Дьявольский союз. Пакт Гитлера – Сталина, 1939–1941
Часть 6 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Двое светили ручными фонариками прямо в глаза, а остальные окружили нас… Я с изумлением увидел советскую военную форму и услышал говор на русском языке, ведь до границы было еще далеко. Я не мог понять, что делают русские солдаты на польской территории, и только надеялся, что могучая Красная армия пришла к нам на помощь и спасет Польшу от нацистов. Я хотел выразить свою радость от нашей встречи, но кто-то скомандовал нам поднять руки вверх[5]146.
В последующие месяцы и годы юношеский восторг Бардаха перед Советским Союзом и вера в идеалы коммунизма подвергнутся таким испытаниям, что под конец от них не останется и следа.
Впрочем, меньшинство — а это были коммунисты, а также некоторые евреи, украинцы и белорусы, — не испытывая никаких сомнений, бросились приветствовать красноармейцев как своих освободителей. Один подобный случай был зафиксирован в северо-восточном польском городке Едвабне, где несколько местных жителей не только встречали советских солдат традиционными хлебом-солью, но и изготовили большой транспарант с надписью «Приветствуем вас!»147. Хотя события такого рода были редкостью, они тем не менее укрепили в общественном сознании давнее подозрение о прочной связи между евреями и коммунизмом. В начале XX века евреи-интеллектуалы часто придерживались левых политических взглядов — отчасти потому, что их отвергали господствовавшие в их странах националистические движения. Как следствие, в межвоенный период в коммунистических партиях — и среди рядовых членов, и в руководстве — евреи были представлены весьма широко. Наиболее яркие примеры — Роза Люксембург в Германии, Бела Кун в Венгрии и Лев Троцкий в СССР. Эту связь всячески подчеркивали и выпячивали представители правых партий, стремясь запятнать сразу обоих своих врагов: они лживо утверждали, что раз многие коммунисты евреи, значит, и многие евреи — коммунисты. Возникшее в результате понятие «иудео-большевизма» (согласно которому сам коммунизм был всего лишь еврейской хитростью, заговором с целью обретения мирового господства) было быстро подхвачено крайне правыми политическими партиями, и не в последнюю очередь гитлеровскими национал-социалистами. Они в итоге и стали самыми деятельными и решительными распространителями клеветнической выдумки. Сам Гитлер откровенно писал об этой связи в Mein Kampf: «Следует признать, что русский большевизм — это очередная попытка со стороны евреев… захватить власть над всем миром»148.
Те евреи (и представители других национальностей), которые в 1939 году приветствовали Красную армию, конечно же, не имели никакого отношения ни к каким крупномасштабным заговорам. Ими двигали самые разные мотивы: одни выражали искреннюю радость, другие выплескивали раздражение, накопившееся из-за явных беззаконий в Польском государстве, а кое-кто, возможно, просто приспосабливался к новым политическим веяниям. Как бы то ни было, их поведение хорошо запомнили соседи. Встав на сторону нового угнетателя, они наглядно подтвердили в их глазах гротескные, карикатурные россказни нацистов об «иудео-большевизме» и, сами того не ведая, навлекли на себя непоправимую кровавую беду.
Поляки защищались от советского вторжения в основном хаотично. Большая часть легковооруженных приграничных отрядов сложила оружие или просто бежала и от советских, и от немецких солдат, устремившись на юго-запад — к румынской границе. По некоторым подсчетам, всего между польскими и советскими силами произошло около сорока столкновений149. 28 сентября произошла битва под Шацком — небольшим городком к югу от Бреста. Польские войска ненадолго освободили Шацк от советского контроля, в ходе боев выгнав оттуда пехотную дивизию Красной армии150. Другой пример — бой за Гродно, где польский генерал Юзеф Ольшина-Вильчинский организовал блестящую импровизированную оборону, задержал наступающие советские части на два дня и нанес захватчикам тяжелые потери. И сам генерал, и его адъютант оказались в числе тех трехсот защитников города, которые поплатятся жизнями за свою отвагу: красноармейцы захватят и расстреляют их151. Подобные расправы, к сожалению, не были единичными. Инстинктивная ненависть Красной армии к польскому офицерскому сословию — как к католикам, аристократам и полякам — приводила и к другим проявлениям жестокости, и вскоре уничтожение захваченных в плен офицеров стало нормой. Например, в Пинске тридцать офицеров речной флотилии после ее сдачи в плен были отсеяны от остальных чинов и уведены на расстрел152.
Некоторым польским командирам выпала той осенью сомнительная честь — столкнуться в бою с захватчиками из обеих напавших стран. Пожалуй, лучший пример такого рода — генерал Францишек Клееберг, чья Отдельная оперативная группа «Полесье» вначале, на раннем этапе войны, встретила отряды Гудериана под Брестом, а после начала советского вторжения 17 сентября двинулась на запад — будто бы для оказания помощи осажденной Варшаве. Однако события опережали планы Клееберга, и в самом конце сентября отряды Красной армии напали на его группу в Миланове, а в начале октября ему снова довелось схватиться с немцами в битве при Коцке — последнем сражении Польской кампании. Утром 6 октября, после четырехдневных боев, у солдат Отдельной оперативной группы «Полесье» закончились боеприпасы, и они сдались немцам. Клееберг оставил свой пост последним; ему суждено было умереть в немецком плену153.
