взглядов, догадывались, куда пойдут эти средства, и не скупились.
Как и Мишель, в спорах художник не участвовал. Во-первых, он тоже был старый, лет тридцати пяти, а во-вторых, на сходках всегда работал – делал карандашные наброски молодых, одухотворенных лиц. Потом они перекочевывали на исторические полотна – кто болотниковским казаком, кто персидской княжной Стеньки Разина, кто героем-пугачевцем.
Отличие встреч в «Голубятне» от редакционных «Полтав» заключается в том, что в газете молодым дают слово, здесь же говорят только они, а мы, старичье, помалкиваем, думал Питовранов, слушая доклад двадцатилетней ветеранки движения, только что вернувшейся из «экспедиции». Соня была дочерью важного сановника, но уже три года как порвала с семьей и жила собственным трудом, да не просто кормилась, а «ходила в народ». Выучилась на фельдшерицу, ездила по самым нищим местностям, врачуя больных и ведя с крестьянами просветительские беседы, чтоб народ наконец проснулся и захотел другой, человеческой жизни. Но «экспедицией» назывались не пропагандистские вояжи, а отсидка в тюрьме, куда Соню отправили после доноса. Семь месяцев она просидела под арестом, была выпущена до суда на поруки родителям и сразу же перешла на конспиративное положение.
– Наша ошибка в том, что «летучие поездки», которые мы до сих пор практиковали, дают слишком мало результата, – говорила Соня, бледная и осунувшаяся после крепости. – Так ничего не получится. Для крестьян мы остаемся пришлыми людьми, которым верить нельзя. Деревенские не доверяют чужакам. Эта стена преодолевается очень небыстро. Надо менять тактику, переходить от «гастролей» к глубокому погружению. Каждый должен овладеть профессией, нужной на селе. Выучиться на учителя, медика, агронома, кузнеца, ветеринара. Поселиться в одном месте надолго, на несколько лет. Сначала доказать свою общественную полезность работой. И лишь потом, когда установится доверие, приступать к пропаганде.
Глядя на некрасивое, верней не стремящееся быть красивым лицо докладчицы, Питовранов размышлял, что таких девочек в России прежде не водилось. Пушкинские и тургеневские барышни, декабристки и филантропки, конечно, были чудо как хороши, но тут совсем, совсем другое. Ничего женственного и вообще женского, только идея, только холодный огонь. Заговори-ка с такой Соней о любви – посмотрит, как на питекантропа. В этом поколении есть даже не бесстрашие перед опасностями (в юности все храбрые), а бесстрашие перед грязью, небоязнь запачкать руки черной работой, и это безусловно нечто новое.
После выступления перешли к обсуждению, но не выводов – с ними все были согласны, а последующих действий. Оказалось, что кто-то уже ходит на фельдшерские курсы, кто-то готовится к сдаче экзамена на народного учителя, а Саша Эгерт, сын тайного советника, собрался в коробейники и усердно учится рязанскому говору. Сразу же стали распределять, кто в какую губернию отправится.
Без назначения остался один Листвицкий.
– Ты работаешь в редакции, – сказала ему Соня. – Рассуди сам, на что ты крестьянам? Будешь им статьи и заметки писать? Выучись сначала чему-нибудь дельному.
Тут-то Мишель и разомкнул уста – настал момент исполнить задуманное.
– Погодите, погодите. Для неграмотных крестьян статьи писать, конечно, смысла нет, но можно писать статьи про крестьян, – сказал он раздумчиво, будто это только что пришло ему в голову. – Вы верно говорите, что чужому человеку деревенские о своих нуждах толковать не станут. Но если отправить корреспондента в длительную командировку… Чтоб как следует пожил в народной гуще, завел знакомства… Может получиться интересно. Таких зарисовок у нас в газете пока не бывало. Не поговорить ли мне с редактором, чтобы дал Алексею задание?
Листвицкий жадно смотрел на него, не веря счастью. А Михаил Гаврилович изображал работу мысли, хотя всё уже было просчитано.
