Дьявольский союз. Пакт Гитлера – Сталина, 1939–1941
Часть 7 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Терзаемый противоречиями и угрызениями совести, Браун решил вернуться в Варшаву и попытать счастья под немецкой оккупацией. Его ждала смерть в Варшавском гетто в 1941 году.
В действительности очень малому количеству людей из тех, кто желал эмигрировать из советской зоны, выдавали разрешения: выехать позволили лишь 5 % заявителей219. Тех же, чьи ходатайства отвергались, ждал праведный гнев советского государства. Выразив желание уехать, они тем самым отвернулись от коммунизма. А так как при подаче заявления им пришлось сообщить о себе многие подробности, они привлекли к себе двойное внимание НКВД. И советская власть, долго не раздумывая, принялась мстить. Уже в июне 1940 года, когда Комиссия по переселению завершила свою работу, всех отказников собрали для отправки в советскую даль. Некоторым даже сообщили, что от местных железнодорожных станций их повезут на запад (тем самым власти избавляли себя от лишнего труда — выискивать непокорных), а там их посадили в вагоны и повезли, разумеется, совсем в другую сторону220. Считается, что из тех, кто угодил в эту третью большую волну советской депортации из Восточной Польши, около 60 % были евреями и подавляющее большинство составляли люди, безуспешно подававшие заявления об эмиграции из советской зоны221.
Конечно, было бы неправильно сравнивать нацистский и советский оккупационные режимы в тот период, однако, как ясно показывают все эти свидетельства, многие поляки и евреи волей-неволей проводили между ними сравнения222. Действительно, перед большинством поляков встал немыслимый выбор: или оставаться на месте и смириться с неизбежным притеснением со стороны оккупантов, или попытаться что-то изменить к лучшему — и переехать в другую зону. Обдумывая свое решение, они не располагали никакими сведениями, кроме слухов и домыслов. Мало кто принимал решение по политическим и идейным соображениям: большинством людей двигали куда более простые мотивы — чувство самосохранения, желание обеспечить хоть какую-то безопасность для себя и своих близких. Это была неразрешимая дилемма, и лучше всего ее иллюстрирует один эпизод, относящийся к тому периоду. На нацистско-советской границе одновременно остановились два поезда, набитых польскими беженцами: один шел на запад, а второй — на восток. И люди из этих поездов с изумлением глядят друг на друга из окон: они не могут понять, как можно ехать туда, откуда пытаются убежать они сами223. Эта сцена очень емко передает весь ужас исторической ситуации, в которой оказалась Польша в 1939 году.
Похоже, даже польским коммунистам не всегда по душе приходилась жизнь в советской зоне. Некоторых разочаровывала аполитичность и жадность красноармейцев. «Мы ожидали, что они начнут расспрашивать нас о жизни при капитализме, — жаловался один коммунист, — и рассказывать, как живется в России. А они хотели купить часы — и все. Я заметил, что их занимают материальные блага, а мы-то ждали идеалов»224. Мариана Спыхальского ждало еще более стремительное разочарование. Он бежал во Львов, находившийся в зоне советской оккупации, в ноябре 1939 года, но там его так потрясло обращение советской власти с поляками, что он едва выдержал две недели, а потом бежал обратно в немецкую зону и устремился в Варшаву225. В бывшей столице Польши он организовал сопротивление, и к нему примкнул видный польский коммунист Владислав Гомулка, который тоже бежал из Львова, чтобы попытать счастья с немцами в Генерал-губернаторстве226. Несмотря на отрезвляющий опыт жизни при советской власти, и Спыхальский, и Гомулка позже станут политическими деятелями и займут высокие должности в послевоенной коммунистической Польше: Спыхальский станет министром обороны, а Гомулка — генеральным секретарем Польской рабочей партии.
Но с какими бы неприятностями ни столкнулись Спыхальский и Гомулка, они могли считать себя счастливцами. Ведь 5 тысяч других польских коммунистов — практически все активные члены партии — уже стали жертвами сталинских чисток. Избежать этой участи удалось лишь тем, кто сидел тогда в польских тюрьмах227. За другими коммунистами вскоре начал охоту Берлин. Уже в ноябре 1939 года Риббентроп заявил Молотову, что дальнейшее пребывание граждан Германии в тюрьмах и других местах заключения в СССР несовместимо с хорошими политическими отношениями между Москвой и Берлином228. Речь шла о политэмигрантах — их было около пятисот, и по большей части коммунистов, — которые, как считалось, нашли прибежище в Советском Союзе после захвата нацистами власти в Германии. По иронии судьбы, к 1939 году многие из них стали жертвами машины террора, приведенной в действие НКВД, а те, кому повезло избежать расстрела, оказались в трудовых лагерях, во множестве рассеянных по всей стране. Теперь же, когда по ним и так уже прокатился каток НКВД, их собирались вернуть в лапы мучителя, от которого они и бежали в самом начале, — гестапо.
Немецкие чиновники передавали своим советским коллегам списки с именами тех немецких, австрийских и чешских граждан, которые, по их предположениям, бежали в СССР. НКВД сверялся с собственными архивами, чтобы выяснить судьбу людей, занесенных в списки, и если среди них находились еще живые, их повторно хватали и высылали. Что любопытно, некоторым узникам давали немного пожить в Москве, чтобы там они чуть-чуть «отъелись» после суровой лагерной жизни. Отто Раабе вспоминал, как ему и другим заключенным довелось пожить в столице — с перьевыми подушками, простынями и хорошей кормежкой. К ним даже приставили портного и сапожника — чтобы было в чем возвращаться в Германию. Наверное, неудивительно, что многие узники совсем не хотели уезжать, но им объявили, что выбора нет. По настоянию Германии их должны были отправить поездами прямо на пограничные пункты на новой германо-советской границе в оккупированной Польше, чтобы таким образом пресечь возможные попытки побега. Всего таким способом было возвращено в Германию около трехсот пятидесяти человек229.
Одной из депортированных стала Маргарете Бубер-Нойман, жена видного немецкого коммуниста Хайнца Ноймана, бежавшего в Советский Союз в 1935 году. В 1937 году ее мужа арестовали и расстреляли, а Маргарете приговорили к пяти годам лагерей. Потом, в январе 1940-го, ее вновь арестовали и привезли на допрос в печально знаменитую Бутырскую тюрьму в Москве. В следующем месяце ее депортировали, вместе с другими двадцатью девятью заключенными, в Германию, для чего привезли на поезде в Брест. «Мы вышли на русской стороне Брест-Литовского моста», — вспоминала она. Группа энкавэдэшников ушла по железнодорожному мосту на другую сторону и через некоторое время вернулась с эсэсовцами. «Командир эсэсовцев и начальник энкавэдэшников поприветствовали друг друга. Русский… вынул документы из блестящего кожаного портфеля и принялся зачитывать имена. Я расслышала только свое имя: «Маргарита Генриховна Бубер-Нойман»». Ее передали эсэсовцам. Переходя мост, она не удержалась и бросила прощальный взгляд на коммунистическое «убежище», предавшее ее: «Энкавэдэшники стояли и смотрели нам вслед. А за ними простиралась Советская Россия. Я с горечью перебирала в уме все эти сакраментальные коммунистические фразы: «родина тружеников», «оплот социализма», «прибежище гонимых»"230. Теперь ей, уже ветерану знаменитого Карлага — Карагандинского исправительно-трудового лагеря, — предстояло провести еще пять лет в концлагере Равенсбрюк.
Германо-советскую границу пересекала и еще одна группа людей, о которой нередко забывают, — союзные военнопленные. На начальном этапе войны многие пленные, в основном британские поданные, оказались в германских лагерях для военнопленных. Некоторые из лагерей находились в восточных областях и в польских землях, присоединенных к рейху. Для этих людей оккупированная Советским Союзом Польша была ближайшей «нейтральной» территорией, а значит, и потенциальным убежищем — если до него как-то добраться. Хороший пример того, что происходило, — случай с узниками шталага XXА в Торне (Торуни), к северо-западу от Варшавы. В 1940 году пятнадцати узникам удалось сбежать на советскую территорию, лежавшую всего в 240 километрах к востоку. Одним из тех смельчаков, рискнувших на побег, был Эри Нив, который «мечтал о триумфальном прибытии в Россию» и полагал, что стоит ему только добраться до демаркационной линии в Брест-Литовске, как его сразу же «доставят к британскому послу, сэру Стэффорду Криппсу»231. Однако Нива ожидало разочарование. Он выдавал себя за этнического немца, и в апреле 1941 года его схватили на пути к Бресту в Илове, под Варшавой. Можно считать, ему еще повезло. По официальным донесениям службы MI9, советская сторона устраивала «неизменно холодный» прием таким беглецам, и со многими узниками обращались плохо или даже жестоко. Большинство из них впоследствии ссылали в Сибирь232. Нив же позднее совершит удачный побег из лагеря для военнопленных в неприступном замке Колдиц.
Хотя советская власть обязана была интернировать беглецов, в действительности она обращалась с беглыми военнопленными как с врагами. Один беглец, переплывший реку Сан в марте 1941 года, чтобы отдать себя в советские руки, был немедленно арестован и провел весь следующий год в разных тюрьмах НКВД, чаще всего в одиночном заключении233. В некоторых случаях беглецов передавали обратно немцам. Например, курьеры польского подполья были поражены, когда узнали, что шестнадцать союзных летчиков, которых они тайно переправили в СССР через Киев зимой 1940 года, вернулись в Варшаву узниками гестапо234. Похоже, понятие «интернирование» толковалось очень по-разному.
Вопрос о сотрудничестве между нацистами и советской стороной волнует многих и сегодня, и в некоторых кругах ведутся жаркие споры о том, происходили ли между НКВД и гестапо встречи на высоком уровне — предположительно с участием Адольфа Эйхмана и лиц, близких ему по рангу. Имеется дразнящая зацепка — упоминание в мемуарах Хрущева о том, что Иван Серов, глава НКВД УССР, имел «контакты с гестапо»235. Конечно, зная о том, что обе стороны предпринимали совместные действия для обмена беженцами, а также для уничтожения польской элиты, можно предположить, что подобное сотрудничество в верхах действительно имело место, и неудивительно, если бы состоялся ряд организационных заседаний. И в этом смысле, безусловно, стоит обратить внимание на то, что Катынские расстрелы, за которые отвечал НКВД, и разработанная гестапо «Чрезвычайная акция по умиротворению» произошли с интервалом всего в несколько дней. Возможно, если даже это не было согласованными заранее действиями, здесь просматривается по меньшей мере попытка подражания. Впрочем, в сохранившихся исторических документах пока не находится никаких отголосков, которые ясно указывали бы на более широкое сотрудничество на высшем уровне между гестапо и НКВД.
Зато нацистско-советское сотрудничество велось в других сферах. В первую неделю войны роскошный немецкий океанский лайнер «Бремен» совершил аварийный заход в Мурманск: перед этим, избежав интернирования в Нью-Йорке, ему пришлось играть в прятки с британским Королевским флотом в Атлантике. Советская сторона помогла эвакуировать поездом в Германию почти весь личный состав корабля, а позже капитан тайно вывел «Бремен» обратно в территориальные воды Германии, действуя под покровом полярной ночи и едва ускользнув по пути от британской подлодки236.
Случай с «Бременом» не был единичным происшествием. Лишь за три первые недели войны в Мурманский порт зашли 18 немецких кораблей, искавших укрытия от британских ВМС237. Поэтому в октябре 1939 года адмиралтейство Германии, поняв, что ему выгодно было бы иметь в своем распоряжении дружественный порт в советской Арктике, обратилось к СССР с просьбой предоставить военно-морскую базу в арктических водах для обслуживания и снабжения немецких подводных лодок. После некоторых пререканий и переносов места планируемой базы просьба была удовлетворена, и в декабре того же года в укромном фьорде, вдали от всякой цивилизации и любопытных взглядов, была создана Basis Nord — «Северная база». Хотя эта база так никогда по-настоящему и не заработала — в ней отпала необходимость после того, как нацисты осенью следующего года захватили Норвегию, — ее кратковременному существованию сопутствовали разные сложности238. Мало того что сама эта местность была в ту зиму крайне негостеприимной, так еще и подсознательная паранойя и скрытность советской стороны обостряли и без того тягостные условия, в каких оказались отправленные туда немецкие моряки. Согласно записям судового врача, размещенного на немецком судне снабжения, еду им поставляли «ужасную», что приводило к заболеванию цингой, а из-за полной изолированности и бездеятельности хотелось выть от тоски. Эту гнетущую атмосферу делало совершенно невыносимой враждебное отношение советских офицеров связи, контактировавших с немцами: одного из них врач описывал как «умственно истощенного, лицемерного» и «необычайно зловредного субъекта, [который] не доверяет нам и изводит нас как только может»239.
Это недоверие советской стороны не объяснялось одной только силой привычки. Как еще предстояло узнать союзным морякам арктических караванов на более поздних этапах войны, советские власти способны были выказывать поразительную негостеприимность, когда иностранным военнослужащим приходилось вторгаться на территорию СССР. Этот психоз подпитывался еще одним фактором. Сталину очень хотелось, чтобы сохранялась видимость советского «нейтралитета» в войне, а любые военные действия, говорившие о явной поддержке германского союзника, грозили разрушить это прикрытие. Потому-то советская сторона, и так не торопившаяся помогать немцам, из страха перед разоблачением чинила им все новые препятствия.
Другие совместные предприятия оказались более плодотворными — не в последнюю очередь, когда речь шла об эксплуатации германской стороной советского «нейтралитета». Например, в декабре 1939 года немецкий вспомогательный крейсер «Корморан» избежал встречи с британскими блокирующими кораблями, замаскировавшись под советское грузовое судно; фиктивное название ему придумали весьма уместное — «Вячеслав Молотов»240. Весной следующего года советская помощь стала еще более активной: Германии предоставили проход к Тихому океану через Северный морской путь — по арктическим водам, принадлежавшим СССР. Бывшее грузовое судно полностью переоборудовали в рейдер, оснастив двумя торпедными аппаратами, вооружив до зубов и укомплектовав экипажем из двухсот семидесяти человек. «Комета» — так назвали переродившееся судно — вышла в июле 1940 года из Гдыни, обошла Скандинавию, направляясь в советскую Арктику, а там ее встретил краснофлотский ледокол «Сталин». В сентябре, при помощи советского судна, которое расчищало ей путь через плавучие льдины, «Комета» пересекла Берингов пролив и вышла в Тихий океан. Там, замаскировавшись под японское грузовое судно «Маньо Мару», она принялась нападать на корабли стран-союзниц. В этом ложном обличье она потопила восемь кораблей (в том числе лайнер «Ранджитейн») общим весом более сорока двух тысяч тонн, пока в 1942 году ее саму не потопил британский торпедный катер241.