В большинстве случаев советские и немецкие войска оставались в стороне друг от друга, не заходя за демаркационные линии и избегая контакта. Более того, им предписывалось держаться на расстоянии 25 километров друг от друга154. Но, несмотря на такие указания, бывали случаи сотрудничества и согласованных действий. Например, с самого начала советские власти согласились на то, чтобы из Минска передавались сигналы, призванные помочь самолетам люфтваффе в ориентировании155. Кроме того, обе стороны обменивались сведениями о численности и диспозиции польских частей на земле и совместно занимались их нейтрализацией156. Одним примером такого сотрудничества стало сражение за Львов, юго-восточную региональную столицу: 19 сентября, когда к его окраинам подошла советская 6-я армия, город уже несколько дней осаждали немцы. Несмотря на то что немецкие войска понесли в боях большие потери, им было велено отступить и дать польскому военачальнику города, генералу Владиславу Лангнеру, сдаться советской стороне — при условии, что с его людьми будут обращаться достойно. Однако, как вспоминал очевидец, Лангнера обманули: «Как только они сложили оружие, русские их окружили и куда-то увели»157. Все это время красноармейцы держались нарочито дружелюбно по отношению к своим новым союзникам, а один советский лейтенант протянул немецкому лейтенанту пачку сигарет и поприветствовал его наскоро выученным лозунгом: Germanski und Bolscheviki zusammen stark! («Немцы и большевики вместе сильны»)158.
В области печати тоже началось широкое сотрудничество: обе стороны сообщали об успехах друг друга и выпускали совместные коммюнике. Например, 20 сентября газета «Известия» (рупор советской компартии) опубликовала на первой полосе директиву — явно выработанную сообща Берлином и Москвой, — в которой давалось циничное и лицемерное объяснение действиям немецких и советских войск в Польше. Там говорилось:
Во избежание всякого рода необоснованных слухов насчет задач советских и германских войск, действующих в Польше, правительство СССР и правительство Германии заявляют, что действия этих войск не преследуют какой-либо цели… противоречащей духу и букве пакта о ненападении, заключенного между Германией и СССР. Задача этих войск, наоборот, состоит в том, чтобы восстановить в Польше порядок и спокойствие, нарушенные распадом польского государства, и помочь населению Польши переустроить условия своего государственного существования159.
Это обоюдное желание сотрудничать было лучшим и, пожалуй, самым зловещим образом продемонстрировано в конце октября, когда в Варшаве собралась Центральная смешанная германо-советская пограничная комиссия. Представитель Гитлера в Польше, ее генерал-губернатор Ганс Франк, устроил обед в честь этой комиссии и после обеда, беседуя с главой советской делегации A. M. Александровым, Франк заметил: «Мы с вами курим польские папиросы как символ того, что мы пустили Польшу по ветру»160.
Утвердившись на польской территории, оба режима, не теряя времени даром, принялись официально закреплять договоренности между собой. 27 сентября Риббентроп снова явился в Москву, чтобы подписать дополнительное соглашение — Договор о дружбе и границе, который уточнял некоторые моменты, так и оставшиеся непроясненными при подписании пакта месяцем ранее. В состоявшихся обсуждениях открыто зашла речь о новообретенной дружбе между нацистской Германией и Советским Союзом. Как сообщал потом сам Риббентроп, он как будто оказался «в кругу старых товарищей»161. Сталин заявил, что сообща Германия и СССР представляют такую силу, которой не смогут противостоять никакие объединения других держав. А еще он пообещал, что, «если у Германии неожиданно возникнут трудности, советский народ обязательно придет ей на помощь и никому не даст ее удушить»162.
Практическим содержанием этой встречи стало урегулирование нацистско-советских отношений сразу после ожидаемого разгрома Польши. Обе стороны согласились не восстанавливать ни в каком виде польское государство и договорились пресекать любую «польскую агитацию» с этой целью. Еще они разработали план по обмену населением: этнические немцы получали возможность переселиться на запад, а белорусы и украинцы, проживавшие на занятых немцами территориях, — на восток. Что, пожалуй, самое важное, обоим режимам пришлось пересмотреть предварительно согласованную демаркационную линию, которой предстояло пройти по Восточной Европе. Советская граница в оккупированной Польше была передвинута на восток — до течения Буга, а в качестве компенсации Москва получала Литву. Таким образом, Польша оказалась аккуратно поделена почти пополам: Германия забирала себе территорию площадью в 188 551 квадратный километр с двадцатью миллионами граждан, а СССР получал 201 294 квадратных километра новых земель с двенадцатью миллионами жителей163. Публично Сталин утверждал, что эта замена произведена для того, чтобы устранить возможный источник конфликтов с новым союзником, однако у него на уме явно были и Лондон с Парижем: новая граница была гораздо более приемлемой для западного мнения, так как приблизительно очерчивала территории, населенные поляками. Для большей ясности у советского верховного командования взяли карту и провели на ней черную черту, обозначавшую новую германо-советскую границу. Рядом поставили свои подписи Риббентроп и — толстым синим карандашом — Сталин. Советский вождь спросил немецкого гостя: «Вы можете разобрать мою подпись?»164
Когда формальности были улажены, оба режима принялись по собственному образу и подобию переустраивать доставшиеся им части завоеванной территории. С германской стороны бывшие польские земли были разделены на две части: северные и западные области рейх просто аннексировал (и дал им новое название — Вартегау), а южную и центральную области объединили в отдельную территориальную единицу — Generalgouvernement, или Генерал-губернаторство. Туда входили и Варшава, и Краков, и номинально это новое административное образование обладало автономией, а в действительности полностью зависело от малейших капризов Берлина. В обеих оккупированных зонах коренное польское население пользовалось самыми ничтожными гражданскими правами — по сути, его низвели до положения низших слоев общества, чье единственное предназначение — исправно обслуживать новых господ-немцев.