– Но человек, живущий в деревне без понятного крестьянам дела, только вызовет подозрение… Хм. – И, будто осененный, воздел палец: – О! Я знаю! Здесь сейчас как раз находится мой приятель, который много лет служит судьей в Новгородской губернии. Местные его знают, уважают. Он пристроит нашего репортера, скажем, писарем в суд. Это ремесло у крестьян пользуется почтением. Будут сами приходить со своими бедами. Составление ходатайств, прошений, то-сё. Как вам такое задание, Листвицкий?
– Я не смел даже мечтать, – пролепетал Алеша, бедная жертва питоврановского коварства.
– Тогда собирайтесь в дорогу, – торжественно произнес Михаил Гаврилович. – Воронцов уезжает завтра. С ним и с редактором я договорюсь.
И все останутся довольны, подумал он. Каждый получит, что ему надобно. Алеша – служение народу, Маша – семейное счастье, а я – спокойствие.
Настоящая Русь
Новгородский дилижанс еще не поменял полозья на колеса, но дорога была уже скверная, снег пополам с грязью. Четверка почтовых лошадей с трудом тащила здоровенный короб, где внутри теснились двенадцать пассажиров, а наверху, на полтиничных местах, еще шестеро, под ветром, закутанные в тряпье. Даже на самом пологом холме форейтор подцеплял еще двух пристяжных, а на подъеме покруче высаживал публику, и та шагала пешком.
Деревенский ландшафт, и в нарядные времена года неказистый, сейчас, под серым низким небом, средь сизых трупных пятен издохшей зимы был удручающе нехорош. Особенно тягостно смотрелись людские жилища с гнилыми соломенными крышами, покривившимися стенами, слепыми оконцами, проваленными плетнями.
Двое пассажиров, сидевшие напротив друг друга, немолодой и совсем юный, глядели на тоскливую картину с одинаково мрачными лицами.
Воронцов, вздыхая, говорил себе: вот она, настоящая Русь, про которую так легко забыть на петербургской брусчатке. Непричесанная, немытая, простоволосая, но оттого еще больше, до боли в сердце любимая. Девочка-сирота, которую много обижают, держат впроголодь, ничему не учат. А кто захочет бедняжке помочь, обогреть, просветить – тех бьют по рукам. Ах, какими могли бы быть эти деревни, если б замостить ужасные дороги, засеять иссохшие поля не хищной рожью, а картофелем или кормовыми травами, льнами, коноплей. Главное же – не затаптывать крестьянина, дать ему развернуться, расправить плечи, почувствовать себя хозяином своей земли и своей судьбы. Конечно, дело движется, но как же медленно! Если идти подобными темпами, сменится одно или два поколения, прежде чем Россия цивилизуется. Сколько жизней за это время растратится на нищее, унизительное существование! Евгению Николаевичу было невыносимо жалко этих бедных людей, эту бедную землю, эту бедную страну.
– Зачем вы мне это показываете? – спросил Ларцев, пытаясь сообразить, где видел генерала. На приеме у великого князя? Или в министерстве?
Наконец вспомнил.
– Он похож на портрет царя Александра.
Шилейко звонко расхохоталась. Таиться было уже незачем, те двое ушли из комнаты.
– Постойте, это и есть царь? – озарило наконец Адриана.
– Какая сообразительность! – изобразила восхищение Варвара Ивановна.
– А она кто?
– Моя дорогая подруга Катя. Екатерина Михайловна Долгорукая. Теперь вам понятно, у кого я состою бонной?
По лицу Ларцева она поняла, что лучше объяснить.
– У внебрачных детей его императорского величества. Ну а теперь, когда вы всё про меня знаете и видели даже то, чего я никому не показываю, – она лукаво улыбнулась, – настало нам время поговорить по-настоящему. Вернемтесь в кабинет.
Там, сев за письменный стол, Шилейко заговорила тоном уже не игривым, а деловым – притом таким, какой обычно употребляют начальники с подчиненными.
– Наша утренняя встреча не была случайной. Для нас с Катей «Сев-Кав», поступающий теперь под ваше управление, представляет особенный интерес. Так что вы для меня интересный мужчина более чем в одном смысле. Только не воображайте, что я пустила вас в свою постель в качестве взятки. Это совсем не мой стиль.
К тому же взятку дают, а ты скорее брала, подумал Адриан.