Эта история и сама по себе примечательна — трудно не подивиться такой беспардонной наглости и моряцкой удали. Но это еще не все: из «военного дневника», который вел капитан «Кометы», явствует, что команда замаскированного крейсера самым дружеским образом сотрудничала с советскими коллегами, что разительно контрастировало с мрачным опытом моряков с «Северной базы». «Отношения сложились хорошие, — записал капитан в самом начале, — мы сразу поладили. Мы увидели, что они хорошие ребята». Со временем их связь лишь окрепнет. Когда немецкий экипаж отмечал успешное нападение на британцев, к ним присоединились советские моряки. «Притворство здесь невозможно, — записал капитан в дневнике, — радовались они искренне… Русские на нашей стороне»242. А когда арктическое приключение «Кометы» приближалось к концу, адмирал Эрих Райдер написал своему советскому коллеге, адмиралу Николаю Кузнецову, желая лично поблагодарить его: «Уважаемый комиссар, мне выпала честь принести Вам искреннюю благодарность от имени германского флота за Вашу бесценную помощь»243.
В середине декабря 1939 года Адольф Гитлер отправил своему новому союзнику Иосифу Сталину поздравления с днем рождения: «С самыми искренними и лучшими пожеланиями — доброго здоровья лично Вам и счастливого будущего народам дружественного Советского Союза». Послание Риббентропа, вполне предсказуемо, оказалось более цветистым и, пожалуй, более вымученным: он вспоминал об «исторически важных часах, проведенных в Кремле, которые ознаменовали начало решительных перемен в отношениях наших двух стран», а в заключение приносил свои «самые сердечные поздравления»244.
Без преувеличения, у Гитлера имелись все основания радоваться политическим и стратегическим изменениям, которые произошли за несколько предыдущих месяцев. В альянсе с Советским Союзом его войска сокрушили и расчленили Польшу, тем самым обезопасив восточные рубежи его владений и позволив ему бросить все силы на противостояние с британцами и французами на западе. Сообща с советскими союзниками его ведомства приступили к расовому переустройству польских земель и начали обмен политзаключенными и этническими немцами. Экономические соглашения с Москвой тоже, как ожидалось, окажутся выгодными и не в последнюю очередь помогут Германии избежать наиболее тяжелых последствий блокады европейского континента со стороны Британии.
Сталин тоже наверняка был очень доволен. Сотрудничество с Германией продвигалось хорошо. Польша — один из давних врагов Москвы — оказалась стерта с политической карты, а ее земли, отошедшие СССР, с лихвой компенсировали многие территориальные потери, понесенные Россией в лихолетье революции и гражданской войны. Кроме того, Сталина должно было радовать стратегическое положение Советского Союза. Если всего несколько месяцев назад он почти постоянно находился под угрозой, то сейчас вступил в союз с самой сильной в военном и экономическом отношении державой на континенте, и недавно было заключено торговое соглашение, обещавшее стране жизненно важное немецкое военное оборудование в обмен на советское сырье. Вдобавок СССР наслаждался миром, объявив о своем нейтралитете в той войне, которая началась между его германским союзником и западными державами. Когда на Сталина находил воинственный дух, он наверняка задумывался о том, что немцы и Запад постепенно втягиваются в дорогостоящий и смертоносный конфликт, в чем-то повторявший Первую мировую войну, а когда все это закончится, то именно ему, Сталину, доведется собирать обломки и перестраивать всю Европу по собственному вкусу.
Поэтому неудивительно, что ответная телеграмма Сталина оказалась не менее напыщенной: в ней говорилось, что «дружба народов Германии и Советского Союза, скрепленная кровью, имеет все основания быть длительной и прочной»245. Еще он мог бы добавить, что эта дружба скреплена прежде всего польской кровью.
Глава 3
Дележ добычи
Во время второго визита в конце сентября Риббентропу устроили настоящее чествование. Несмотря на то что он приехал по серьезному делу — согласовывать и подписывать германо-советский Договор о дружбе и границе, — обе стороны после совместного уничтожения ими Польши захлестнуло такое неуемное ликование, что гостя встречали необыкновенно торжественно и пышно. В программу приема были включены балет «Лебединое озеро» и праздничный банкет с двадцатью четырьмя переменами блюд.
Впрочем, когда Риббентроп возвращался в кабинет Молотова на вечернее заседание, ему представился случай мельком увидеть и оборотную сторону советского «гостеприимства». В приемной, дожидаясь вместе с сопровождающими своей очереди, Риббентроп столкнулся с министром иностранных дел Эстонии Карлом Сельтером, как раз выходившим от Молотова246. Они, конечно же, были знакомы: Сельтер всего четырьмя месяцами ранее приезжал в Берлин, чтобы подписать с Риббентропом пакт о ненападении. Однако их случайная встреча в Москве наверняка сопровождалась несколько натянутыми улыбками. История умалчивает о том, обменялись ли эти двое чем-либо, кроме привычных дипломатических любезностей, но легко догадаться о том, что в тот момент на Сельтере лица не было.
Это был уже второй визит Сельтера в Москву в течение недели. Опытный и искушенный дипломат, Сельтер слыл одним из самых талантливых политиков в эстонском правительстве. Прежде чем пойти в политику, он учился на юриста, а до того, как в прошлом году его назначили министром иностранных дел, он успел показать себя на нескольких министерских и дипломатических должностях. Теперь Сельтеру предстояли самые суровые испытания. 24 сентября он явился на встречу с Молотовым, в ходе которой, как ожидалось, стороны подпишут новый торговый договор, но вместо этого советский наркоминдел принялся обсуждать политические вопросы.
Советско-эстонские отношения явно переживали кризис: эстонцы все еще с тревогой думали о том, чем для них чревато заключение нацистско-советского пакта, а советскую сторону беспокоила продолжавшаяся война. Положение осложнялось тем, что неделей ранее из Таллинской бухты сбежала интернированная польская подводная лодка «Ожел» (Orzeł — «Орел»), и раздосадованная Москва заявила, что эстонские власти могли бы проявить больше усердия и задержать судно. В ответ на это событие, воспринятое как «провокация», СССР сосредоточил войска красноармейцев у восточной границы Эстонии, а в небе над страной летали самолеты Красного воздушного флота, очевидно производя разведку.
Поэтому встреча Сельтера с Молотовым в Кремле в тот вечер проходила в напряженной атмосфере. Молотов с самого начала заговорил о возможных неприятных последствиях инцидента с «Ожелом» для советской безопасности, затем заявил, что эстонское правительство «или не хочет, или не может поддерживать порядок в своей стране», и потребовал «дать Советскому Союзу действенные гарантии для укрепления его безопасности» — а именно подписать договор о взаимной помощи. Сельтер мужественно возразил, что Эстония сама способна поддерживать порядок на своей территории, а в предлагаемом договоре нет никакой необходимости, он не нужен эстонскому народу и лишь нанесет ущерб суверенитету. Но Молотов был неколебим: он заверил Сельтера, что пакт с Советским Союзом не несет в себе никакой угрозы. «Мы не собираемся навязывать Эстонии коммунизм, — сказал он и добавил: — Эстония сохранит свою независимость, свое правительство, парламент, внешнюю и внутреннюю политику, армию и экономический строй. Мы не затронем всего этого»247. Когда Сельтер ответил, что остается при своем мнении, Молотов перешел к сути дела, сказав: «Советский Союз теперь великая держава, с интересами которой необходимо считаться… Если вы не пожелаете заключить с нами пакт о взаимопомощи, то нам придется использовать для гарантирования своей безопасности другие пути, может быть более крутые, может быть более сложные. Прошу вас, не принуждайте нас применять силу в отношении Эстонии»248.
Если у Сельтера возникло ощущение, что с ним играют в кошки-мышки, а сам он уже попал в когти к игривому и очень коварному коту, то это было недалеко от истины. Когда он попросил разрешения обсудить советское «предложение» со своим правительством, ему было сказано, что «дело нельзя откладывать», и предоставили дипломату прямую связь с Таллином. Сельтер возразил, что столь деликатные вопросы нельзя решать вот так, по телефону, и так быстро, и попросил позволения завтра же вернуться в эстонскую столицу. На прощанье Молотов сказал: «Советую вам пойти навстречу пожеланиям Советского Союза, чтобы избежать худшего»249.
А через час после ухода Сельтера из Кремля ему позвонили из кабинета Молотова и попросили вернуться ровно в полночь. На сей раз Сельтеру представили односторонний проект оспариваемого «договора о взаимной помощи» и навязали ему дискуссию об эстонских островах или портах, которые «интересуют Советский Союз» как потенциальные военные базы. И снова Молотов весьма грубо напомнил о том, что дело очень срочное и безотлагательное, дорога каждая минута, и добавил, что соглашение уже «готово к подписанию».
Прилетев на следующий день в Таллин, Сельтер начал обсуждать советское предложение со своими коллегами в кабинете министров. Эстонцы прозондировали и германские дипломатические круги, но их ответ, сводившийся к тому, что Эстония должна выкручиваться сама, породил лишь испуг и оторопь. Ведь в июне 1939 года с Германией был подписан пакт о ненападении, и потому эстонский кабинет министров вполне справедливо ожидал, что немцы предоставят Эстонии какую-то поддержку, если та столкнется с запугиванием со стороны СССР. Следовательно, бездействие Германии подтверждало те опасения, которые уже начали появляться у некоторых эстонцев: они поняли, что с подписанием пакта между Москвой и Берлином политическая картина в целом изменилась и Эстонию решено бросить на произвол судьбы. Несмотря на смелую риторику, в эстонском правительстве возобладал трезвый реализм, и Сельтера вновь откомандировали в Москву — с тем чтобы он подписал соглашение с СССР на самых благоприятных для Эстонии условиях. Иного выхода просто не оставалось. «Отвергнуть советское предложение, — заявил президент Константин Пятс, — означало бы сознательно обречь на гибель весь эстонский народ»250.
Однако 27 сентября, когда Сельтер вновь прилетел в Москву (в сопровождении двух эстонских экспертов по международному праву — теперь уже совершенно лишних), выяснилось, что правила игры успели измениться. Если три дня назад Молотов воспользовался инцидентом с подлодкой «Ожел» как предлогом для того, чтобы подкопаться под эстонское правительство, то теперь он воспользовался историей с советским пароходом «Металлист», потопленным накануне в Балтийском море, чтобы снова пойти в атаку на Сельтера. Опираясь на неподтвержденное предположение о том, что «Металлиста» потопил именно «Ожел», Молотов заявил, что предложения, о котором шла речь раньше, уже недостаточно: теперь в интересах безопасности СССР Эстония должна пойти на дополнительные уступки.
В ответ на утверждения Сельтера о том, что его страна невиновна, Молотов предложил пригласить к обсуждению самого Сталина. Тот, войдя в зал, вначале решил выказать добродушие и даже пошутил с эстонцами, но вскоре перешел к делу. Когда ему вкратце сообщили, о чем шел разговор, он зловеще спросил: «А о чем тут спорить? Наше предложение остается в силе, и это надо понять»251. Переговоры (если это можно так назвать) продолжались еще несколько часов: советская сторона хотела разместить в Эстонии свои войска численностью 35 тысяч человек для «охраны порядка» и потребовала, чтобы им предоставили базу в самом Таллине. Эстонцы отчаянно пытались сопротивляться, при этом придерживаясь дипломатического этикета, который уже давно отбросили их оппоненты. Эстонские делегаты — вконец запуганные, раскритикованные и подавленные — на следующий день снова явились в Кремль, решив, что больше ничего сделать невозможно — только сдаться. Но, пока Риббентроп дожидался в приемной своей очереди, эстонцам опять выставили новые требования, напомнив, что для обеспечения советской безопасности существуют и «другие возможности». Наконец, в полночь 28 сентября договор о взаимной помощи был подписан, а неделю спустя ратифицирован президентом Эстонии. Номинально договор обязывал обе стороны уважать независимость друг друга, однако, оговаривая создание советских военных баз на эстонской территории, он самым пагубным образом подрывал эстонский суверенитет. Фактически Эстония оказалась отдана на съедение Сталину.
Если эстонцы полагали, что только им выпали мучительные переговоры с СССР, то они ошибались. Они просто оказались первыми в списке. Как только был согласован договор с Эстонией, Москва обратила взоры к другим странам, которые были обещаны ей по условиям секретного протокола, прилагавшегося к нацистско-советскому пакту, и дополнительного соглашения о границе, подписанного Риббентропом. Сталин начал расставлять флажки — и для Берлина, и для остального мира, — давая всем ясно понять, что отныне Прибалтика находится под его «покровительством».
Поэтому через неделю после подписания договора с Эстонией похожий пакт был навязан Латвии: от нее потребовали отдать СССР под военные базы Лиепаю, Питрагс и Вентспилс на Балтийском море, чтобы там могли разместиться советские войска общей численностью 30 тысяч человек. Опять-таки этот договор никак не посягал на суверенитет Латвии, и правительство, сидевшее в Риге, пока никто не трогал. Однако латыши, как и их соседи эстонцы, не питали иллюзий относительно своей будущей участи и понимали, что от Германии помощи ждать не стоит. Позднее Молотов хвастался тем, что «выполнял очень твердый курс» в отношении Латвии и что он заявил министру иностранных дел Вильгельму Мунтерсу: «Обратно вы уж не вернетесь, пока не подпишете присоединение к нам»252. Сталин действовал еще более прямолинейно: в начале октября 1939 года он «откровенно» сообщил злосчастному министру, что «разграничение сфер интересов уже произошло. Германия не против того, что мы вас оккупируем»253.