Первостепенной задачей немецких властей в Польше стала скорейшая нейтрализация польской элиты — религиозных лидеров, учителей, офицеров, интеллектуалов и даже харцеров (бойскаутов). Поэтому явно произвольные убийства, совершавшиеся на первом этапе оккупации, приобрели более целенаправленный характер, за ними все яснее просматривались политические мотивы. Например, в октябре 1939 года в так называемой Долине Смерти под Быдгощем было убито более 1200 священников, врачей и других поляков; расправу совершили расстрельные команды айнзацгрупп и «ополченцы» из числа местных этнических немцев165. Всего в ту первую осень и зиму немецкой оккупации в подобных расправах (которые сами нацисты называли акциями «умиротворения») погибло не менее пятидесяти тысяч поляков166.
В ноябре 1939 года была проведена «Особая акция «Краков»» (Sonderaktion Krakau) — операция, в которой нацисты дали равную волю цинизму и варварству. В полдень 6 ноября весь преподавательский состав престижного краковского Ягеллонского университета — одного из старейших университетов в Европе — вызвали на встречу с новым начальником местного гестапо, Бруно Мюллером, чтобы тот познакомил их с новыми нацистскими планами относительно образования. Но обещанной лекции не последовало: собравшихся 184 профессоров спешно арестовали и увели на допрос, после чего их почти всех отправили в концлагерь Заксенхаузен под Берлином. Весной следующего года, после громких международных протестов — среди заступников оказались даже Бенито Муссолини и Ватикан, — краковских профессоров освободили, но шестнадцать из них к тому времени уже погибли от тяжелых лагерных условий. Тем временем сам Ягеллонский университет закрыли, наряду со всеми средними и высшими учебными учреждениями Польши, на все время оккупации. Нацисты сочли, что поляки обойдутся и начатками образования.
Весной и летом 1940 года немцы приступили к новой волне репрессий на своей части оккупированной Польши, чтобы вычистить так называемые инициативные элементы из польского общества, точнее, того, что от него осталось. Разработанная с этой целью «Чрезвычайная акция по умиротворению» (AB Aktion) следовала уже знакомому образцу. Узников выводили из камер в местных тюрьмах, им быстро зачитывали обвинение, вердикт и приговор, а потом вывозили на грузовиках в ближайший лес и там пускали им пулю в голову или расстреливали из пулеметов над уже вырытыми ямами. Так в июне 1940 года в Пальмирском лесу были убиты 358 узников варшавской тюрьмы Павяк; в июле — 400 человек под Ченстоховой, а в ночь на 15 августа 1940 года под Люблином немцы расстреляли 450 человек. Считается, что всего «Чрезвычайная акция по умиротворению» унесла около шести тысяч жизней167.
В административном отношении нацистский и советский режим тоже наводили порядки на оккупированных территориях каждый на свой лад. Так, если немцы применяли грубую силу и насаждали диктаторскую иерархию в соответствии с принципом «вождизма» (Führerprinzip), то в зоне советской оккупации новая власть, желая придать себе видимость законности, рядилась в демократические одежды. Через месяц после прихода Красной армии Советы устроили квазивыборы (с голосованием по закрытому списку кандидатов) в народные собрания двух аннексированных областей — «Западной Белоруссии» и «Западной Украины». А приблизительно неделю спустя эти народные собрания обратились в московский Верховный Совет с просьбой о том, чтобы этим областям было позволено присоединиться к Советскому Союзу. Разрешение на присоединение было получено в середине ноября 1939 года. Тогда «Западная Украина» и «Западная Белоруссия» были присоединены к уже существующим советским республикам Украине и Белоруссии, соответственно, после чего только что избранные «народные собрания» за ненадобностью просто распустили. Так, за два месяца СССР почти незаметно поглотил и переварил польские восточные окраины, или «кресы».
С тех пор советские нормы утверждались там во всем. Частная собственность была упразднена, частные предприятия отходили государству, а все бывшие граждане Польши обязаны были перейти в советское гражданство. В середине ноября польский злотый оказался выведен из обращения. Менять злотые на советские рубли не разрешалось, и из-за этого запрета многие представители бывших среднего и высшего сословий в одночасье обнищали: собственности их лишили, а сбережения потеряли всякую ценность. Советизация, безусловно, повлекла за собой огромные последствия: мало того что для большинства людей перевернулась вверх дном вся экономическая и общественная жизнь, новым законам придали обратную силу, и многим теперь грозил арест за антисоветскую деятельность — например, за участие в советско-польской войне 1920 года. Принадлежность к бывшей буржуазии или интеллигенции вдруг превратилась в потенциальную угрозу для жизни.
В действительности между оккупационными стратегиями нацистского режима и советской власти наблюдалась поразительная симметрия: обе стороны пускали в ход схожие методы обращения с населением на захваченных территориях. Если немцы фактически «обезглавливали» польское общество на западе, то русские занимались на своей территории тем же самым. Меры, которые принимались в одной захваченной половине Польши для истребления расового врага, практически неотличимы от способов уничтожения классового врага на другой половине. В зоне советской оккупации арестовывались многие видные деятели — военные и политические, — потому что предпринимались сознательные попытки устранить тех, кто был способен повлиять на общественное мнение или своими высказываниями помешать плавному вхождению новых областей в состав СССР. Других поляков задерживали более произвольно — например, начинали в чем-то подозревать после случайного разговора или просто забирали на улице. У НКВД была излюбленная тактика: схватить двух людей, разговаривавших где-то в общественном месте, а затем допросить по отдельности и, среди прочего, поинтересоваться, о чем они говорили прямо перед арестом. Если в их словах усматривали расхождение, то делали вывод, что эти двое точно что-то скрывают, и допрос продолжали. Чаще всего людей арестовывали за какие-нибудь мелкие проступки — реальные или выдуманные, — в которых можно было усмотреть противодействие властям: если человек, например, служил довоенному польскому режиму, этого было достаточно, чтобы его заклеймили сторонником «фашизма»168. Конечно, при этом недопустимо было даже заикнуться о том, что «сторонником фашизма» выступает и сам Сталин — ведь он подписал пакт с Гитлером.