– Обычно сама я людей не рекрутирую. На то есть помощники. Вы, собственно, их видели. Сначала к вам наведался мой порученец мелкого калибра, потом среднего и наконец крупного. Князь Боровицкий сказал, что вы крепкий орех и что мне следует заняться вами самой. Так всегда бывает в трудных случаях.
Ларцев слушал, не перебивая. Ждал, куда она вывернет.
– В номера я приехала посмотреть, что за неприступный Севастополь. Вы мне понравились. Потому и последовало то, что последовало.
Она сделала паузу, а когда слушатель ею не воспользовался, опять переменила манеру – смягчила тон, убрала повелительность, подпустила вкрадчивости.
– Я угадала в вас человека особенного. Может быть, даже того, кого мне всегда недоставало. И зову я вас не в простые исполнители. Мой рычаг вы видели. Им можно сворачивать горы. Катя доверяется мне во всем. А он во всем доверяется ей. Императрица не имеет никакого значения и к тому же смертельно больна. Вообразите комбинацию. Царь управляет Россией. Царем управляет Катя. Катей управляю я. А рядом со мной вы – мой любовник и партнер. Что скажете?
– Скажу «нет», – сразу ответил Ларцев, которому теперь всё сделалось окончательно ясно.
– Что «нет»? – опешила Шилейко, по-видимому, никак этого не ожидавшая.
– А всё. Я не буду ни вашим партнером, ни вашим любовником. Может быть, я вам и интересен, а вы мне – нет. Ни в каком смысле. Прощайте.
С этими словами он повернулся и вышел, досадуя, что потратил вечер на чепуху – лучше бы закончил читать финансовый отчет за четвертый квартал 1873 года.
Михаил Гаврилович нервничает
Алеша Листвицкий был парень хороший и даже отличный, но Михаил Гаврилович желал Маше счастья, а вот счастья-то подобная связь ни в коем случае не сулила. Ладно бы молодой человек просто приударил за хорошенькой барышней – всякой девушке ухаживание на пользу, ибо повышает уверенность в себе. Пофлиртовать в таком возрасте невредно даже и с образовательной точки зрения. Но, во-первых, в самой Марии Федоровне никакой склонности к флирту не имелось, а во-вторых, чертов практикант был не из гусаров. Серьезный, честный, идеалистичный мальчик. Такой если влюбится – беда. А если влюбит в себя избранный предмет – беда в квадрате.
Чем больше Питовранов об этом думал, тем хуже нервничал. Листвицкий был не красавец, но очень выигрывал при близком знакомстве. Не дай бог увлечет Машеньку своими разговорами об общественном благе и девочка ступит на путь, который в России приводит известно куда. При одной мысли об этом у Мишеля сжималось сердце. Надо было девочку от практиканта спасать, и срочно.
Главное, Михаил Гаврилович уже присмотрел ей жениха, просто идеального. Готовился писать статью о новых людях российской науки – детях крепостных, которым открылась дорога к образованию. О том, как выиграла страна от этого притока свежей крови.
Кондратий Кириллович Кирюшин в свои 26 лет был уже магистр, университетский приват-доцент и член Русского энтомологического общества, исследователь не то мотыльков, не то мух, в общем какой-то насекомой дряни. Неважно. Главное, что он был чрезвычайно положительная личность и восходящая звезда. В профессиональной среде у него в такие молодые годы уже было собственное почтительное прозвище: ККК, а это большое достижение.
ККК ужасно понравился журналисту своей основательностью, ясностью мысли, целеустремленностью и – не в последнюю очередь – полным отсутствием интереса к политике. Мишель уже давно присматривал хорошего человека для Маши и твердо знал одно: революционера ей не нужно. При нынешнем состоянии российской молодежи задача была непростая – чтоб хороший человек, но без революционных увлечений. Такое уж время.
А тут истинный ученый с большим будущим, который на проверочный вопрос о Чернышевском спрашивает: кто это? Узнаёт, что заточенный в Сибири революционер, – равнодушно тянет: а-а-а. Зато при рассказе о какой-нибудь лепидоптере оживляется, размахивает руками, изо рта брызги летят. Красота! Кстати говоря, сам очень недурен собой. Чистый лоб, ясный взгляд, пушистая борода. Похож на любимого Машей молодого композитора Чайковского, чей фотопортрет у нее на столе. Собственно, из-за этого сходства Мишелю и пришла в голову идея свести воспитанницу с магистром.