В Литве советские заигрывания встретили чуть более приветливый отклик — хотя бы потому, что договор о взаимной помощи, подписанный 10 октября 1939 года, несколько подсластило согласие Москвы отдать Литве спорный город Вильнюс (бывший польский Вильно). Тем не менее предъявленные условия в целом совпадали с теми, что уже были выставлены Эстонии и Латвии: взаимная помощь в случае внешнего нападения и размещение большого количества советских войск на литовской земле. Советские методы убеждения тоже, похоже, не изменились: как заметил один из членов литовской делегации, спорить с Молотовым было бесполезно — «все как об стенку горох»254. Угроза насилия, скрытая или явная, в сочетании с новыми стратегическими реалиями войны сделали Латвию, Литву и Эстонию совершенно беззащитными, и Москва вольна была делать с ними, что хотела. Не имея возможности сопротивляться, страны были вынуждены уступить советским требованиям и существовали теперь в тени СССР. В середине октября 1939 года, менее чем через шесть недель после подписания пакта с Германией, Сталин уже постарался подмять под себя почти все территории, обещанные ему Гитлером. Он значительно расширил себе выход к Балтийскому морю и сумел разместить в трех Прибалтийских государствах около 70 тысяч советских солдат — больше, чем насчитывали в совокупности постоянные армии всех трех стран255.
Пока прибалтийские политики хоть как-то боролись, немцы только виляли. С самого начала советского вторжения в Польшу прибалтийские правительства отправляли в Берлин телеграмму за телеграммой, требуя, чтобы Германия разъяснила свою позицию — особенно потому, что всего четырьмя месяцами ранее она подписала с Латвией и Эстонией пакты о ненападении. В Берлине прекрасно знали о том, какая беда надвигается на Прибалтику; больше того, в конце сентября Сталин уже информировал Гитлера о своих намерениях, после чего Германия прекратила переговоры о заключении «договора о защите» с литовским правительством, фактически оставив Литву в советской «сфере влияния»256. Нацистский идеолог Альфред Розенберг, сам родившийся в Таллине, ясно сознавал политические последствия этого шага. В своем дневнике он записал: «Если русские войдут сейчас в Прибалтику, тогда Балтийское море будет потеряно для нас в стратегическом отношении. Москва станет сильной как никогда»257. Однако в ответ на многочисленные просьбы хотя бы внести ясность, если не оказать помощь, Риббентроп упорно отмалчивался, а под конец разослал циркуляр во все три германские миссии в Прибалтике, где сообщалось, что с Москвой подписаны новые соглашения о границе, и коротко говорилось, что «Литва, Латвия, Эстония и Финляндия не входят в сферу интересов Германии». Риббентроп добавлял, что его представители в названных странах должны «воздерживаться от каких-либо объяснений на сей счет»258. Итак, Прибалтийские страны оставляли на произвол судьбы.
Словно для того, чтобы усилилось ощущение изоляции и предчувствие близкой беды, уже расползавшееся по Прибалтике, Гитлер той же осенью решил созвать всех этнических немцев «домой в Рейх» (Heim ins Reich), тем самым подавая еще более ясный сигнал о том, что эти земли он оставляет Сталину. В конце сентября, когда Риббентроп во второй раз побывал в Москве, вопрос о возможной «репатриации» так называемых фольксдойче ставился на обсуждение — как бы в ответ на высказанное Сталиным намерение утвердить свое влияние в Прибалтике. Согласие Советов на переселение немцев, живших в том регионе, было тайно получено, после чего Германия подступилась к еще независимым Эстонии и Латвии, чтобы согласовать с ними порядок процедур и компенсаций. Заигрывая же с самими прибалтийскими «фольксдойче», немцы из рейха всячески упирали на предполагаемую выгоду, какую принесет переселенцам присоединение к германской «национальной общине», однако за их бодрыми посулами довольно отчетливо сквозили и намеки на то, что близятся тяжелые времена259.
Многих прибалтийских немцев приходилось долго уговаривать, ведь некоторым предстояло покинуть земли, где их предки жили поколениями. Были и такие, кто воспринимал переселение не просто как личное горе, но и как предательство — и не только собственной истории и культуры, но и цивилизации вообще. «Мне было очень тяжело, — вспоминал уже после войны один эвакуированный. — Ведь это издавна была европейская в культурном отношении страна, и немцы столетиями составляли там виднейший слой в обществе. И вот теперь эту страну, у которой во многом было немецкое лицо, просто бросали — одним росчерком пера со скупыми словами»260. Даже некоторые стойкие национал-социалисты были напуганы. Один записал в дневнике, что испытал «страшное потрясение» при известии о переселении. «Все, ради чего мы жили, все, что наша этническая группа создала здесь за последние 700 лет… все это обречено исчезнуть, растаять, как снеговик»261.
И все же, несмотря на тревожное волнение, которое вызывала у прибалтийских немцев одна только мысль о переселении в почти незнакомую страну, они в массовом порядке откликнулись на призыв Гитлера. Уже в середине октября 1939 года из Риги в Германию отплыл первый пароход с этническими немцами. А за следующие два месяца из балтийских портов выйдут еще 86 кораблей и увезут более 60 тысяч человек «домой», в германский рейх, или, по крайней мере, в недавно присоединенную к нему область Вартегау. Кроме того, тревога из-за неопределенного будущего Прибалтийских стран настолько возрастала, что среди заявителей, желавших ехать на запад, стали появляться даже евреи262. Массовый отъезд «фольксдойче» служил для остававшихся в Прибалтике жителей других национальностей зловещим знаком. Один эстонский немец позже вспоминал:
Они [эстонцы] видели опасность, идущую с востока… Они понимали, как тяжело нам покидать Эстонию. Мы поднялись на корабль в Таллине, чтобы отплыть на родину, и заиграли Deutschland, Deutschland über alles, а потом эстонский государственный гимн. У многих на глазах показались слезы263.
Исход из страны подстегнул события, произошедшие той зимой в Финляндии. Как и их соседей-прибалтов, в начале октября 1939 года финнов пригласили в Москву для переговоров по «политическим вопросам». Как и соседи, они откликнулись на приглашение и отправили в столицу СССР делегацию во главе с опытнейшим дипломатом Юхо Паасикиви. В предлагавшемся советской стороной варианте соглашения были такие пункты: отодвинуть границу СССР, проходившую по Карельскому перешейку (то есть слишком близко к Ленинграду), подальше на север, а также предоставить советскому флоту порты на полуострове Ханко, у выхода из Финского залива. Похоже, советская верхушка не сомневалась в том, что финны окажутся такими же беспомощными и готовыми на все, какими уже выказали себя прибалтийские правительства. Хрущев приводил в своих мемуарах тогдашние слова Сталина: «Мы лишь чуть повысим голос, и финнам останется только подчиниться»264. Берлин, конечно же, вмешиваться не собирался. Риббентроп, помалкивавший о судьбе Прибалтийских стран, и тут воздержался от каких-либо комментариев, лишь высказал лицемерное пожелание, чтобы финны «уладили свои дела с Россией мирным путем», но с ужасом отверг саму мысль о том, что бывший президент Финляндии может приехать в Берлин для переговоров. Между тем посол Германии в Финляндии в частном порядке получил указания «избегать любых обязательств… которые могли бы осложнить германо-советские отношения»265.
И все же, несмотря на изоляцию, финны сочли нужным дать отпор советским угрозам. Они вынесли на обсуждение два встречных предложения и попытались растянуть сами переговоры чуть ли не на месяц, будучи уверенными, что Москва просто блефует и «правда» — на их стороне. Похоже, в лице лукавого Паасикиви Молотов встретил равного себе противника. На последней встрече с финским коллегой он, не скрывая злости, сказал: «Мы, гражданские люди, не достигли никакого прогресса. Теперь будет предоставлено слово солдатам»266.
И в самом деле, вскоре действительно дали выступить солдатам. 26 ноября 1939 года советский пограничный пост вблизи карельской деревни Майнила попал под артиллерийский обстрел. Четверо красноармейцев погибли, еще девять были ранены. Молотов поспешил возложить вину за этот «прискорбный акт агрессии»267 на финнов, хотя Майнила находилась вне пределов досягаемости для финских стрелков, из предосторожности удалившихся от границы. Снова вызвав в Москву представителей Хельсинки, Молотов объявил, что отныне его правительство освобождается от обязательств, наложенных существующим советско-финским пактом о ненападении, и что нормальные отношения между двумя странами больше сохраняться не могут. В точности так, как Гитлер инсценировал тремя месяцами ранее «Гляйвицкий инцидент», чтобы превратить его в повод для нападения на Польшу, Сталин подстроил провокацию в Майниле, тем самым предоставив коммунистам во всем мире подложный аргумент для оправдания советской агрессии. А через четыре дня Красная армия двинулась в путь.
На первый взгляд трудно вообразить большее несоответствие военных сил. Казалось бы, двадцати шести дивизий и 500 тысяч солдат, выставленных Советами, с лихвой хватило бы, чтобы без труда одолеть 130-тысячную финскую армию. По всем статьям у Красной армии наблюдалось подавляющее превосходство: военных было втрое, а самолетов — в тридцать раз больше. Например, на Карельском перешейке, где и ожидался главный удар советских войск, финны смогли выставить только 21 тысячу солдат с 71 артиллерийским орудием и 29 противотанковыми орудиями против красноармейских сил, насчитывавших 120 тысяч солдат, 1400 танков и более 900 полевых орудий268. Помимо своего численного превосходства, Москва рассчитывала и на другой фактор: по ее убеждению, финский рабочий класс непременно восстанет против буржуазии, поддержит своих «освободителей»-коммунистов и превратится в «пятую колонну» в тылу противника, будет мешать переброске военной техники и подрывать боевой дух финских солдат. Потому-то советская сторона вела себя столь самоуверенно: военное руководство отводило на всю операцию всего двенадцать дней и предвидело столь быстрое наступление, что командиров даже специально предостерегали, чтобы они нечаянно не пересекли границу с нейтральной Швецией, до которой оставалось еще 300 километров269.
В действительности все вышло совершенно иначе. В условиях крайне суровой финской зимы — температура иногда падала до –40 °C — перевес в численности войск и боевой техники мало что значил. Кроме того, территория, по которой приходилось тащиться советским солдатам, чаще всего представляла собой сплошное снежное бездорожье густых сосновых лесов, перемежавшихся замерзшими реками, озерами и болотами. Такого рода местность практически непроходима для механизированной армии. И словно нарочно для того, чтобы затруднить продвижение красноармейцев, в межвоенный период на Карельском перешейке, к северу от Ленинграда, возвели (хотя работы еще не закончились) обширный оборонительный комплекс бункеров, окопов, природных препятствий и земляных сооружений — линию Маннергейма (она получила имя финского главнокомандующего, по чьему плану и возводилась). Уже здесь можно было догадаться, что у красноармейцев не все пойдет как по маслу.
Численное превосходство советской стороны умалялось и за счет разного качества противостоявших друг другу войск. Красная армия по-прежнему переживала своего рода кризис. Она еще не оправилась от убийственных чисток, которым ее подвергли в середине 1930-х годов и в результате которых было потеряно более 85 % командного состава270, она страдала от плохого руководства, неправильного режима подготовки и низкого боевого духа. А еще, хоть армия и была обеспечена более качественным вооружением, чем у финнов, у солдат не оказалось зимнего обмундирования, лыж и камуфляжа. В итоге и пехота, и танки устремились в бой в ноябрьскую пору, так и не сменив своей традиционной грязно-зеленой расцветки и сделавшись легкой мишенью для неприятеля. В тактике красноармейцев тоже имелись просчеты: после чисток в рядах офицеров среди них осталось мало таких, кто был способен проявлять инициативу и изобретать военные хитрости. В отсутствие четкой военной доктрины зачастую предпочтение отдавали просто массированной лобовой атаке, и любые неудачи и недоработки усугублялись плохой координацией между различными отрядами вооруженных сил.
Между тем финны были настроены очень решительно. Вопреки ожиданиям Москвы, они отнюдь не встречали советских солдат как освободителей, а, напротив, проявили такой патриотизм, что высокий боевой дух финнов компенсировал их отставание в численности и технике. В подкрепление регулярной армии удалось призвать на фронт большое количество обученных резервистов, и многие из них обладали жизненно важным знанием особенностей местности, а также бесценными навыками выживания и отличной полевой выучкой. Об оптимизме финнов, которым предстояло схватиться с явно могучим врагом, можно судить по шутке, которую часто повторяли той зимой: «Их так много, а наша страна такая маленькая, — говорили солдаты. — Где их всех хоронить?»271
Что характерно, советское нападение на Финляндию носило и военный, и политический характер. Как только советские бомбардировщики начали наносить удары по Хельсинки и Виипури[7], а танки и пехота принялись совершать первые попытки прорвать линию Маннергейма, в Териоки[8], первом городке по ту сторону старой советско-финской границы, посадили марионеточное прокоммунистическое правительство. «Финскую демократическую республику» возглавил старый коммунист Отто Куусинен, прославившийся в первую очередь тем, что пережил советские партийные чистки. Но, несмотря на старательные заигрывания с профсоюзами и умеренными левыми, Куусинен оказался в вакууме: коммуниста признавали только московские начальники, и его указы имели силу только в зонах, «освобожденных» Красной армией.
Таким политическим промахам сопутствовали серьезные стратегические неудачи. При всем своем техническом превосходстве Красная армия оказывалась порой крайне негибкой — совсем как «колосс на глиняных ногах». Кроме наивной тактики, ее часто подводила излишняя осторожность: иногда наступление задерживалось на много часов от малейшего сопротивления финнов. А в условиях, когда проехать можно было всего по нескольким дорогам, окруженным непролазными лесами, такая медлительность оказывалась на руку защитникам, и советские атаки быстро оборачивались гигантскими бронетанковыми пробками.