Некоторые из арестованных в самом деле были преступниками в глазах оккупационных властей. Чеславу Войцеховскому было 19 лет, когда его задержали за распространение антисоветских листовок в северном городке Августове. Его приговорили к восьми годам лагерей и в той же одежде, в какой схватили, отправили на восток СССР; больше он никогда не видел своих родных169. Он стал одним из приблизительно ста тысяч поляков, которых НКВД арестовал на территории оккупированной Польши за уголовные преступления; половину из них отправили в ГУЛАГ170. Тем, кого посадили в местные тюрьмы, повезло несколько больше. Александр Ват попал в переполненную главную тюрьму Львова в январе 1940 года. Ни один из местных узников не провел в заключении больше трех месяцев, но условия содержания там были такие, что все выглядели стариками. «Я не мог отличить сорокалетних от семидесятилетних», — вспоминал Ват171. Неудивительно, что в Польше появилась мрачная шутка о том, что аббревиатура НКВД (по-польски NKWD) расшифровывается как Ne wiadomo Kiedy Wróce˛ do Domu («Неизвестно, Когда Вернусь Домой»)172.
Пожалуй, самый гнусный пример процесса «обезглавливания» связан с названием одного из сел, где убивали несчастных пленников, — речь идет о Катынской трагедии. После советского вторжения в Восточную Польшу НКВД арестовал около четырехсот узников войны, полицейских, тюремных сотрудников и других польских граждан. После допросов и проверки политической благонадежности их число удалось значительно снизить: многих отпустили, а других принудительно отправили в рабочие отряды. Таким образом, к концу 1939 года под арестом оставались 15 тысяч человек — главным образом армейские офицеры. Их перевезли в советские лагеря для политзаключенных в Старобельске, Козельске и Осташкове и там подвергали длительным ночным допросам, выясняя отношение узников к Советскому Союзу и к коммунизму. Сами заключенные полагали, что их просто проверяют еще раз перед освобождением, но дело обстояло гораздо серьезнее: речь шла об их жизни. Большинство узников — будучи поляками, офицерами, аристократами и католиками — тем самым уже многократно провинились перед СССР, и потому лишь менее четырехсот из них были сочтены «полезными» и спасены от казни. Одним из них был Зыгмунт Берлинг, позднее командующий 1-й Польской армией, которая потом сражалась вместе с Красной армией и дошла вместе с ней до самого Берлина. В придачу к расстрельному списку добавилось еще около семи тысяч поляков из других лагерей — священники, полицейские, землевладельцы и интеллектуалы. А потом, 5 марта 1940 года — в ту же самую неделю, когда немцы проводили свою «Чрезвычайную акцию по умиротворению», — Москва распорядилась привести в исполнение «высшую меру наказания — расстрел»173.
В следующем месяце эти 15 тысяч офицеров стали вывозить из лагерей эшелонами по нескольку сотен человек в каждом. Начались сердечные проводы — все были уверены, что наконец-то их выпускают на свободу. Иногда офицеры даже выстраивались в почетный караул, мимо которого их товарищи проходили прямо к ожидавшим их автобусам. «Ни у кого не возникло даже малейшего подозрения, — вспоминал потом один очевидец, — что они проходят в тени Госпожи Смерти»174. Впрочем, ехать им пришлось недолго. Поляков доставляли в тюрьмы НКВД или в другие специально подготовленные места и там держали еще некоторое время, проверяя в очередной раз их документы. Один военнопленный, майор Адам Сольский, продолжал вести дневник вплоть до последнего дня. «Нас привезли куда-то в лес, похоже на дачное место. Тщательный обыск… Забрали рубли, ремень, перочинный ножик…»175 На этом записи оборвались.
По-видимому, применялись разные методы, но НКВД вскоре разработал самый эффективный способ расправы с пленными. Их заводили по одному, со связанными за спиной руками, в подвал с наскоро устроенной звукоизоляцией из мешков с песком. Прежде чем узник успевал понять, где находится, его с обеих сторон хватали два энкавэдэшника, а третий подходил сзади и стрелял ему в затылок из немецкого пистолета. Пуля обычно выходила изо лба жертвы. Опытный палач, каким был сталинский «любимчик» Василий Блохин, способен был произвести 250 таких казней за одну ночь. В ту весну Блохин служил в Калининской (Тверской) тюрьме НКВД, носил длинные кожаные перчатки и кожаный передник, чтобы не перепачкаться в крови жертв176.
Сразу же после расстрела тела загружали в грузовики и вывозили в ближайшие леса, где сваливали в общие могилы (по двенадцать рядов в глубину) и заливали гашеной известью, чтобы трупы быстрее разлагались177. Еще около семи тысяч человек, попавших в расстрельные списки, были казнены в тюрьмах НКВД на Украине и в Белоруссии. Всего в Катынской трагедии погибли такой смертью не менее 21 768 польских узников, в том числе один князь, один адмирал, 12 генералов, 81 полковник, 198 подполковников, 21 профессор, 22 священника, 189 тюремных надзирателей, 5940 полицейских и единственная женщина — летчица Янина Левандовская178.