Почуяв угрозу со стороны практиканта, Питовранов моментально разработал аварийный план и тут же приступил к его осуществлению.
План состоял из двух частей.
Во-первых, следовало показать товар лицом, то есть выигрышно презентовать Кирюшина девочке. Демонстрировать ККК надлежало в должном антураже – как светлячка, чудесные достоинства которого обнаруживаются только ночью. Например, попросить его, чтобы устроил Маше экскурсию по университетской энтомологической коллекции. Мужчина, воспламененный высокой целью, неотразим для русских девушек. Им даже не столь важно, в чем цель состоит. И пусть это лучше будет открытие нового вида чешуекрылых, нежели борьба с тираническим режимом.
Но яйцекладущий энтузиаст науки, конечно, не выдержит конкуренции с живородящим Листвицким, а проблемы чешуекрылых – с темой народного страдания. Поэтому другая часть плана заключалась том, чтобы Алешу из состязания убрать.
Будучи человеком изобретательным, Питовранов сразу сообразил, как это ловчее всего устроить. Надо действовать не бранью, не разрывом отношений, не запретами, которые мальчишку только раззадорят, а наоборот – сойтись с практикантом поближе. Что-нибудь придумается.
Одна идея уже возникла. Чтобы проверить ее осуществимость, Мишель и заехал в гостиницу к Воронцову, а когда приятеля на месте не застал, решил пока произвести разведку с другой стороны – убедиться, полетит ли на сей огонь мотылек. (Михаилу Гавриловичу от мыслей о ККК всё лезли в голову энтомологические метафоры.)
– Веди меня к твоим карбонариям в «Голубятню», – сказал он Листвицкому, увидев того в редакции. – Я получил аванс за сборник. Готов заплатить пошлину.
– Правда? – обрадовался Алеша. – Нашим как раз очень нужны деньги. Там такое дело затевается! Идемте, сегодня как раз будет решаться.
Свободолюбивых увлечений Питовранов не одобрял исключительно, когда речь шла о Марии Федоровне. Во всех остальных молодых людях этот огонь он в высшей степени уважал и поощрял. Даже обложил себя добровольной «пошлиной» – половину своих немаленьких гонораров отдавал на нужды «Голубятни». Так назывался кружок молодых пассионариев общественного прогресса, в основном студентов, собиравшихся в мастерской у художника Мясникова – тот жил в мансарде с большим, во всю стену окном, и на подоконнике всегда курлыкали голуби. Про «Голубятню» много и горячо рассказывал Алеша, и Михаил Гаврилович пару раз присутствовал на собраниях. С удовольствием смотрел и слушал, думая, что через годик-другой эти щенята, пожалуй, вырастут в отменных борзых. Тогда и начнется настоящая охота. Пока же это была еще не партия и даже не «организация», а именно что кружок, но той самой направленности, которая только и могла изменить положение дел в бедной России.
Десять лет назад страна поделилась не на два лагеря – «державников» и «либералов», а на три. Просто третий был не на поверхности. Своих газет не выпускал, публичных диспутов не устраивал, в земства и городские думы представителей не поставлял. С официальной точки зрения его не было.
Но оно существовало, сообщество людей, отвергающих и «державный», и либеральный путь, ибо первый тащит Россию назад, к несвободе, а второй лишь уводит в сторону и распыляет здоровые силы. Взять того же Эжена. Ведь прекрасный, бескорыстный, даже самоотверженный человек, а не понимает, что тяжелую болезнь мазями и притирками не вылечить. Старания таких вот Воронцовых вызывают у общества и у народа иллюзию, будто российскую жизнь можно наладить «малыми делами», что со временем, постепенно, самодержавие смягчится, станет делиться своей властью и само собою, эволюционно, перерастет в нечто человеколюбивое. Какое опасное и вредное заблуждение! Самодержавие не может делиться властью, не может давать подданным свобод – иначе оно не устоит и развалится, причем рухнет не только царский трон, а вообще всё это нелепое, разномастное государство, которое держится только страхом и принуждением. Бывший закадычный друг Вика Воронин и вся его шуваловская банда понимают эту истину куда лучше, чем благомысленные Константины Николаевичи с Воронцовыми. Но по мнению Михаила Гавриловича, державу, в которой девяносто процентов населения унижены и несчастны, было ни черта не жалко. Рухнет и рухнет. Построится другая. Она будет лучше.