Когда Красная армия застревала вот так на дорогах, финны переходили к контратакам и вволю упражнялись в находчивости и хитрости, которых очень недоставало их противникам. Небольшие, но высокомобильные отряды лыжных войск обходили врагов с фланга и отрезали их от колонн снабжения, пользуясь долгими ночами скандинавской зимы для того, чтобы под покровом темноты разорять обозы и устраивать засады на неприятеля. Между тем пехота пускала в ход самодельную взрывчатку, вроде ранцевых подрывных зарядов или знаменитых «коктейлей Молотова» — бутылок с зажигательной смесью, состоявшей из керосина и дегтя и прекрасно загоравшейся, когда бутылку бросали в воздухозаборники советских танков. Свое название это оружие получило после того, как Молотов заявил по радио, что советские бомбардировщики не бомбят Финляндию, а сбрасывают пакеты с продуктами. Тогда же финны окрестили советские кассетные бомбы «хлебницами Молотова», а скромную зажигательную гранату назвали тоже в его честь — как «напиток, чтобы запивать его подарки»272. Шутки шутками, а коктейли Молотова, массово производившиеся на финском ликеро-водочном заводе, оказались очень грозным оружием.
Со временем финская тактика, поначалу хаотичная, развилась и превратилась в общепризнанный метод. Разделив наступающий советский отряд на части, остановив и изолировав каждую из них, финны систематически уменьшали численность неприятельских колонн, причем сопротивляемость советских войск беспощадно ослабляли и вылазки разведчиков, и суровые зимние морозы. Эта партизанская тактика даже получила особое название — «мотти», от финского слова, означавшего способ заготовки бревен на дрова перед их рубкой. За этим понятием стоял зловещий смысл: окруженные таким способом советские отряды лишь ждали, когда с ним разделаются — или финские солдаты, или лютый мороз.
Суровая северная зима порой и сама — грозный враг. Если финны, привыкшие к крепким морозам, одевались соответственно, то красноармейцам защищаться от холода было почти нечем. Потому от мороза погибало не меньше солдат, чем от военных действий, и финны постепенно привыкали к мрачному зрелищу: их враги неподвижно лежали, оцепенев в той самой позе, в которой подстерегали противника. Впрочем, на выживших порой смотреть было еще страшнее. Однажды к финскому офицеру привели двух захваченных в плен красноармейцев, пораженных снежной слепотой. У них были сильно обморожены руки и ноги. «Через некоторое время, — вспоминал очевидец, — русские ощутили тепло, которое шло от печки, и, спотыкаясь, двинулись к ней. А потом оба положили руки прямо на раскаленный железный лист. И не отдергивали. Они ничего не чувствовали. Так и стояли, а мясо у них на руках шкворчало, как ветчина над огнем»273.
Благодаря суровым погодным условиям и собственной изобретательности финны добились больших успехов. Еще до Рождества 1939 года советские 139-я и 75-я стрелковые дивизии были практически уничтожены в битве при Толваярви, к северу от Ладожского озера, а в начале января та же участь ожидала 44-ю и 163-ю дивизии в битве при Суомуссалви, еще севернее. Последнее сражение, пожалуй, лучше всего иллюстрирует излюбленные финнами боевые методы. После того как 163-я дивизия Красной армии встретила мощное сопротивление, ей на подмогу бросили 44-ю дивизию, но обе постигла одна и та же судьба. Советские войска растянулись длинными вереницами вдоль узких дорог, зажатых между озерами и лесами, а продвигаться дальше им мешал укрепленный финский блокпост. Обе дивизии становились жертвами быстро передвигавшихся лыжных отрядов, попадали в засады и постепенно разделялись на все более мелкие группы. Так финны отдавали вражеских солдат на растерзание холоду и голоду, не говоря уж о пулях. Затем все эти маленькие отряды уничтожались — один за другим. Когда от двух дивизий не осталось практически ничего, финны обнаружили, что вдоль лесной дороги лежат более двадцати семи тысяч замерзших трупов, а рядом валяются обломки их снаряжения274. Зрелище было пугающее. Как выяснил один репортер, мертвецы лежали повсюду:
По обочинам дороги, под деревьями, во временных убежищах и блиндажах, где они пытались укрыться от беспощадного огня финских лыжных дозоров. И по обе стороны от дороги, на протяжении всех этих четырех миль, стоят грузовики, полевые кухни, штабные автомобили, патронные двуколки, орудийные лафеты и прочие виды транспорта, какие только можно вообразить275.
После такого деморализующего поражения Красной армии последовала и расправа — быстрая и суровая. Командира 44-й дивизии, генерала Алексея Виноградова, который вышел из окружения, избежав гибели, через несколько дней отдали под трибунал и расстреляли прямо перед строем его немногочисленных уцелевших солдат. Судя по рапортам НКВД, рядовые сочли наказание справедливым276.
Применяя боевую тактику «мотти», финны отряжали на борьбу с русскими снайперов. Это оказывало важное психологическое воздействие, ведь снайперы не только нагоняли на противника страх, но и наносили ему огромный моральный вред. Например, в качестве жертв избирались командиры, или же огонь велся по полевым кухням или по солдатам, гревшимся у костра. Некоторые снайперы даже нарочно стреляли по солдатам, когда те отходили в сторонку облегчиться, — тем самым внушая оставшимся в живых мысль, что опасность подстерегает их повсюду. Мастерски маскируясь и используя тактические приемы полевого боя, финские меткие стрелки наносили тяжелые потери советским войскам, сами же искусно скрывали свои позиции. Позднее один полковник Красной армии жаловался: «Мы нигде не видели финнов, а они засели там везде… Смерть-невидимка таилась повсюду»277.
Больше других снайперов прославился Симо Хяюхя — худой, невзрачный с виду 34-летний капрал, служивший в 34-м пехотном полку, в снежных просторах к северу от Ладожского озера. Хотя у Хяюхя был лишь финский вариант устаревшей русской винтовки Мосина, оснащенный обычным механическим прицелом, он сумел застрелить более пятисот красноармейцев (это лишь подтвержденные случаи), проведя на фронте менее ста дней: это самые высокие снайперские показатели для Второй мировой войны. Хяюхя пытались убить артиллерийским огнем, на него охотились советские снайперы, но он пережил войну, хотя ему прострелили лицо. Русские дали ему прозвище Белая Смерть278.
В начале января 1940 года продвижение Красной армии застопорилось, и возникла патовая ситуация. Финнов, окрыленных собственными успехами, подбадривала и международная поддержка. С самого начала разные страны открыто выражали сочувствие к Хельсинки — пожалуй, ярче всего оно было продемонстрировано, когда Советский Союз изгнали из Лиги Наций, а Совет Лиги призвал ее членов оказать помощь финнам. На Западе для многих нападение на Финляндию послужило мощной встряской, испытанием моральных сил и упреком для всех, кого продолжала мучить совесть из-за Польши. Наверное, именно вспоминая о горестной судьбе Польши, Невилл Чемберлен заявил в январе 1940 года: «Нельзя допустить, чтобы Финляндия исчезла с карты мира»279. А Черчилль, выступая по радио, высказался по этому поводу в своем неподражаемом стиле: «Одна лишь Финляндия — великолепная, нет, величественная, — угодив в тиски опасности, показывает нам, как подобает поступать свободным людям»280.
Случай с Финляндией, по-видимому, позволил сопоставить агрессию Сталина с агрессией его союзника Гитлера. В редакционной статье Daily Sketch говорилось: «Наша задача в этой войне — победить гитлеризм, но даже если в роли агрессора выступает Сталин, все равно это гитлеризм»281. Из-за подобных настроений были приложены огромные усилия по оказанию помощи Финляндии. В авангарде оказались Швеция, Британия и Франция — они собрали для Хельсинки огромное количество военной техники, в том числе полмиллиона ручных гранат, 500 зенитных пушек и почти 200 тысяч винтовок282. Тем временем около одиннадцати тысяч добровольцев — в основном шведы, датчане и норвежцы — выразили желание сражаться за свободу Финляндии, и в их числе был брат американского президента Кермит Рузвельт. Многие прибалтийские соседи финнов тоже стали записываться на фронт: наверняка некоторым из них очень хотелось вступить в борьбу с русскими, на которую так и не отважились их собственные правительства. Так, в Каунасе, бывшей литовской столице, в финское консульство явилось больше двухсот добровольцев283.
Альтруизм в политике — конечно, редкость, и следует отметить, что в намерении союзников помочь финнам подобные побуждения занимали ничтожное малое место. Хотя отдельные люди, разумеется, могли руководствоваться высокими идеалами и принципами, у политиков на уме было совсем другое. Не в последнюю очередь они ухватились за мнимую кампанию по оказанию помощи Финляндии как за повод навредить Гитлеру. Следовательно, когда союзники начали разрабатывать предварительные планы помощи финнам, высказывалась смелая мысль о том, что десантные войска в любом случае пройдут через Нарвик в Северной Норвегии и Лулео в Северной Швеции. Оба города лежали на пути, которым пользовались немцы для добычи шведской железной руды, столь необходимой Германии для ведения войны. Таким образом, решив оказать помощь Финляндии, западные союзники надеялись подчинить эту задачу более важной цели — помешать Гитлеру. Пожалуй, неудивительно, что из их плана ничего не вышло.
Между тем Сталин был вне себя: кампания, на которую он отводил две недели, тянулась уже втрое дольше, а никаких успехов не предвиделось. Красную армию унижали на глазах у всего мира, который уже проявлял нетерпение, а немцы, по мнению Хрущева, наверняка наблюдали за происходящим «с нескрываемым злорадством»284. Конечно, в нацистских военных и политических кругах с интересом следили за перипетиями Красной армии на Зимней войне, и, можно не сомневаться, для многих явная слабость советских войск стала важным открытием. Например, Геббельс особо отмечал неудачи Красной армии. «Как и ожидалось, Россия не слишком-то быстро продвигается, — записал он в своем дневнике 4 декабря и добавил: — Армия у нее так себе»285. Другие тоже делали соответствующие выводы. Германский посол в Финляндии писал в Берлин в январе 1940 года: «Принимая во внимание этот опыт, представления о большевистской России следует полностью пересмотреть». Неспособность Красной армии «справиться» с такой маленькой страной, как Финляндия, наводила на мысль о том, что полезно было бы изменить позицию по отношению к Москве. «В нынешних обстоятельствах, — писал он, — можно было бы заговорить с господами из Кремля совершенно иным тоном, чем в августе и сентябре»286.
Но при всем при том отношение нацистской Германии к советско-финскому конфликту было гораздо сложнее, чем предполагал Хрущев. Так, общество в целом симпатизировало финнам и с тревогой наблюдало за тем, как северный народ и к тому же давний союзник Германии явно приносится в жертву коммунистической экспансии. Одновременно выражались и тревожные сомнения: насколько разумны действия Хельсинки, решившего противостоять могуществу Москвы?287 Некоторые высказывали свое мнение напрямик. Например, немецкий дипломат-консерватор Ульрих фон Хассель порицал сговор Германии с Советским Союзом, заявляя: «В такой компании мы теперь выглядим в глазах всего мира одной большой разбойничьей шайкой»288. Министр иностранных дел Италии, граф Галеаццо Чиано, согласился бы с ним. В начале декабря он отмечал рост антигерманских настроений в Италии и утверждал, что судьба финнов беспокоила бы итальянцев гораздо меньше, если бы СССР не был союзником Германии. «Во всех итальянских городах, — писал он, — студенты устраивают стихийные демонстрации в поддержку Финляндии и против России. Но не следует забывать, что когда люди кричат «Смерть России!», на самом деле они имеют в виду «Смерть Германии!»"289
Тем временем официальная линия, которой придерживался Берлин, оставалась прежней: решительное невмешательство и отсутствие всякого интереса. В циркуляре, разосланном всем сотрудникам иностранных миссий из министерства на Вильгельмштрассе, говорилось: «Германия не принимает участия в этих событиях, и сочувствие следует выражать русской точке зрения». Словно этого было мало, там имелась и приписка: «Прошу вас воздерживаться от каких-либо выражений сочувствия к финской точке зрения»290. Сохраняя верность букве нацистско-советского пакта, германское правительство отказывалось давать согласие на предоставление любой помощи противнику своего партнера и потому даже приостановило поставку итальянского оружия, предназначавшегося для финнов и провозившегося транзитом через Германию. И в том же месяце была подведена черта под любыми спорами на эту тему, которые еще велись в самой Германии: Völkischer Beobachter опубликовал статью (предполагалось, что ее автором был сам Гитлер), где говорилось, что, хотя «немецкий народ [Volk] ничего не имеет против финского народа», все же «наивно и сентиментально» было бы ожидать, что Германия поддержит Финляндию — после того, как Финляндия обошлась с Германией с «надменным неодобрением»291. Примерно та же мысль, только в более грубой форме, нашла отражение в дневнике Геббельса: «Финны скулят, что мы не предлагаем им помощи, но они же сами никогда нам не помогали»292.
Собственно, если Берлин и предлагал кому-то помощь, так это СССР. С самого начала Финской войны начались переговоры о снабжении советских подводных лодок, действовавших в Ботническом заливе: немцы были рады посотрудничать, рассчитывая на ответную услугу в каком-либо другом месте. Они быстро нашли и переоборудовали грузовое судно и подобрали для него экипаж, куда вошло три советских офицера, действовавших под прикрытием. Однако потом советская сторона почему-то остыла к этому проекту, и операцию отменили. Возможно, СССР счел, что окажется в слишком серьезном долгу перед своим новым союзником, а это было нежелательно293. Проворная услужливость Берлина не осталась незамеченной, и потому финны впоследствии видели в Германии прежде всего «сообщницу Советского Союза»294.
Впрочем, подобные выражения поддержки едва ли могли успокоить Сталина, которого очень злили унизительные поражения Красной армии в этот чувствительный момент. В январе 1940 года, в очередной раз созвав своих помощников на ближнюю подмосковную дачу, он обрушил весь гнев на голову наркома обороны, командовавшего финской кампанией, — маршала Климента Ворошилова. Тот тоже вспылил и закричал в ответ, что в разгроме виноват сам Сталин, потому что он истребил все лучшие военные кадры. Потом схватил тарелку с поросенком и грохнул ее об стол295. Ворошилов тут же был отстранен от командования, его место занял маршал Семен Тимошенко, один из талантливейших командиров Красной армии (это он выступал главным организатором Польского похода четырьмя месяцами ранее). Полный пересмотр финской операции был неизбежен.