Этот и другие массовые расстрелы, а также подобные меры, приводившиеся в исполнение нацистами, привели к фактическому уничтожению бывшего правящего и управленческого классов Польши. Наверное, не стоит удивляться тому, что порой родные братья или сестры, разлученные войной, погибали одинаково страшной смертью: одни — от рук нацистов, другие — от рук советских палачей. Именно это случилось с семьей Внук из Варшавы. Армейскому офицеру Якубу Внуку было около тридцати пяти лет, когда его схватили и отправили в Козельский лагерь, а оттуда — в Катынь, где его ждала гибель в апреле 1940 года. Его старший брат Болеслав — бывший депутат польского сейма — был арестован немцами в октябре 1939 года, казнили его 29 июня под Люблином. Болеслав оставил прощальную записку: «Я умираю за родину с улыбкой»179.
Устранив таким образом «инициативные элементы» и нейтрализовав непосредственные источники потенциального сопротивления, советские и нацистские оккупанты одновременно взялись за «чистку» польского общества. Только нацисты руководствовались при этом расовыми соображениями, а советская власть — в первую очередь классово-политическими критериями. Поэтому оккупированные немцами польские земли превратились в большую лабораторию для расширенных экспериментов в области расовой реорганизации. Все граждане должны были пройти обязательную регистрацию у нацистских властей, а те распределяли их по четырем категориям: Reichsdeutsch (немцы из Рейха), Volksdeutsch (этнические немцы), Nichtdeutsch (не немцы) и Juden (евреи). От принадлежности к этим категориям зависел назначаемый властями паек и разрешение проживать в том или ином месте. Огромное количество людей просеивалось и сортировалось, лишалось собственности и изгонялось из родных мест. Евреев отправляли в недавно учрежденные гетто в Варшаве, Лодзи и других городах, а поляков часто выселяли из недавно аннексированной области Вартегау — чтобы освободить место для этнических немцев, «фольксдойче», которые вскоре должны были прибыть с востока, — и переселяли в Генерал-губернаторство. К весне 1941 года на восток было депортировано уже около четырехсот тысяч поляков180.
Нацистские власти, опираясь на помощь местных «фольксдойче», составляли списки людей, подлежавших депортации, а затем офицеры СС или вермахта ходили с этими списками по квартирам. Обычно высылаемым давали всего час на сборы и разрешали взять с собой только по одному чемодану с теплыми вещами, едой, удостоверениями личности и наличными деньгами — не более двухсот злотых. Все остальное они должны были оставить. Как писала потом одна из депортированных, еще им давали четкие указания: «Квартиру чисто вымести, посуду вымыть, ключи оставить в шкафах, чтобы не доставить никаких хлопот немцам, которые будут жить в моем доме»181. Затем подлежавших высылке сажали в грузовики и довозили до местных железнодорожных станций, откуда им предстояло ехать дальше. Условия депортации были крайне суровыми: никто не заботился о том, чтобы обеспечить людей, прибывавших в чужие края, элементарными удобствами. Так, первая массовая депортация происходила в декабре 1939 года: тогда около 87 тысяч поляков везли поездами из Вартегау в соседнее Генерал-губернаторство. Многим депортируемым приходилось часами стоять на снегу, или они приезжали в недостроенные лагеря для интернированных, и потому очень многие, не выдержав холода и лишений, погибали. В лаконичном докладе, представленном нацистским властям, этот факт признавался: «Не все депортированные лица, особенно грудные младенцы, доставлены в место назначения живыми»182.
Пережившие депортацию поляки оказались низведены до положения второсортных граждан: им запрещалось входить в общественные парки и пользоваться бассейнами, их отстраняли от всякого участия в культурной, политической или образовательной деятельности, а еще от них требовали отходить в сторону, пропуская немцев. Любое проявление малейшего несогласия — косой взгляд, ироничная усмешка — могло обернуться смертным приговором. В начале 1940 года Ганс Франк, глава нового Генерал-губернаторства, похвастался одному журналисту, что, если бы он вывешивал объявление о расстреле каждых семерых поляков, как это делалось, например, в германском протекторате Богемии, «тогда на изготовление бумаги для них не хватило бы всех лесов Польши»183. Пожалуй, неудивительно, что именно поляки создали самое большое и самое мощное вооруженное подполье в Европе.
Как ни странно, в то самое время, когда поляков активно «вычищали» из Вартегау, потребность в рабочей силе в немецком тылу была настолько велика, что многих отправляли еще и на запад — в самое сердце германского рейха. Некоторые ехали туда по своей воле, надеясь на лучшие условия жизни, но большинство — по принуждению: людей хватали прямо на улице или силком вербовали в церквях, когда прихожане стекались на службу. От одного села потребовали предоставить двадцать пять чернорабочих, но никто не вызвался добровольцем. Тогда немецкие жандармы подожгли несколько домов и не позволяли жителям тушить пожар, пока не нашлось нужное количество «добровольцев»184. Таким образом, трудоспособных поляков могли депортировать с равной степенью вероятности и в Варшаву, и в Берлин, и уже к середине 1940 года в Германии работало около 1,2 миллиона польских военнопленных и чернорабочих185. Там их ждали самые суровые условия существования — недокорм, низкая оплата труда и унизительное обращение — как вспоминал потом один из рабочих, «хуже, чем с собаками»186.