Новое поколение не боялось ломать и было готово строить с нуля. Этим оно отличалось от предыдущего, питоврановского. То всё поделилось на либеральных «Атосов» и охранительных «Арамисов». Лучшая молодежь презирала первых и ненавидела вторых, а заодно относилась с недоверием ко всем, кто был старше тридцати лет. Михаил Гаврилович в его сорок четыре казался им существом ископаемым. Его терпели, брали у него деньги, но в расчет не принимали. Впрочем, он сам не лез с поучениями и советами – был благодарен, что считают за своего. Просто наблюдал, грелся сердцем.
* * *
Вечером, придя с практикантом в мастерскую, Мишель сел в углу, полускрытый огромным мольбертом, на котором стояло незаконченное полотно «Казнь Емельяна Пугачева». Художник Мясников работал над циклом картин про народные восстания. Живописец он был несильный, увлекался широкими мазками и драматическими позами, но его работы продавались за хорошие деньги. Покупатели, все сплошь самых передовых взглядов, догадывались, куда пойдут эти средства, и не скупились.
Как и Мишель, в спорах художник не участвовал. Во-первых, он тоже был старый, лет тридцати пяти, а во-вторых, на сходках всегда работал – делал карандашные наброски молодых, одухотворенных лиц. Потом они перекочевывали на исторические полотна – кто болотниковским казаком, кто персидской княжной Стеньки Разина, кто героем-пугачевцем.
Отличие встреч в «Голубятне» от редакционных «Полтав» заключается в том, что в газете молодым дают слово, здесь же говорят только они, а мы, старичье, помалкиваем, думал Питовранов, слушая доклад двадцатилетней ветеранки движения, только что вернувшейся из «экспедиции». Соня была дочерью важного сановника, но уже три года как порвала с семьей и жила собственным трудом, да не просто кормилась, а «ходила в народ». Выучилась на фельдшерицу, ездила по самым нищим местностям, врачуя больных и ведя с крестьянами просветительские беседы, чтоб народ наконец проснулся и захотел другой, человеческой жизни. Но «экспедицией» назывались не пропагандистские вояжи, а отсидка в тюрьме, куда Соню отправили после доноса. Семь месяцев она просидела под арестом, была выпущена до суда на поруки родителям и сразу же перешла на конспиративное положение.
– Наша ошибка в том, что «летучие поездки», которые мы до сих пор практиковали, дают слишком мало результата, – говорила Соня, бледная и осунувшаяся после крепости. – Так ничего не получится. Для крестьян мы остаемся пришлыми людьми, которым верить нельзя. Деревенские не доверяют чужакам. Эта стена преодолевается очень небыстро. Надо менять тактику, переходить от «гастролей» к глубокому погружению. Каждый должен овладеть профессией, нужной на селе. Выучиться на учителя, медика, агронома, кузнеца, ветеринара. Поселиться в одном месте надолго, на несколько лет. Сначала доказать свою общественную полезность работой. И лишь потом, когда установится доверие, приступать к пропаганде.
Глядя на некрасивое, верней не стремящееся быть красивым лицо докладчицы, Питовранов размышлял, что таких девочек в России прежде не водилось. Пушкинские и тургеневские барышни, декабристки и филантропки, конечно, были чудо как хороши, но тут совсем, совсем другое. Ничего женственного и вообще женского, только идея, только холодный огонь. Заговори-ка с такой Соней о любви – посмотрит, как на питекантропа. В этом поколении есть даже не бесстрашие перед опасностями (в юности все храбрые), а бесстрашие перед грязью, небоязнь запачкать руки черной работой, и это безусловно нечто новое.