В действительности очень малому количеству людей из тех, кто желал эмигрировать из советской зоны, выдавали разрешения: выехать позволили лишь 5 % заявителей219. Тех же, чьи ходатайства отвергались, ждал праведный гнев советского государства. Выразив желание уехать, они тем самым отвернулись от коммунизма. А так как при подаче заявления им пришлось сообщить о себе многие подробности, они привлекли к себе двойное внимание НКВД. И советская власть, долго не раздумывая, принялась мстить. Уже в июне 1940 года, когда Комиссия по переселению завершила свою работу, всех отказников собрали для отправки в советскую даль. Некоторым даже сообщили, что от местных железнодорожных станций их повезут на запад (тем самым власти избавляли себя от лишнего труда — выискивать непокорных), а там их посадили в вагоны и повезли, разумеется, совсем в другую сторону220. Считается, что из тех, кто угодил в эту третью большую волну советской депортации из Восточной Польши, около 60 % были евреями и подавляющее большинство составляли люди, безуспешно подававшие заявления об эмиграции из советской зоны221.
Конечно, было бы неправильно сравнивать нацистский и советский оккупационные режимы в тот период, однако, как ясно показывают все эти свидетельства, многие поляки и евреи волей-неволей проводили между ними сравнения222. Действительно, перед большинством поляков встал немыслимый выбор: или оставаться на месте и смириться с неизбежным притеснением со стороны оккупантов, или попытаться что-то изменить к лучшему — и переехать в другую зону. Обдумывая свое решение, они не располагали никакими сведениями, кроме слухов и домыслов. Мало кто принимал решение по политическим и идейным соображениям: большинством людей двигали куда более простые мотивы — чувство самосохранения, желание обеспечить хоть какую-то безопасность для себя и своих близких. Это была неразрешимая дилемма, и лучше всего ее иллюстрирует один эпизод, относящийся к тому периоду. На нацистско-советской границе одновременно остановились два поезда, набитых польскими беженцами: один шел на запад, а второй — на восток. И люди из этих поездов с изумлением глядят друг на друга из окон: они не могут понять, как можно ехать туда, откуда пытаются убежать они сами223. Эта сцена очень емко передает весь ужас исторической ситуации, в которой оказалась Польша в 1939 году.
Похоже, даже польским коммунистам не всегда по душе приходилась жизнь в советской зоне. Некоторых разочаровывала аполитичность и жадность красноармейцев. «Мы ожидали, что они начнут расспрашивать нас о жизни при капитализме, — жаловался один коммунист, — и рассказывать, как живется в России. А они хотели купить часы — и все. Я заметил, что их занимают материальные блага, а мы-то ждали идеалов»224. Мариана Спыхальского ждало еще более стремительное разочарование. Он бежал во Львов, находившийся в зоне советской оккупации, в ноябре 1939 года, но там его так потрясло обращение советской власти с поляками, что он едва выдержал две недели, а потом бежал обратно в немецкую зону и устремился в Варшаву225. В бывшей столице Польши он организовал сопротивление, и к нему примкнул видный польский коммунист Владислав Гомулка, который тоже бежал из Львова, чтобы попытать счастья с немцами в Генерал-губернаторстве226. Несмотря на отрезвляющий опыт жизни при советской власти, и Спыхальский, и Гомулка позже станут политическими деятелями и займут высокие должности в послевоенной коммунистической Польше: Спыхальский станет министром обороны, а Гомулка — генеральным секретарем Польской рабочей партии.
Но с какими бы неприятностями ни столкнулись Спыхальский и Гомулка, они могли считать себя счастливцами. Ведь 5 тысяч других польских коммунистов — практически все активные члены партии — уже стали жертвами сталинских чисток. Избежать этой участи удалось лишь тем, кто сидел тогда в польских тюрьмах227. За другими коммунистами вскоре начал охоту Берлин. Уже в ноябре 1939 года Риббентроп заявил Молотову, что дальнейшее пребывание граждан Германии в тюрьмах и других местах заключения в СССР несовместимо с хорошими политическими отношениями между Москвой и Берлином228. Речь шла о политэмигрантах — их было около пятисот, и по большей части коммунистов, — которые, как считалось, нашли прибежище в Советском Союзе после захвата нацистами власти в Германии. По иронии судьбы, к 1939 году многие из них стали жертвами машины террора, приведенной в действие НКВД, а те, кому повезло избежать расстрела, оказались в трудовых лагерях, во множестве рассеянных по всей стране. Теперь же, когда по ним и так уже прокатился каток НКВД, их собирались вернуть в лапы мучителя, от которого они и бежали в самом начале, — гестапо.
Немецкие чиновники передавали своим советским коллегам списки с именами тех немецких, австрийских и чешских граждан, которые, по их предположениям, бежали в СССР. НКВД сверялся с собственными архивами, чтобы выяснить судьбу людей, занесенных в списки, и если среди них находились еще живые, их повторно хватали и высылали. Что любопытно, некоторым узникам давали немного пожить в Москве, чтобы там они чуть-чуть «отъелись» после суровой лагерной жизни. Отто Раабе вспоминал, как ему и другим заключенным довелось пожить в столице — с перьевыми подушками, простынями и хорошей кормежкой. К ним даже приставили портного и сапожника — чтобы было в чем возвращаться в Германию. Наверное, неудивительно, что многие узники совсем не хотели уезжать, но им объявили, что выбора нет. По настоянию Германии их должны были отправить поездами прямо на пограничные пункты на новой германо-советской границе в оккупированной Польше, чтобы таким образом пресечь возможные попытки побега. Всего таким способом было возвращено в Германию около трехсот пятидесяти человек229.
Одной из депортированных стала Маргарете Бубер-Нойман, жена видного немецкого коммуниста Хайнца Ноймана, бежавшего в Советский Союз в 1935 году. В 1937 году ее мужа арестовали и расстреляли, а Маргарете приговорили к пяти годам лагерей. Потом, в январе 1940-го, ее вновь арестовали и привезли на допрос в печально знаменитую Бутырскую тюрьму в Москве. В следующем месяце ее депортировали, вместе с другими двадцатью девятью заключенными, в Германию, для чего привезли на поезде в Брест. «Мы вышли на русской стороне Брест-Литовского моста», — вспоминала она. Группа энкавэдэшников ушла по железнодорожному мосту на другую сторону и через некоторое время вернулась с эсэсовцами. «Командир эсэсовцев и начальник энкавэдэшников поприветствовали друг друга. Русский… вынул документы из блестящего кожаного портфеля и принялся зачитывать имена. Я расслышала только свое имя: «Маргарита Генриховна Бубер-Нойман»». Ее передали эсэсовцам. Переходя мост, она не удержалась и бросила прощальный взгляд на коммунистическое «убежище», предавшее ее: «Энкавэдэшники стояли и смотрели нам вслед. А за ними простиралась Советская Россия. Я с горечью перебирала в уме все эти сакраментальные коммунистические фразы: «родина тружеников», «оплот социализма», «прибежище гонимых»"230. Теперь ей, уже ветерану знаменитого Карлага — Карагандинского исправительно-трудового лагеря, — предстояло провести еще пять лет в концлагере Равенсбрюк.
Германо-советскую границу пересекала и еще одна группа людей, о которой нередко забывают, — союзные военнопленные. На начальном этапе войны многие пленные, в основном британские поданные, оказались в германских лагерях для военнопленных. Некоторые из лагерей находились в восточных областях и в польских землях, присоединенных к рейху. Для этих людей оккупированная Советским Союзом Польша была ближайшей «нейтральной» территорией, а значит, и потенциальным убежищем — если до него как-то добраться. Хороший пример того, что происходило, — случай с узниками шталага XXА в Торне (Торуни), к северо-западу от Варшавы. В 1940 году пятнадцати узникам удалось сбежать на советскую территорию, лежавшую всего в 240 километрах к востоку. Одним из тех смельчаков, рискнувших на побег, был Эри Нив, который «мечтал о триумфальном прибытии в Россию» и полагал, что стоит ему только добраться до демаркационной линии в Брест-Литовске, как его сразу же «доставят к британскому послу, сэру Стэффорду Криппсу»231. Однако Нива ожидало разочарование. Он выдавал себя за этнического немца, и в апреле 1941 года его схватили на пути к Бресту в Илове, под Варшавой. Можно считать, ему еще повезло. По официальным донесениям службы MI9, советская сторона устраивала «неизменно холодный» прием таким беглецам, и со многими узниками обращались плохо или даже жестоко. Большинство из них впоследствии ссылали в Сибирь232. Нив же позднее совершит удачный побег из лагеря для военнопленных в неприступном замке Колдиц.
Хотя советская власть обязана была интернировать беглецов, в действительности она обращалась с беглыми военнопленными как с врагами. Один беглец, переплывший реку Сан в марте 1941 года, чтобы отдать себя в советские руки, был немедленно арестован и провел весь следующий год в разных тюрьмах НКВД, чаще всего в одиночном заключении233. В некоторых случаях беглецов передавали обратно немцам. Например, курьеры польского подполья были поражены, когда узнали, что шестнадцать союзных летчиков, которых они тайно переправили в СССР через Киев зимой 1940 года, вернулись в Варшаву узниками гестапо234. Похоже, понятие «интернирование» толковалось очень по-разному.
Вопрос о сотрудничестве между нацистами и советской стороной волнует многих и сегодня, и в некоторых кругах ведутся жаркие споры о том, происходили ли между НКВД и гестапо встречи на высоком уровне — предположительно с участием Адольфа Эйхмана и лиц, близких ему по рангу. Имеется дразнящая зацепка — упоминание в мемуарах Хрущева о том, что Иван Серов, глава НКВД УССР, имел «контакты с гестапо»235. Конечно, зная о том, что обе стороны предпринимали совместные действия для обмена беженцами, а также для уничтожения польской элиты, можно предположить, что подобное сотрудничество в верхах действительно имело место, и неудивительно, если бы состоялся ряд организационных заседаний. И в этом смысле, безусловно, стоит обратить внимание на то, что Катынские расстрелы, за которые отвечал НКВД, и разработанная гестапо «Чрезвычайная акция по умиротворению» произошли с интервалом всего в несколько дней. Возможно, если даже это не было согласованными заранее действиями, здесь просматривается по меньшей мере попытка подражания. Впрочем, в сохранившихся исторических документах пока не находится никаких отголосков, которые ясно указывали бы на более широкое сотрудничество на высшем уровне между гестапо и НКВД.
Зато нацистско-советское сотрудничество велось в других сферах. В первую неделю войны роскошный немецкий океанский лайнер «Бремен» совершил аварийный заход в Мурманск: перед этим, избежав интернирования в Нью-Йорке, ему пришлось играть в прятки с британским Королевским флотом в Атлантике. Советская сторона помогла эвакуировать поездом в Германию почти весь личный состав корабля, а позже капитан тайно вывел «Бремен» обратно в территориальные воды Германии, действуя под покровом полярной ночи и едва ускользнув по пути от британской подлодки236.
Случай с «Бременом» не был единичным происшествием. Лишь за три первые недели войны в Мурманский порт зашли 18 немецких кораблей, искавших укрытия от британских ВМС237. Поэтому в октябре 1939 года адмиралтейство Германии, поняв, что ему выгодно было бы иметь в своем распоряжении дружественный порт в советской Арктике, обратилось к СССР с просьбой предоставить военно-морскую базу в арктических водах для обслуживания и снабжения немецких подводных лодок. После некоторых пререканий и переносов места планируемой базы просьба была удовлетворена, и в декабре того же года в укромном фьорде, вдали от всякой цивилизации и любопытных взглядов, была создана Basis Nord — «Северная база». Хотя эта база так никогда по-настоящему и не заработала — в ней отпала необходимость после того, как нацисты осенью следующего года захватили Норвегию, — ее кратковременному существованию сопутствовали разные сложности238. Мало того что сама эта местность была в ту зиму крайне негостеприимной, так еще и подсознательная паранойя и скрытность советской стороны обостряли и без того тягостные условия, в каких оказались отправленные туда немецкие моряки. Согласно записям судового врача, размещенного на немецком судне снабжения, еду им поставляли «ужасную», что приводило к заболеванию цингой, а из-за полной изолированности и бездеятельности хотелось выть от тоски. Эту гнетущую атмосферу делало совершенно невыносимой враждебное отношение советских офицеров связи, контактировавших с немцами: одного из них врач описывал как «умственно истощенного, лицемерного» и «необычайно зловредного субъекта, [который] не доверяет нам и изводит нас как только может»239.
Это недоверие советской стороны не объяснялось одной только силой привычки. Как еще предстояло узнать союзным морякам арктических караванов на более поздних этапах войны, советские власти способны были выказывать поразительную негостеприимность, когда иностранным военнослужащим приходилось вторгаться на территорию СССР. Этот психоз подпитывался еще одним фактором. Сталину очень хотелось, чтобы сохранялась видимость советского «нейтралитета» в войне, а любые военные действия, говорившие о явной поддержке германского союзника, грозили разрушить это прикрытие. Потому-то советская сторона, и так не торопившаяся помогать немцам, из страха перед разоблачением чинила им все новые препятствия.
Другие совместные предприятия оказались более плодотворными — не в последнюю очередь, когда речь шла об эксплуатации германской стороной советского «нейтралитета». Например, в декабре 1939 года немецкий вспомогательный крейсер «Корморан» избежал встречи с британскими блокирующими кораблями, замаскировавшись под советское грузовое судно; фиктивное название ему придумали весьма уместное — «Вячеслав Молотов»240. Весной следующего года советская помощь стала еще более активной: Германии предоставили проход к Тихому океану через Северный морской путь — по арктическим водам, принадлежавшим СССР. Бывшее грузовое судно полностью переоборудовали в рейдер, оснастив двумя торпедными аппаратами, вооружив до зубов и укомплектовав экипажем из двухсот семидесяти человек. «Комета» — так назвали переродившееся судно — вышла в июле 1940 года из Гдыни, обошла Скандинавию, направляясь в советскую Арктику, а там ее встретил краснофлотский ледокол «Сталин». В сентябре, при помощи советского судна, которое расчищало ей путь через плавучие льдины, «Комета» пересекла Берингов пролив и вышла в Тихий океан. Там, замаскировавшись под японское грузовое судно «Маньо Мару», она принялась нападать на корабли стран-союзниц. В этом ложном обличье она потопила восемь кораблей (в том числе лайнер «Ранджитейн») общим весом более сорока двух тысяч тонн, пока в 1942 году ее саму не потопил британский торпедный катер241.