Евреи заняли самую нижнюю ступень в изобретенной нацистами расовой иерархии, обращались с ними соответственно. В первые дни Польской кампании их постигла та же судьба, что и их соседей-поляков: многих хватали и убивали безо всякого разбора. Например, 18 сентября в Блоне, к западу от Варшавы, было расстреляно пятьдесят евреев, а через четыре дня в Пултуске, к северу от столицы, — еще восемьдесят.
Со временем политика изменилась — в числе прочего применялась и совсем простая тактика: гнать евреев на восток, в советский сектор. Так, 11 сентября заместитель Гиммлера Рейнхард Гейдрих уже отдавал распоряжения своим айнзацгруппам — «побуждать» евреев бежать на восток, хотя советская зона как таковая еще не появилась187. Немецкие отряды исполнили требование. В том же месяце более трех тысяч евреев были в принудительном порядке отвезены за реку Сан в Южной Польше (ее течение совпадало с намеченной демаркационной линией между нацистской и советской зонами оккупации), и там им велели «уходить в Россию»188. Был и другой случай, когда тысячу чешских евреев выгрузили в городе Ниско (неподалеку от новой границы), где недолгое время планировали создать еврейскую «резервацию». Затем самых здоровых и крепких отобрали для рабочих отрядов, а остальным приказали просто уходить на восток и больше не возвращаться189. Таким же образом за один только день, 13 ноября 1939 года, более шестнадцати тысяч евреев были насильственно выдворены за границу в разных местах. В некоторых случаях немцы стреляли в сторону групп высылаемых, чтобы те смелее шагали прочь190.
Большинство же не нуждалось в подобных «поощрениях». Многие тысячи евреев устремились через оккупированную Польшу на восток, не встречая на своем пути никаких препятствий. Как вспоминал позже один еврей-мемуарист в Варшаве, многие евреи восторгались Советским Союзом — по крайней мере, поначалу. «Тысячи молодых людей отправились пешком в большевистскую Россию, — писал он, — точнее, в области, завоеванные Россией. В большевиках они видели спасителей-мессий. Даже богачи, которым при большевизме предстояло обнищать, все равно предпочитали русских немцам»191. Впрочем, этот восторг продлился недолго. Некоторые из тех приблизительно трехсот тысяч польских евреев, что бежали в советскую зону, уже через несколько недель или месяцев пытались вернуться: или они затосковали по родным краям, или разочаровались в убогих условиях жизни на новых местах.
Те же евреи, что остались на оккупированных немцами землях, вскоре оказались согнаны в гетто. Первое гетто было создано в Лодзи, а затем они появились в Варшаве, Кракове и других городах: так нацистам было удобно концентрировать и изолировать евреев, пока их судьба оставалась еще не решенной окончательно. Дополнительным плюсом «геттоизации», в глазах нацистов, были антисанитарные условия существования в гетто и быстрое распространение болезней, призванные сократить численность еврейского населения путем «естественной убыли». За этим чиновничьим эвфемизмом скрывались бесконечные ужасы. Угроза голодной смерти нависла над всеми, но в первую очередь умирали самые молодые и самые старые. «Хлеб превращается в мечту, — писал один житель гетто, — а горячий завтрак принадлежит уже миру фантазии»192. Другой опасностью был тиф, вспышки которого вскоре начались из-за плохой гигиены. Например, в Лодзинском гетто, куда к весне 1940 года загнали уже 163 тысячи человек, уборные имелись лишь в 293 квартирах, а квартир с водопроводом насчитывалось менее четырехсот193. Обитатели гетто, на чью долю выпали столь суровые испытания, едва ли догадывались о том, что все это — лишь цветочки в сравнении с тем, что ждет их впереди.
Тем временем в зоне советской оккупации НКВД проводил собственные «чистки», призванные — в дополнение к тому процессу «обезглавливания», который уже проходил, — отсеять от польского общества всех тех, кто мог враждебно относиться к советской власти. Опять-таки в число неблагонадежных мог попасть кто угодно. Помимо учителей, предпринимателей и священников, советская власть арестовывала многих людей, повинных лишь в том, что они знали кое-что о других странах, — в том числе и филателистов, почтмейстеров и даже эсперантистов194. Другим арест грозил только из-за того, что их относили к «белоручкам», незнакомым с ручным трудом. Что особенно поражает цинизмом, охота велась и на родственников тех, кто погиб в Катынских расстрелах: их имена и адреса попали в распоряжение НКВД, потому что письма заключенных к родным и близким перехватывались195.
Все всегда происходило примерно одинаково: рано утром семью будил настойчивый стук в дверь и приказ, выкрикиваемый по-русски: «Откройте!» Стучала и кричала небольшая группа, состоявшая обычно из одного или двух сержантов НКВД, пары рядовых красноармейцев и местного ополченца. Во время обыска — искали любой компромат — семью держали на мушке, а потом энкавэдэшник зачитывал уже готовое решение, где указывались и правонарушение, и мера наказания — депортация. Обычно высылаемым не сообщали о том, куда именно их увезут. Иногда исполнители намеренно уклонялись от ответов на вопросы или лгали, а иногда проявляли каплю сочувствия. Один энкавэдэшник попытался утешить плачущую девочку и даже сунул ей куклу. Та отказалась, тогда он отдал куклу ее старшей сестре и сказал: «Возьми — там, куда вас повезут, таких кукол не будет»196.
Затем чаще всего отдавались распоряжения о дальнейших действиях: например, сколько дается на сборы или что лучше взять с собой в дорогу. Но иногда энкавэдэшников гораздо больше занимало другое — возможность разграбить дом и поиздеваться над жертвами. Одна польская семья проснулась — и увидела, что группа солдат находится уже у них в спальне.