После выступления перешли к обсуждению, но не выводов – с ними все были согласны, а последующих действий. Оказалось, что кто-то уже ходит на фельдшерские курсы, кто-то готовится к сдаче экзамена на народного учителя, а Саша Эгерт, сын тайного советника, собрался в коробейники и усердно учится рязанскому говору. Сразу же стали распределять, кто в какую губернию отправится.
Без назначения остался один Листвицкий.
– Ты работаешь в редакции, – сказала ему Соня. – Рассуди сам, на что ты крестьянам? Будешь им статьи и заметки писать? Выучись сначала чему-нибудь дельному.
Тут-то Мишель и разомкнул уста – настал момент исполнить задуманное.
– Погодите, погодите. Для неграмотных крестьян статьи писать, конечно, смысла нет, но можно писать статьи про крестьян, – сказал он раздумчиво, будто это только что пришло ему в голову. – Вы верно говорите, что чужому человеку деревенские о своих нуждах толковать не станут. Но если отправить корреспондента в длительную командировку… Чтоб как следует пожил в народной гуще, завел знакомства… Может получиться интересно. Таких зарисовок у нас в газете пока не бывало. Не поговорить ли мне с редактором, чтобы дал Алексею задание?
Листвицкий жадно смотрел на него, не веря счастью. А Михаил Гаврилович изображал работу мысли, хотя всё уже было просчитано.
– Но человек, живущий в деревне без понятного крестьянам дела, только вызовет подозрение… Хм. – И, будто осененный, воздел палец: – О! Я знаю! Здесь сейчас как раз находится мой приятель, который много лет служит судьей в Новгородской губернии. Местные его знают, уважают. Он пристроит нашего репортера, скажем, писарем в суд. Это ремесло у крестьян пользуется почтением. Будут сами приходить со своими бедами. Составление ходатайств, прошений, то-сё. Как вам такое задание, Листвицкий?
– Я не смел даже мечтать, – пролепетал Алеша, бедная жертва питоврановского коварства.
– Тогда собирайтесь в дорогу, – торжественно произнес Михаил Гаврилович. – Воронцов уезжает завтра. С ним и с редактором я договорюсь.
И все останутся довольны, подумал он. Каждый получит, что ему надобно. Алеша – служение народу, Маша – семейное счастье, а я – спокойствие.
Настоящая Русь
Новгородский дилижанс еще не поменял полозья на колеса, но дорога была уже скверная, снег пополам с грязью. Четверка почтовых лошадей с трудом тащила здоровенный короб, где внутри теснились двенадцать пассажиров, а наверху, на полтиничных местах, еще шестеро, под ветром, закутанные в тряпье. Даже на самом пологом холме форейтор подцеплял еще двух пристяжных, а на подъеме покруче высаживал публику, и та шагала пешком.
Деревенский ландшафт, и в нарядные времена года неказистый, сейчас, под серым низким небом, средь сизых трупных пятен издохшей зимы был удручающе нехорош. Особенно тягостно смотрелись людские жилища с гнилыми соломенными крышами, покривившимися стенами, слепыми оконцами, проваленными плетнями.
Двое пассажиров, сидевшие напротив друг друга, немолодой и совсем юный, глядели на тоскливую картину с одинаково мрачными лицами.
Воронцов, вздыхая, говорил себе: вот она, настоящая Русь, про которую так легко забыть на петербургской брусчатке. Непричесанная, немытая, простоволосая, но оттого еще больше, до боли в сердце любимая. Девочка-сирота, которую много обижают, держат впроголодь, ничему не учат. А кто захочет бедняжке помочь, обогреть, просветить – тех бьют по рукам. Ах, какими могли бы быть эти деревни, если б замостить ужасные дороги, засеять иссохшие поля не хищной рожью, а картофелем или кормовыми травами, льнами, коноплей. Главное же – не затаптывать крестьянина, дать ему развернуться, расправить плечи, почувствовать себя хозяином своей земли и своей судьбы. Конечно, дело движется, но как же медленно! Если идти подобными темпами, сменится одно или два поколения, прежде чем Россия цивилизуется. Сколько жизней за это время растратится на нищее, унизительное существование! Евгению Николаевичу было невыносимо жалко этих бедных людей, эту бедную землю, эту бедную страну.