Эта история и сама по себе примечательна — трудно не подивиться такой беспардонной наглости и моряцкой удали. Но это еще не все: из «военного дневника», который вел капитан «Кометы», явствует, что команда замаскированного крейсера самым дружеским образом сотрудничала с советскими коллегами, что разительно контрастировало с мрачным опытом моряков с «Северной базы». «Отношения сложились хорошие, — записал капитан в самом начале, — мы сразу поладили. Мы увидели, что они хорошие ребята». Со временем их связь лишь окрепнет. Когда немецкий экипаж отмечал успешное нападение на британцев, к ним присоединились советские моряки. «Притворство здесь невозможно, — записал капитан в дневнике, — радовались они искренне… Русские на нашей стороне»242. А когда арктическое приключение «Кометы» приближалось к концу, адмирал Эрих Райдер написал своему советскому коллеге, адмиралу Николаю Кузнецову, желая лично поблагодарить его: «Уважаемый комиссар, мне выпала честь принести Вам искреннюю благодарность от имени германского флота за Вашу бесценную помощь»243.
В середине декабря 1939 года Адольф Гитлер отправил своему новому союзнику Иосифу Сталину поздравления с днем рождения: «С самыми искренними и лучшими пожеланиями — доброго здоровья лично Вам и счастливого будущего народам дружественного Советского Союза». Послание Риббентропа, вполне предсказуемо, оказалось более цветистым и, пожалуй, более вымученным: он вспоминал об «исторически важных часах, проведенных в Кремле, которые ознаменовали начало решительных перемен в отношениях наших двух стран», а в заключение приносил свои «самые сердечные поздравления»244.
Без преувеличения, у Гитлера имелись все основания радоваться политическим и стратегическим изменениям, которые произошли за несколько предыдущих месяцев. В альянсе с Советским Союзом его войска сокрушили и расчленили Польшу, тем самым обезопасив восточные рубежи его владений и позволив ему бросить все силы на противостояние с британцами и французами на западе. Сообща с советскими союзниками его ведомства приступили к расовому переустройству польских земель и начали обмен политзаключенными и этническими немцами. Экономические соглашения с Москвой тоже, как ожидалось, окажутся выгодными и не в последнюю очередь помогут Германии избежать наиболее тяжелых последствий блокады европейского континента со стороны Британии.
Сталин тоже наверняка был очень доволен. Сотрудничество с Германией продвигалось хорошо. Польша — один из давних врагов Москвы — оказалась стерта с политической карты, а ее земли, отошедшие СССР, с лихвой компенсировали многие территориальные потери, понесенные Россией в лихолетье революции и гражданской войны. Кроме того, Сталина должно было радовать стратегическое положение Советского Союза. Если всего несколько месяцев назад он почти постоянно находился под угрозой, то сейчас вступил в союз с самой сильной в военном и экономическом отношении державой на континенте, и недавно было заключено торговое соглашение, обещавшее стране жизненно важное немецкое военное оборудование в обмен на советское сырье. Вдобавок СССР наслаждался миром, объявив о своем нейтралитете в той войне, которая началась между его германским союзником и западными державами. Когда на Сталина находил воинственный дух, он наверняка задумывался о том, что немцы и Запад постепенно втягиваются в дорогостоящий и смертоносный конфликт, в чем-то повторявший Первую мировую войну, а когда все это закончится, то именно ему, Сталину, доведется собирать обломки и перестраивать всю Европу по собственному вкусу.
Поэтому неудивительно, что ответная телеграмма Сталина оказалась не менее напыщенной: в ней говорилось, что «дружба народов Германии и Советского Союза, скрепленная кровью, имеет все основания быть длительной и прочной»245. Еще он мог бы добавить, что эта дружба скреплена прежде всего польской кровью.
Глава 3
Дележ добычи
Во время второго визита в конце сентября Риббентропу устроили настоящее чествование. Несмотря на то что он приехал по серьезному делу — согласовывать и подписывать германо-советский Договор о дружбе и границе, — обе стороны после совместного уничтожения ими Польши захлестнуло такое неуемное ликование, что гостя встречали необыкновенно торжественно и пышно. В программу приема были включены балет «Лебединое озеро» и праздничный банкет с двадцатью четырьмя переменами блюд.
Впрочем, когда Риббентроп возвращался в кабинет Молотова на вечернее заседание, ему представился случай мельком увидеть и оборотную сторону советского «гостеприимства». В приемной, дожидаясь вместе с сопровождающими своей очереди, Риббентроп столкнулся с министром иностранных дел Эстонии Карлом Сельтером, как раз выходившим от Молотова246. Они, конечно же, были знакомы: Сельтер всего четырьмя месяцами ранее приезжал в Берлин, чтобы подписать с Риббентропом пакт о ненападении. Однако их случайная встреча в Москве наверняка сопровождалась несколько натянутыми улыбками. История умалчивает о том, обменялись ли эти двое чем-либо, кроме привычных дипломатических любезностей, но легко догадаться о том, что в тот момент на Сельтере лица не было.
Это был уже второй визит Сельтера в Москву в течение недели. Опытный и искушенный дипломат, Сельтер слыл одним из самых талантливых политиков в эстонском правительстве. Прежде чем пойти в политику, он учился на юриста, а до того, как в прошлом году его назначили министром иностранных дел, он успел показать себя на нескольких министерских и дипломатических должностях. Теперь Сельтеру предстояли самые суровые испытания. 24 сентября он явился на встречу с Молотовым, в ходе которой, как ожидалось, стороны подпишут новый торговый договор, но вместо этого советский наркоминдел принялся обсуждать политические вопросы.
Советско-эстонские отношения явно переживали кризис: эстонцы все еще с тревогой думали о том, чем для них чревато заключение нацистско-советского пакта, а советскую сторону беспокоила продолжавшаяся война. Положение осложнялось тем, что неделей ранее из Таллинской бухты сбежала интернированная польская подводная лодка «Ожел» (Orzeł — «Орел»), и раздосадованная Москва заявила, что эстонские власти могли бы проявить больше усердия и задержать судно. В ответ на это событие, воспринятое как «провокация», СССР сосредоточил войска красноармейцев у восточной границы Эстонии, а в небе над страной летали самолеты Красного воздушного флота, очевидно производя разведку.
Поэтому встреча Сельтера с Молотовым в Кремле в тот вечер проходила в напряженной атмосфере. Молотов с самого начала заговорил о возможных неприятных последствиях инцидента с «Ожелом» для советской безопасности, затем заявил, что эстонское правительство «или не хочет, или не может поддерживать порядок в своей стране», и потребовал «дать Советскому Союзу действенные гарантии для укрепления его безопасности» — а именно подписать договор о взаимной помощи. Сельтер мужественно возразил, что Эстония сама способна поддерживать порядок на своей территории, а в предлагаемом договоре нет никакой необходимости, он не нужен эстонскому народу и лишь нанесет ущерб суверенитету. Но Молотов был неколебим: он заверил Сельтера, что пакт с Советским Союзом не несет в себе никакой угрозы. «Мы не собираемся навязывать Эстонии коммунизм, — сказал он и добавил: — Эстония сохранит свою независимость, свое правительство, парламент, внешнюю и внутреннюю политику, армию и экономический строй. Мы не затронем всего этого»247. Когда Сельтер ответил, что остается при своем мнении, Молотов перешел к сути дела, сказав: «Советский Союз теперь великая держава, с интересами которой необходимо считаться… Если вы не пожелаете заключить с нами пакт о взаимопомощи, то нам придется использовать для гарантирования своей безопасности другие пути, может быть более крутые, может быть более сложные. Прошу вас, не принуждайте нас применять силу в отношении Эстонии»248.
Если у Сельтера возникло ощущение, что с ним играют в кошки-мышки, а сам он уже попал в когти к игривому и очень коварному коту, то это было недалеко от истины. Когда он попросил разрешения обсудить советское «предложение» со своим правительством, ему было сказано, что «дело нельзя откладывать», и предоставили дипломату прямую связь с Таллином. Сельтер возразил, что столь деликатные вопросы нельзя решать вот так, по телефону, и так быстро, и попросил позволения завтра же вернуться в эстонскую столицу. На прощанье Молотов сказал: «Советую вам пойти навстречу пожеланиям Советского Союза, чтобы избежать худшего»249.
А через час после ухода Сельтера из Кремля ему позвонили из кабинета Молотова и попросили вернуться ровно в полночь. На сей раз Сельтеру представили односторонний проект оспариваемого «договора о взаимной помощи» и навязали ему дискуссию об эстонских островах или портах, которые «интересуют Советский Союз» как потенциальные военные базы. И снова Молотов весьма грубо напомнил о том, что дело очень срочное и безотлагательное, дорога каждая минута, и добавил, что соглашение уже «готово к подписанию».
Прилетев на следующий день в Таллин, Сельтер начал обсуждать советское предложение со своими коллегами в кабинете министров. Эстонцы прозондировали и германские дипломатические круги, но их ответ, сводившийся к тому, что Эстония должна выкручиваться сама, породил лишь испуг и оторопь. Ведь в июне 1939 года с Германией был подписан пакт о ненападении, и потому эстонский кабинет министров вполне справедливо ожидал, что немцы предоставят Эстонии какую-то поддержку, если та столкнется с запугиванием со стороны СССР. Следовательно, бездействие Германии подтверждало те опасения, которые уже начали появляться у некоторых эстонцев: они поняли, что с подписанием пакта между Москвой и Берлином политическая картина в целом изменилась и Эстонию решено бросить на произвол судьбы. Несмотря на смелую риторику, в эстонском правительстве возобладал трезвый реализм, и Сельтера вновь откомандировали в Москву — с тем чтобы он подписал соглашение с СССР на самых благоприятных для Эстонии условиях. Иного выхода просто не оставалось. «Отвергнуть советское предложение, — заявил президент Константин Пятс, — означало бы сознательно обречь на гибель весь эстонский народ»250.
Однако 27 сентября, когда Сельтер вновь прилетел в Москву (в сопровождении двух эстонских экспертов по международному праву — теперь уже совершенно лишних), выяснилось, что правила игры успели измениться. Если три дня назад Молотов воспользовался инцидентом с подлодкой «Ожел» как предлогом для того, чтобы подкопаться под эстонское правительство, то теперь он воспользовался историей с советским пароходом «Металлист», потопленным накануне в Балтийском море, чтобы снова пойти в атаку на Сельтера. Опираясь на неподтвержденное предположение о том, что «Металлиста» потопил именно «Ожел», Молотов заявил, что предложения, о котором шла речь раньше, уже недостаточно: теперь в интересах безопасности СССР Эстония должна пойти на дополнительные уступки.
В ответ на утверждения Сельтера о том, что его страна невиновна, Молотов предложил пригласить к обсуждению самого Сталина. Тот, войдя в зал, вначале решил выказать добродушие и даже пошутил с эстонцами, но вскоре перешел к делу. Когда ему вкратце сообщили, о чем шел разговор, он зловеще спросил: «А о чем тут спорить? Наше предложение остается в силе, и это надо понять»251. Переговоры (если это можно так назвать) продолжались еще несколько часов: советская сторона хотела разместить в Эстонии свои войска численностью 35 тысяч человек для «охраны порядка» и потребовала, чтобы им предоставили базу в самом Таллине. Эстонцы отчаянно пытались сопротивляться, при этом придерживаясь дипломатического этикета, который уже давно отбросили их оппоненты. Эстонские делегаты — вконец запуганные, раскритикованные и подавленные — на следующий день снова явились в Кремль, решив, что больше ничего сделать невозможно — только сдаться. Но, пока Риббентроп дожидался в приемной своей очереди, эстонцам опять выставили новые требования, напомнив, что для обеспечения советской безопасности существуют и «другие возможности». Наконец, в полночь 28 сентября договор о взаимной помощи был подписан, а неделю спустя ратифицирован президентом Эстонии. Номинально договор обязывал обе стороны уважать независимость друг друга, однако, оговаривая создание советских военных баз на эстонской территории, он самым пагубным образом подрывал эстонский суверенитет. Фактически Эстония оказалась отдана на съедение Сталину.
Если эстонцы полагали, что только им выпали мучительные переговоры с СССР, то они ошибались. Они просто оказались первыми в списке. Как только был согласован договор с Эстонией, Москва обратила взоры к другим странам, которые были обещаны ей по условиям секретного протокола, прилагавшегося к нацистско-советскому пакту, и дополнительного соглашения о границе, подписанного Риббентропом. Сталин начал расставлять флажки — и для Берлина, и для остального мира, — давая всем ясно понять, что отныне Прибалтика находится под его «покровительством».
Поэтому через неделю после подписания договора с Эстонией похожий пакт был навязан Латвии: от нее потребовали отдать СССР под военные базы Лиепаю, Питрагс и Вентспилс на Балтийском море, чтобы там могли разместиться советские войска общей численностью 30 тысяч человек. Опять-таки этот договор никак не посягал на суверенитет Латвии, и правительство, сидевшее в Риге, пока никто не трогал. Однако латыши, как и их соседи эстонцы, не питали иллюзий относительно своей будущей участи и понимали, что от Германии помощи ждать не стоит. Позднее Молотов хвастался тем, что «выполнял очень твердый курс» в отношении Латвии и что он заявил министру иностранных дел Вильгельму Мунтерсу: «Обратно вы уж не вернетесь, пока не подпишете присоединение к нам»252. Сталин действовал еще более прямолинейно: в начале октября 1939 года он «откровенно» сообщил злосчастному министру, что «разграничение сфер интересов уже произошло. Германия не против того, что мы вас оккупируем»253.