Никто не посмел даже двинуться — нас бы пристрелили на месте. Папу связали цепью и принялись искать оружие, а заодно крали все ценное. Самый старый ополченец кричит, чтобы через полчаса мы были готовы… Маму схватили, связали и бросили на санки197.
Даже когда давались какие-то указания, многие люди часто ничего не понимали — у них просто затуманивалась голова от страха или паники. Вот что вспоминала одна крестьянка:
Он говорит, чтобы мы слушали, и зачитывает постановление: чтобы через полчаса мы были готовы, подъедет телега… Я тут же слепну, принимаюсь страшно хохотать. Энкавэдэшник кричит: «Одевайтесь!», а я бегаю по комнате и смеюсь… Сын собирает, что может… дети просят меня собираться, иначе будет плохо, а я словно с ума сошла198.
Одна мать настолько потеряла рассудок, что вещи вместо нее собирал сын. А когда они приехали в Казахстан, в деревенскую глушь, то среди самых необходимых вещей обнаружились французский словарь, поваренная книга и елочные игрушки199.
Обычно советская власть депортировала людей целыми семьями, и энкавэдэшникам вручались списки имен. Поэтому дальним родственникам, если они оказывались в доме, а также другим гостям обычно позволяли уйти, зато отсутствующих членов семьи активно разыскивали. Подросток Мечислав Вартальский оказался включен в список, и хотя он успел убежать до прихода энкавэдэшников, ему пришлось вернуться к семье: он испугался, что мать без него не справится, да и вспомнил отцовский наказ — заботиться о братьях и сестрах. Их семью, пятерых человек, всех вместе депортировали в Казахстан200.
НКВД проявлял не меньшую сознательность и редко допускал исключения из правил. Например, один человек просил, чтобы его парализованного отца и маленького сына избавили от депортации, но все оказалось напрасно; и старик, и младенец умерли в дороге201. По-видимому, лишь в немногих случаях позволялось отступать от этого правила: если кто-то из людей, внесенных в списки депортируемых лиц, отсутствовал, энкавэдэшники решали подыскать им замену, чтобы выполнить норму. Известен случай, когда одну молодую женщину схватили прямо на улице, чтобы «заменить» ею дочь-подростка, которая сбежала, когда за ее семьей нагрянули из НКВД. Женщина кричала и протестовала, но на все был один грозный ответ: «В Москве разберутся»202.
После сборов депортируемых отвозили на местные железнодорожные станции и сажали в товарные вагоны. Условия были ужасающие, ведь вагоны не предназначались для перевозки людей: лишь изредка там были дощатые нары и печки, но чаще всего просто голый пол, решетчатые окна и никаких санитарных удобств, кроме дырки в полу. В вагон набивали по шестьдесят человек, в поезд — до 2500 человек, так что сидеть было почти негде.
В дороге депортируемых снабжали водой и едой в лучшем случае с перебоями — вагоны часто отпирали лишь через несколько дней после того, как поезд трогался. Воды вечно не хватало: зимой людям приходилось сгребать снег с крыши вагона, пускай даже черный от паровозной сажи. У тех, кого перевозили летом, не было даже такой возможности. Еды тоже было совсем мало — ее давали в среднем раз в два-три дня. Это была жидкая баланда, сваренная непонятно из чего, кислый хлеб, а иногда просто кипяток. Забирать все это разрешали только детям-добровольцам из каждого вагона. Иногда случалось, что поезд снабжали получше. Один высланный вспоминал, что во время остановок советские солдаты ходили вдоль поезда и пытались продавать ветчину, фрукты и другую еду; поляки заподозрили, что это продовольствие предназначалось для них самих, но было просто украдено203.
В таких чудовищных условиях, конечно, многие умирали от истощения и болезней, и, когда поезд останавливался, часто первоочередной задачей было избавиться от накопившихся трупов (в основном стариков и детей). Один депортированный вспоминал, как на глазах у красноармейца выступили слезы при виде зрелища, которое предстало перед ним, когда раскрылись двери вагона204. Другой, ехавший зимой, вспоминал мрачные сцены: советские солдаты ходили из вагона в вагон, держа под мышкой маленькие трупики, и спрашивали: «Замерзшие дети есть?»205 А летом депортируемые сами старались выталкивать мертвецов из вагонов, боясь распространения заразы. И зимой, и летом все просьбы устроить нормальные похороны встречали отказ: тела или оставляли там, где они падали, или просто укладывали безымянными штабелями рядом с рельсами.
Для многих муки депортации длились до четырех недель, после чего начинались новые испытания: жизнь на чужбине и тяжкий труд. Многие оказались на русском Крайнем Севере — в Архангельской области, или в Сибири, где предстояло заниматься валкой леса. Большинство же сослали в Казахстан, где их определили в колхозы или на строительство железной дороги. Везде в жизнь воплощался советский лозунг: «Кто не работает, тот не ест». Многие не выдерживали и умирали — по некоторым данным, уровень смертности среди ссыльных приближался к 30 %206. В России давно, с царских времен, практиковалась ссылка провинившихся в дальние глубины российской территории, но теперь, при советской власти, сама «вина» определялась исключительно классовым подходом. Тем, кто оставался в Польше, было сказано:
Так мы уничтожаем врагов советской власти. Мы будем просеивать всех, пока не отсеем всех буржуев и кулаков, и не только здесь, а во всем мире. Тех, кого мы увозим, вы больше не увидите. Там пропадут как рудая мышь[6]207.