В Литве советские заигрывания встретили чуть более приветливый отклик — хотя бы потому, что договор о взаимной помощи, подписанный 10 октября 1939 года, несколько подсластило согласие Москвы отдать Литве спорный город Вильнюс (бывший польский Вильно). Тем не менее предъявленные условия в целом совпадали с теми, что уже были выставлены Эстонии и Латвии: взаимная помощь в случае внешнего нападения и размещение большого количества советских войск на литовской земле. Советские методы убеждения тоже, похоже, не изменились: как заметил один из членов литовской делегации, спорить с Молотовым было бесполезно — «все как об стенку горох»254. Угроза насилия, скрытая или явная, в сочетании с новыми стратегическими реалиями войны сделали Латвию, Литву и Эстонию совершенно беззащитными, и Москва вольна была делать с ними, что хотела. Не имея возможности сопротивляться, страны были вынуждены уступить советским требованиям и существовали теперь в тени СССР. В середине октября 1939 года, менее чем через шесть недель после подписания пакта с Германией, Сталин уже постарался подмять под себя почти все территории, обещанные ему Гитлером. Он значительно расширил себе выход к Балтийскому морю и сумел разместить в трех Прибалтийских государствах около 70 тысяч советских солдат — больше, чем насчитывали в совокупности постоянные армии всех трех стран255.
Пока прибалтийские политики хоть как-то боролись, немцы только виляли. С самого начала советского вторжения в Польшу прибалтийские правительства отправляли в Берлин телеграмму за телеграммой, требуя, чтобы Германия разъяснила свою позицию — особенно потому, что всего четырьмя месяцами ранее она подписала с Латвией и Эстонией пакты о ненападении. В Берлине прекрасно знали о том, какая беда надвигается на Прибалтику; больше того, в конце сентября Сталин уже информировал Гитлера о своих намерениях, после чего Германия прекратила переговоры о заключении «договора о защите» с литовским правительством, фактически оставив Литву в советской «сфере влияния»256. Нацистский идеолог Альфред Розенберг, сам родившийся в Таллине, ясно сознавал политические последствия этого шага. В своем дневнике он записал: «Если русские войдут сейчас в Прибалтику, тогда Балтийское море будет потеряно для нас в стратегическом отношении. Москва станет сильной как никогда»257. Однако в ответ на многочисленные просьбы хотя бы внести ясность, если не оказать помощь, Риббентроп упорно отмалчивался, а под конец разослал циркуляр во все три германские миссии в Прибалтике, где сообщалось, что с Москвой подписаны новые соглашения о границе, и коротко говорилось, что «Литва, Латвия, Эстония и Финляндия не входят в сферу интересов Германии». Риббентроп добавлял, что его представители в названных странах должны «воздерживаться от каких-либо объяснений на сей счет»258. Итак, Прибалтийские страны оставляли на произвол судьбы.
Словно для того, чтобы усилилось ощущение изоляции и предчувствие близкой беды, уже расползавшееся по Прибалтике, Гитлер той же осенью решил созвать всех этнических немцев «домой в Рейх» (Heim ins Reich), тем самым подавая еще более ясный сигнал о том, что эти земли он оставляет Сталину. В конце сентября, когда Риббентроп во второй раз побывал в Москве, вопрос о возможной «репатриации» так называемых фольксдойче ставился на обсуждение — как бы в ответ на высказанное Сталиным намерение утвердить свое влияние в Прибалтике. Согласие Советов на переселение немцев, живших в том регионе, было тайно получено, после чего Германия подступилась к еще независимым Эстонии и Латвии, чтобы согласовать с ними порядок процедур и компенсаций. Заигрывая же с самими прибалтийскими «фольксдойче», немцы из рейха всячески упирали на предполагаемую выгоду, какую принесет переселенцам присоединение к германской «национальной общине», однако за их бодрыми посулами довольно отчетливо сквозили и намеки на то, что близятся тяжелые времена259.
Многих прибалтийских немцев приходилось долго уговаривать, ведь некоторым предстояло покинуть земли, где их предки жили поколениями. Были и такие, кто воспринимал переселение не просто как личное горе, но и как предательство — и не только собственной истории и культуры, но и цивилизации вообще. «Мне было очень тяжело, — вспоминал уже после войны один эвакуированный. — Ведь это издавна была европейская в культурном отношении страна, и немцы столетиями составляли там виднейший слой в обществе. И вот теперь эту страну, у которой во многом было немецкое лицо, просто бросали — одним росчерком пера со скупыми словами»260. Даже некоторые стойкие национал-социалисты были напуганы. Один записал в дневнике, что испытал «страшное потрясение» при известии о переселении. «Все, ради чего мы жили, все, что наша этническая группа создала здесь за последние 700 лет… все это обречено исчезнуть, растаять, как снеговик»261.
И все же, несмотря на тревожное волнение, которое вызывала у прибалтийских немцев одна только мысль о переселении в почти незнакомую страну, они в массовом порядке откликнулись на призыв Гитлера. Уже в середине октября 1939 года из Риги в Германию отплыл первый пароход с этническими немцами. А за следующие два месяца из балтийских портов выйдут еще 86 кораблей и увезут более 60 тысяч человек «домой», в германский рейх, или, по крайней мере, в недавно присоединенную к нему область Вартегау. Кроме того, тревога из-за неопределенного будущего Прибалтийских стран настолько возрастала, что среди заявителей, желавших ехать на запад, стали появляться даже евреи262. Массовый отъезд «фольксдойче» служил для остававшихся в Прибалтике жителей других национальностей зловещим знаком. Один эстонский немец позже вспоминал:
Они [эстонцы] видели опасность, идущую с востока… Они понимали, как тяжело нам покидать Эстонию. Мы поднялись на корабль в Таллине, чтобы отплыть на родину, и заиграли Deutschland, Deutschland über alles, а потом эстонский государственный гимн. У многих на глазах показались слезы263.
Исход из страны подстегнул события, произошедшие той зимой в Финляндии. Как и их соседей-прибалтов, в начале октября 1939 года финнов пригласили в Москву для переговоров по «политическим вопросам». Как и соседи, они откликнулись на приглашение и отправили в столицу СССР делегацию во главе с опытнейшим дипломатом Юхо Паасикиви. В предлагавшемся советской стороной варианте соглашения были такие пункты: отодвинуть границу СССР, проходившую по Карельскому перешейку (то есть слишком близко к Ленинграду), подальше на север, а также предоставить советскому флоту порты на полуострове Ханко, у выхода из Финского залива. Похоже, советская верхушка не сомневалась в том, что финны окажутся такими же беспомощными и готовыми на все, какими уже выказали себя прибалтийские правительства. Хрущев приводил в своих мемуарах тогдашние слова Сталина: «Мы лишь чуть повысим голос, и финнам останется только подчиниться»264. Берлин, конечно же, вмешиваться не собирался. Риббентроп, помалкивавший о судьбе Прибалтийских стран, и тут воздержался от каких-либо комментариев, лишь высказал лицемерное пожелание, чтобы финны «уладили свои дела с Россией мирным путем», но с ужасом отверг саму мысль о том, что бывший президент Финляндии может приехать в Берлин для переговоров. Между тем посол Германии в Финляндии в частном порядке получил указания «избегать любых обязательств… которые могли бы осложнить германо-советские отношения»265.
И все же, несмотря на изоляцию, финны сочли нужным дать отпор советским угрозам. Они вынесли на обсуждение два встречных предложения и попытались растянуть сами переговоры чуть ли не на месяц, будучи уверенными, что Москва просто блефует и «правда» — на их стороне. Похоже, в лице лукавого Паасикиви Молотов встретил равного себе противника. На последней встрече с финским коллегой он, не скрывая злости, сказал: «Мы, гражданские люди, не достигли никакого прогресса. Теперь будет предоставлено слово солдатам»266.
И в самом деле, вскоре действительно дали выступить солдатам. 26 ноября 1939 года советский пограничный пост вблизи карельской деревни Майнила попал под артиллерийский обстрел. Четверо красноармейцев погибли, еще девять были ранены. Молотов поспешил возложить вину за этот «прискорбный акт агрессии»267 на финнов, хотя Майнила находилась вне пределов досягаемости для финских стрелков, из предосторожности удалившихся от границы. Снова вызвав в Москву представителей Хельсинки, Молотов объявил, что отныне его правительство освобождается от обязательств, наложенных существующим советско-финским пактом о ненападении, и что нормальные отношения между двумя странами больше сохраняться не могут. В точности так, как Гитлер инсценировал тремя месяцами ранее «Гляйвицкий инцидент», чтобы превратить его в повод для нападения на Польшу, Сталин подстроил провокацию в Майниле, тем самым предоставив коммунистам во всем мире подложный аргумент для оправдания советской агрессии. А через четыре дня Красная армия двинулась в путь.
На первый взгляд трудно вообразить большее несоответствие военных сил. Казалось бы, двадцати шести дивизий и 500 тысяч солдат, выставленных Советами, с лихвой хватило бы, чтобы без труда одолеть 130-тысячную финскую армию. По всем статьям у Красной армии наблюдалось подавляющее превосходство: военных было втрое, а самолетов — в тридцать раз больше. Например, на Карельском перешейке, где и ожидался главный удар советских войск, финны смогли выставить только 21 тысячу солдат с 71 артиллерийским орудием и 29 противотанковыми орудиями против красноармейских сил, насчитывавших 120 тысяч солдат, 1400 танков и более 900 полевых орудий268. Помимо своего численного превосходства, Москва рассчитывала и на другой фактор: по ее убеждению, финский рабочий класс непременно восстанет против буржуазии, поддержит своих «освободителей»-коммунистов и превратится в «пятую колонну» в тылу противника, будет мешать переброске военной техники и подрывать боевой дух финских солдат. Потому-то советская сторона вела себя столь самоуверенно: военное руководство отводило на всю операцию всего двенадцать дней и предвидело столь быстрое наступление, что командиров даже специально предостерегали, чтобы они нечаянно не пересекли границу с нейтральной Швецией, до которой оставалось еще 300 километров269.
В действительности все вышло совершенно иначе. В условиях крайне суровой финской зимы — температура иногда падала до –40 °C — перевес в численности войск и боевой техники мало что значил. Кроме того, территория, по которой приходилось тащиться советским солдатам, чаще всего представляла собой сплошное снежное бездорожье густых сосновых лесов, перемежавшихся замерзшими реками, озерами и болотами. Такого рода местность практически непроходима для механизированной армии. И словно нарочно для того, чтобы затруднить продвижение красноармейцев, в межвоенный период на Карельском перешейке, к северу от Ленинграда, возвели (хотя работы еще не закончились) обширный оборонительный комплекс бункеров, окопов, природных препятствий и земляных сооружений — линию Маннергейма (она получила имя финского главнокомандующего, по чьему плану и возводилась). Уже здесь можно было догадаться, что у красноармейцев не все пойдет как по маслу.
Численное превосходство советской стороны умалялось и за счет разного качества противостоявших друг другу войск. Красная армия по-прежнему переживала своего рода кризис. Она еще не оправилась от убийственных чисток, которым ее подвергли в середине 1930-х годов и в результате которых было потеряно более 85 % командного состава270, она страдала от плохого руководства, неправильного режима подготовки и низкого боевого духа. А еще, хоть армия и была обеспечена более качественным вооружением, чем у финнов, у солдат не оказалось зимнего обмундирования, лыж и камуфляжа. В итоге и пехота, и танки устремились в бой в ноябрьскую пору, так и не сменив своей традиционной грязно-зеленой расцветки и сделавшись легкой мишенью для неприятеля. В тактике красноармейцев тоже имелись просчеты: после чисток в рядах офицеров среди них осталось мало таких, кто был способен проявлять инициативу и изобретать военные хитрости. В отсутствие четкой военной доктрины зачастую предпочтение отдавали просто массированной лобовой атаке, и любые неудачи и недоработки усугублялись плохой координацией между различными отрядами вооруженных сил.
Между тем финны были настроены очень решительно. Вопреки ожиданиям Москвы, они отнюдь не встречали советских солдат как освободителей, а, напротив, проявили такой патриотизм, что высокий боевой дух финнов компенсировал их отставание в численности и технике. В подкрепление регулярной армии удалось призвать на фронт большое количество обученных резервистов, и многие из них обладали жизненно важным знанием особенностей местности, а также бесценными навыками выживания и отличной полевой выучкой. Об оптимизме финнов, которым предстояло схватиться с явно могучим врагом, можно судить по шутке, которую часто повторяли той зимой: «Их так много, а наша страна такая маленькая, — говорили солдаты. — Где их всех хоронить?»271
Что характерно, советское нападение на Финляндию носило и военный, и политический характер. Как только советские бомбардировщики начали наносить удары по Хельсинки и Виипури[7], а танки и пехота принялись совершать первые попытки прорвать линию Маннергейма, в Териоки[8], первом городке по ту сторону старой советско-финской границы, посадили марионеточное прокоммунистическое правительство. «Финскую демократическую республику» возглавил старый коммунист Отто Куусинен, прославившийся в первую очередь тем, что пережил советские партийные чистки. Но, несмотря на старательные заигрывания с профсоюзами и умеренными левыми, Куусинен оказался в вакууме: коммуниста признавали только московские начальники, и его указы имели силу только в зонах, «освобожденных» Красной армией.
Таким политическим промахам сопутствовали серьезные стратегические неудачи. При всем своем техническом превосходстве Красная армия оказывалась порой крайне негибкой — совсем как «колосс на глиняных ногах». Кроме наивной тактики, ее часто подводила излишняя осторожность: иногда наступление задерживалось на много часов от малейшего сопротивления финнов. А в условиях, когда проехать можно было всего по нескольким дорогам, окруженным непролазными лесами, такая медлительность оказывалась на руку защитникам, и советские атаки быстро оборачивались гигантскими бронетанковыми пробками.