Все четыре главные массовые депортации из Восточной Польши — в феврале, апреле и июне 1940-го и в июне 1941 года — проходили одинаково. Точное количество высланных остается неизвестным, но уже давно высказывалось предположение, что их было около миллиона208. Хотя в недавних исследованиях, проведенных благодаря работе в архивах самого НКВД в Москве, это число было скорректировано в сторону уменьшения209, есть подозрения, что российские архивы хранят далеко не все документы: туда не вошли дела людей, осужденных по упрощенной процедуре, или вообще не запротоколированные на бумаге случаи. Похоже, что на каждого осужденного или депортированного по официальному постановлению приходилось три или четыре человека, о судьбе которых вовсе не делалось никаких записей, потому-то всего сосланных и было около миллиона — и это «по самым скромным подсчетам», как полагает виднейший западный историк Польши210. Сколько бы их в действительности ни было, вернуться было суждено лишь немногим.
Иногда в ГУЛАГ отправляли даже тех, кто приезжал в советскую зону с Запада по своей воле. Советская власть проявляла порой фантастическую негостеприимность: многие чиновники видели в беженцах просто шпионов или провокаторов. В одном случае немцы выдворили за границу около тысячи евреев, но оказавшийся поблизости советский командир попытался загнать их обратно в немецкую зону, находившуюся километрах в пятнадцати оттуда, и этот инцидент привел к обострению отношений с местными отрядами вермахта211. Большинство беженцев, которых представители советской власти ловили вблизи границы, арестовывали и приговаривали к ссылке в ГУЛАГ. Именно такая участь постигла семью Дрекслер осенью 1939 года. Они беспрепятственно въехали в советскую зону, но потом их задержали в Луцке и попросили заполнить разные анкеты. Ответ на вопрос о том, где они собираются поселиться — «Палестина», — так разозлил коммуниста, который допрашивал Дрекслеров, что он отправил их в трудовой лагерь под Архангельском212.
Венский еврей Вильгельм Корн был одним из немногих, кто решился убежать от судьбы. Эсэсовцы прогнали его за Буг, велев «ступать к своим братьям-большевикам», но он не верил советским обещаниям о работе, жилье и хорошем обращении, а потому решил скрыться. Корна поймали, подвергли допросу в НКВД, обвинили в шпионаже на Германию и выслали обратно за границу — в Вену. Что примечательно, ему довелось пережить войну213.
Пожалуй, неудивительно, что огромное количество беженцев, появлявшихся в советской зоне — и по собственной воле, и против, — вызывало все более заметное раздражение у советской стороны, и наконец она выразила Германии протест, заявив, что будущее сотрудничество обеих стран в щекотливой области обмена населением ставится под удар. После этого «шальные» депортации прекратились, и пограничный контроль усилился. Этническое и политическое переустройство польских земель требовало от нацистского и советского режима определенной согласованности в действиях.
Поэтому начиная с декабря 1939 года обе стороны принялись регистрировать всех, кто хотел покинуть свою зону оккупации и перейти в соседнюю. С германской стороны границы о желании эвакуироваться на восток, в советскую зону, заявили около тридцати пяти тысяч украинцев и белорусов — в основном польские военнопленные. Намного труднее оказалось справиться с потоком этнических немцев, желавших уехать в противоположную сторону. В итоге на советской территории была создана совместная нацистско-советская «комиссия по переселению». Она состояла из четырех эсэсовцев из германского ведомства Volksdeutsche Mittelstelle, занимавшегося пропагандой среди этнических немцев, и четырех энкавэдэшников. В декабре 1939 года эта комиссия принялась объезжать малые и большие города СССР, чтобы наблюдать за регистрацией всех, кто заявлял о своем немецком происхождении, и помогать им уехать в Германию. За следующие полгода успешно подали заявления о «репатриации» в рейх около 128 тысяч «фольксдойче», и первую группу переселенцев встречал на советско-германской границе, в Пшемысле, лично Генрих Гиммлер214.
Естественно, этот процесс проходил не без осложнений. Прежде всего, советская власть явно сама же препятствовала всей операции и отвергала многие заявления — как представлялось германской стороне, безосновательно215. Главная проблема, повергавшая власти СССР в замешательство, заключалась в том, что покинуть советскую зону хотело великое множество людей, совсем не являвшихся этническими немцами, в том числе очень многие из недавно прибывших с той стороны евреев. Годы спустя тогдашний глава компартии Украины, Никита Хрущев, с удивлением вспоминал в своих мемуарах, как «длинные очереди евреев… ждали, что их выпустят на запад»216. В других воспоминаниях рассказывается, как немецкий офицер тоже с удивлением смотрел на эти очереди, подходил к ним и спрашивал: «Евреи, куда вы собрались? Разве вы не знаете, что мы вас убьем?»217
Одним из тех, кто предпочел вернуться на Запад, был еврейский писатель Мечислав Браун, бежавший во Львов, как только началась война, но вскоре пожалевший об этом. Он не мог примириться с тем, что его постоянно заставляют приспосабливаться к советским нормам. Вот что Браун писал другу:
Еще никогда я не оказывался в таком унизительном и нелепом положении. У нас каждый день собрания. Я сижу в первом ряду, на меня все смотрят. Я слышу пропаганду, бредни и ложь. Всякий раз, как произносят имя Сталина, мой руководитель принимается хлопать, и все присутствующие — вслед за ним. Я тоже хлопаю и чувствую себя придворным шутом… Я не хочу хлопать, но должен. Я не хочу, чтобы Львов был советским городом, но по сто раз в день говорю, что хочу. Всю жизнь я был самим собой и честным человеком, а теперь я разыгрываю шута. Я превратился в негодяя218.