Когда Красная армия застревала вот так на дорогах, финны переходили к контратакам и вволю упражнялись в находчивости и хитрости, которых очень недоставало их противникам. Небольшие, но высокомобильные отряды лыжных войск обходили врагов с фланга и отрезали их от колонн снабжения, пользуясь долгими ночами скандинавской зимы для того, чтобы под покровом темноты разорять обозы и устраивать засады на неприятеля. Между тем пехота пускала в ход самодельную взрывчатку, вроде ранцевых подрывных зарядов или знаменитых «коктейлей Молотова» — бутылок с зажигательной смесью, состоявшей из керосина и дегтя и прекрасно загоравшейся, когда бутылку бросали в воздухозаборники советских танков. Свое название это оружие получило после того, как Молотов заявил по радио, что советские бомбардировщики не бомбят Финляндию, а сбрасывают пакеты с продуктами. Тогда же финны окрестили советские кассетные бомбы «хлебницами Молотова», а скромную зажигательную гранату назвали тоже в его честь — как «напиток, чтобы запивать его подарки»272. Шутки шутками, а коктейли Молотова, массово производившиеся на финском ликеро-водочном заводе, оказались очень грозным оружием.
Со временем финская тактика, поначалу хаотичная, развилась и превратилась в общепризнанный метод. Разделив наступающий советский отряд на части, остановив и изолировав каждую из них, финны систематически уменьшали численность неприятельских колонн, причем сопротивляемость советских войск беспощадно ослабляли и вылазки разведчиков, и суровые зимние морозы. Эта партизанская тактика даже получила особое название — «мотти», от финского слова, означавшего способ заготовки бревен на дрова перед их рубкой. За этим понятием стоял зловещий смысл: окруженные таким способом советские отряды лишь ждали, когда с ним разделаются — или финские солдаты, или лютый мороз.
Суровая северная зима порой и сама — грозный враг. Если финны, привыкшие к крепким морозам, одевались соответственно, то красноармейцам защищаться от холода было почти нечем. Потому от мороза погибало не меньше солдат, чем от военных действий, и финны постепенно привыкали к мрачному зрелищу: их враги неподвижно лежали, оцепенев в той самой позе, в которой подстерегали противника. Впрочем, на выживших порой смотреть было еще страшнее. Однажды к финскому офицеру привели двух захваченных в плен красноармейцев, пораженных снежной слепотой. У них были сильно обморожены руки и ноги. «Через некоторое время, — вспоминал очевидец, — русские ощутили тепло, которое шло от печки, и, спотыкаясь, двинулись к ней. А потом оба положили руки прямо на раскаленный железный лист. И не отдергивали. Они ничего не чувствовали. Так и стояли, а мясо у них на руках шкворчало, как ветчина над огнем»273.
Благодаря суровым погодным условиям и собственной изобретательности финны добились больших успехов. Еще до Рождества 1939 года советские 139-я и 75-я стрелковые дивизии были практически уничтожены в битве при Толваярви, к северу от Ладожского озера, а в начале января та же участь ожидала 44-ю и 163-ю дивизии в битве при Суомуссалви, еще севернее. Последнее сражение, пожалуй, лучше всего иллюстрирует излюбленные финнами боевые методы. После того как 163-я дивизия Красной армии встретила мощное сопротивление, ей на подмогу бросили 44-ю дивизию, но обе постигла одна и та же судьба. Советские войска растянулись длинными вереницами вдоль узких дорог, зажатых между озерами и лесами, а продвигаться дальше им мешал укрепленный финский блокпост. Обе дивизии становились жертвами быстро передвигавшихся лыжных отрядов, попадали в засады и постепенно разделялись на все более мелкие группы. Так финны отдавали вражеских солдат на растерзание холоду и голоду, не говоря уж о пулях. Затем все эти маленькие отряды уничтожались — один за другим. Когда от двух дивизий не осталось практически ничего, финны обнаружили, что вдоль лесной дороги лежат более двадцати семи тысяч замерзших трупов, а рядом валяются обломки их снаряжения274. Зрелище было пугающее. Как выяснил один репортер, мертвецы лежали повсюду:
По обочинам дороги, под деревьями, во временных убежищах и блиндажах, где они пытались укрыться от беспощадного огня финских лыжных дозоров. И по обе стороны от дороги, на протяжении всех этих четырех миль, стоят грузовики, полевые кухни, штабные автомобили, патронные двуколки, орудийные лафеты и прочие виды транспорта, какие только можно вообразить275.
После такого деморализующего поражения Красной армии последовала и расправа — быстрая и суровая. Командира 44-й дивизии, генерала Алексея Виноградова, который вышел из окружения, избежав гибели, через несколько дней отдали под трибунал и расстреляли прямо перед строем его немногочисленных уцелевших солдат. Судя по рапортам НКВД, рядовые сочли наказание справедливым276.
Применяя боевую тактику «мотти», финны отряжали на борьбу с русскими снайперов. Это оказывало важное психологическое воздействие, ведь снайперы не только нагоняли на противника страх, но и наносили ему огромный моральный вред. Например, в качестве жертв избирались командиры, или же огонь велся по полевым кухням или по солдатам, гревшимся у костра. Некоторые снайперы даже нарочно стреляли по солдатам, когда те отходили в сторонку облегчиться, — тем самым внушая оставшимся в живых мысль, что опасность подстерегает их повсюду. Мастерски маскируясь и используя тактические приемы полевого боя, финские меткие стрелки наносили тяжелые потери советским войскам, сами же искусно скрывали свои позиции. Позднее один полковник Красной армии жаловался: «Мы нигде не видели финнов, а они засели там везде… Смерть-невидимка таилась повсюду»277.
Больше других снайперов прославился Симо Хяюхя — худой, невзрачный с виду 34-летний капрал, служивший в 34-м пехотном полку, в снежных просторах к северу от Ладожского озера. Хотя у Хяюхя был лишь финский вариант устаревшей русской винтовки Мосина, оснащенный обычным механическим прицелом, он сумел застрелить более пятисот красноармейцев (это лишь подтвержденные случаи), проведя на фронте менее ста дней: это самые высокие снайперские показатели для Второй мировой войны. Хяюхя пытались убить артиллерийским огнем, на него охотились советские снайперы, но он пережил войну, хотя ему прострелили лицо. Русские дали ему прозвище Белая Смерть278.
В начале января 1940 года продвижение Красной армии застопорилось, и возникла патовая ситуация. Финнов, окрыленных собственными успехами, подбадривала и международная поддержка. С самого начала разные страны открыто выражали сочувствие к Хельсинки — пожалуй, ярче всего оно было продемонстрировано, когда Советский Союз изгнали из Лиги Наций, а Совет Лиги призвал ее членов оказать помощь финнам. На Западе для многих нападение на Финляндию послужило мощной встряской, испытанием моральных сил и упреком для всех, кого продолжала мучить совесть из-за Польши. Наверное, именно вспоминая о горестной судьбе Польши, Невилл Чемберлен заявил в январе 1940 года: «Нельзя допустить, чтобы Финляндия исчезла с карты мира»279. А Черчилль, выступая по радио, высказался по этому поводу в своем неподражаемом стиле: «Одна лишь Финляндия — великолепная, нет, величественная, — угодив в тиски опасности, показывает нам, как подобает поступать свободным людям»280.
Случай с Финляндией, по-видимому, позволил сопоставить агрессию Сталина с агрессией его союзника Гитлера. В редакционной статье Daily Sketch говорилось: «Наша задача в этой войне — победить гитлеризм, но даже если в роли агрессора выступает Сталин, все равно это гитлеризм»281. Из-за подобных настроений были приложены огромные усилия по оказанию помощи Финляндии. В авангарде оказались Швеция, Британия и Франция — они собрали для Хельсинки огромное количество военной техники, в том числе полмиллиона ручных гранат, 500 зенитных пушек и почти 200 тысяч винтовок282. Тем временем около одиннадцати тысяч добровольцев — в основном шведы, датчане и норвежцы — выразили желание сражаться за свободу Финляндии, и в их числе был брат американского президента Кермит Рузвельт. Многие прибалтийские соседи финнов тоже стали записываться на фронт: наверняка некоторым из них очень хотелось вступить в борьбу с русскими, на которую так и не отважились их собственные правительства. Так, в Каунасе, бывшей литовской столице, в финское консульство явилось больше двухсот добровольцев283.
Альтруизм в политике — конечно, редкость, и следует отметить, что в намерении союзников помочь финнам подобные побуждения занимали ничтожное малое место. Хотя отдельные люди, разумеется, могли руководствоваться высокими идеалами и принципами, у политиков на уме было совсем другое. Не в последнюю очередь они ухватились за мнимую кампанию по оказанию помощи Финляндии как за повод навредить Гитлеру. Следовательно, когда союзники начали разрабатывать предварительные планы помощи финнам, высказывалась смелая мысль о том, что десантные войска в любом случае пройдут через Нарвик в Северной Норвегии и Лулео в Северной Швеции. Оба города лежали на пути, которым пользовались немцы для добычи шведской железной руды, столь необходимой Германии для ведения войны. Таким образом, решив оказать помощь Финляндии, западные союзники надеялись подчинить эту задачу более важной цели — помешать Гитлеру. Пожалуй, неудивительно, что из их плана ничего не вышло.
Между тем Сталин был вне себя: кампания, на которую он отводил две недели, тянулась уже втрое дольше, а никаких успехов не предвиделось. Красную армию унижали на глазах у всего мира, который уже проявлял нетерпение, а немцы, по мнению Хрущева, наверняка наблюдали за происходящим «с нескрываемым злорадством»284. Конечно, в нацистских военных и политических кругах с интересом следили за перипетиями Красной армии на Зимней войне, и, можно не сомневаться, для многих явная слабость советских войск стала важным открытием. Например, Геббельс особо отмечал неудачи Красной армии. «Как и ожидалось, Россия не слишком-то быстро продвигается, — записал он в своем дневнике 4 декабря и добавил: — Армия у нее так себе»285. Другие тоже делали соответствующие выводы. Германский посол в Финляндии писал в Берлин в январе 1940 года: «Принимая во внимание этот опыт, представления о большевистской России следует полностью пересмотреть». Неспособность Красной армии «справиться» с такой маленькой страной, как Финляндия, наводила на мысль о том, что полезно было бы изменить позицию по отношению к Москве. «В нынешних обстоятельствах, — писал он, — можно было бы заговорить с господами из Кремля совершенно иным тоном, чем в августе и сентябре»286.
Но при всем при том отношение нацистской Германии к советско-финскому конфликту было гораздо сложнее, чем предполагал Хрущев. Так, общество в целом симпатизировало финнам и с тревогой наблюдало за тем, как северный народ и к тому же давний союзник Германии явно приносится в жертву коммунистической экспансии. Одновременно выражались и тревожные сомнения: насколько разумны действия Хельсинки, решившего противостоять могуществу Москвы?287 Некоторые высказывали свое мнение напрямик. Например, немецкий дипломат-консерватор Ульрих фон Хассель порицал сговор Германии с Советским Союзом, заявляя: «В такой компании мы теперь выглядим в глазах всего мира одной большой разбойничьей шайкой»288. Министр иностранных дел Италии, граф Галеаццо Чиано, согласился бы с ним. В начале декабря он отмечал рост антигерманских настроений в Италии и утверждал, что судьба финнов беспокоила бы итальянцев гораздо меньше, если бы СССР не был союзником Германии. «Во всех итальянских городах, — писал он, — студенты устраивают стихийные демонстрации в поддержку Финляндии и против России. Но не следует забывать, что когда люди кричат «Смерть России!», на самом деле они имеют в виду «Смерть Германии!»"289
Тем временем официальная линия, которой придерживался Берлин, оставалась прежней: решительное невмешательство и отсутствие всякого интереса. В циркуляре, разосланном всем сотрудникам иностранных миссий из министерства на Вильгельмштрассе, говорилось: «Германия не принимает участия в этих событиях, и сочувствие следует выражать русской точке зрения». Словно этого было мало, там имелась и приписка: «Прошу вас воздерживаться от каких-либо выражений сочувствия к финской точке зрения»290. Сохраняя верность букве нацистско-советского пакта, германское правительство отказывалось давать согласие на предоставление любой помощи противнику своего партнера и потому даже приостановило поставку итальянского оружия, предназначавшегося для финнов и провозившегося транзитом через Германию. И в том же месяце была подведена черта под любыми спорами на эту тему, которые еще велись в самой Германии: Völkischer Beobachter опубликовал статью (предполагалось, что ее автором был сам Гитлер), где говорилось, что, хотя «немецкий народ [Volk] ничего не имеет против финского народа», все же «наивно и сентиментально» было бы ожидать, что Германия поддержит Финляндию — после того, как Финляндия обошлась с Германией с «надменным неодобрением»291. Примерно та же мысль, только в более грубой форме, нашла отражение в дневнике Геббельса: «Финны скулят, что мы не предлагаем им помощи, но они же сами никогда нам не помогали»292.
Собственно, если Берлин и предлагал кому-то помощь, так это СССР. С самого начала Финской войны начались переговоры о снабжении советских подводных лодок, действовавших в Ботническом заливе: немцы были рады посотрудничать, рассчитывая на ответную услугу в каком-либо другом месте. Они быстро нашли и переоборудовали грузовое судно и подобрали для него экипаж, куда вошло три советских офицера, действовавших под прикрытием. Однако потом советская сторона почему-то остыла к этому проекту, и операцию отменили. Возможно, СССР счел, что окажется в слишком серьезном долгу перед своим новым союзником, а это было нежелательно293. Проворная услужливость Берлина не осталась незамеченной, и потому финны впоследствии видели в Германии прежде всего «сообщницу Советского Союза»294.
Впрочем, подобные выражения поддержки едва ли могли успокоить Сталина, которого очень злили унизительные поражения Красной армии в этот чувствительный момент. В январе 1940 года, в очередной раз созвав своих помощников на ближнюю подмосковную дачу, он обрушил весь гнев на голову наркома обороны, командовавшего финской кампанией, — маршала Климента Ворошилова. Тот тоже вспылил и закричал в ответ, что в разгроме виноват сам Сталин, потому что он истребил все лучшие военные кадры. Потом схватил тарелку с поросенком и грохнул ее об стол295. Ворошилов тут же был отстранен от командования, его место занял маршал Семен Тимошенко, один из талантливейших командиров Красной армии (это он выступал главным организатором Польского похода четырьмя месяцами ранее). Полный пересмотр финской операции был неизбежен.