Дьявольский союз. Пакт Гитлера – Сталина, 1939–1941
Часть 5 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Итак, назначение Молотова было смелым шагом со стороны Сталина и явно говорило о том, что отныне внешняя политика будет находиться, по сути, в руках самого вождя. Это еще не означало, что на коллективной безопасности окончательно поставлен крест, однако четко сигнализировало другим странам — и прежде всего нацистской Германии, — что теперь Москва готова рассматривать любые возможные внешнеполитические сценарии. А на тот случай, если в Берлине не сумеют правильно расшифровать «известие» о снятии Литвинова, Сталин в придачу распорядился убрать из Наркоминдела и других евреев. Позднее, вспоминая об этом, Молотов откровенно высказывался: «Слава богу!.. Дело в том, что евреи составляли там абсолютное большинство в руководстве и среди послов. Это, конечно, неправильно»78.
Если назначение Молотова позволило советскому диктатору взять рычаги внешней политики в собственные руки, то похожий процесс начался годом ранее в Берлине, когда Гитлер назначил министром иностранных дел Риббентропа. Хотя Риббентроп и не стал проводить масштабных чисток в рядах старых министерских сотрудников, он все же не удержался от другого греха: принялся протаскивать туда и сажать на важные должности собственных — часто некомпетентных — фаворитов. Яркий пример — возвышение Мартина Лютера. Попав в министерство иностранных дел на Вильгельмштрассе в феврале 1939 года исключительно благодаря протекции Риббентропа, Лютер возглавил новый «Отдел партийных связей», который занимался главным образом защитой интересов самого Риббентропа в аппаратных склоках внутри Третьего рейха. Со временем Лютер сделается одним из наиболее влиятельных деятелей на Вильгельмштрассе и даже отправится как представитель своего ведомства на печально знаменитую Ванзейскую конференцию 1942 года. Однако Лютер в силу своей прошлой карьеры был, мягко говоря, не самой подходящей фигурой для взлета на такую высоту: он состоял декоратором интерьеров, поставщиком мебели и «посредником» при Риббентропе, когда тот служил послом в Лондоне79.
Риббентроп отличился не только сомнительным выбором помощников: главной причиной его собственного продвижения по службе стало его раболепное пресмыкательство перед Гитлером. Таким образом, его карьера представляется любопытной параллелью к карьере Молотова. Назначение этих людей — безотказных исполнителей, лизоблюдов и ничтожеств — ознаменовало, по сути, перелом: отныне все важные решения принимали лично Гитлер и Сталин. Поскольку рядом с ними уже не осталось авторитетных дипломатов, чьи здравые или умеренные советы могли бы удержать их от поспешных действий, двум диктаторам уже ничто не мешало договариваться друг с другом.
Но, несмотря на это, германская политика медленно отзывалась на те новые возможности, которые обещало приоткрыть соглашение со Сталиным. Конечно, в министерстве иностранных дел Германии были такие люди — их даже называли «восточниками», и к их числу принадлежал, например, Шуленбург, посол в Москве, — которые давно уже призывали составить заново нечто вроде Рапалльского договора 1922 года[3], позволившего Германии и Советской России наладить на некоторое время экономическое и военное сотрудничество — и заодно дружно «показать нос» западным державам. Но, сколь бы заманчивые перспективы ни сулило подобное соглашение, в 1930-е годы голоса тех, кто высказывался за него, тонули в громком хоре тех, кто в духе времени безоговорочно выступал против большевиков. Впрочем, petit jeu Геринга — сколь бы циничным ни был придуманный им маневр — ненадолго вернул «восточникам» почву под ногами, и некоторое время к их идеям прислушивались всерьез. В пользу их доводов говорило очень многое: пакт с Москвой не только развязал бы руки Гитлеру, чтобы «разделаться» с Польшей и западными державами, но и послужил бы гарантией того, что Германия останется неуязвима для болезненных последствий, какими грозила ей любая блокада со стороны Британии, ведь продовольствие и сырье можно было бы ввозить из СССР.
Чтобы хоть как-то снять непримиримые идеологические противоречия, кое-кто в Берлине принялся убеждать себя в том, что Советский Союз «нормализуется», а сталинская теория «социализма в отдельно взятой стране» будто бы знаменует отказ от прежней экспансионистской коммунистической политики и переход к новой доктрине, сосредоточенной на внутренних государственных делах. Именно об этом говорил Риббентроп в августе 1939 года, разъясняя смысл пакта сотрудникам иностранных миссий Германии. «При Сталине русский большевизм претерпел решающие конструктивные изменения, — утверждал он. — Прежняя идея мировой революции сменилась идеей русского национализма и стремлением укрепить советское государство на его нынешнем национальном, территориальном и социальном основании»80. Иными словами, о той мрачной поре, когда Москва раздувала пламя классовой войны и мечтала о мировой революции, теперь предлагалось забыть как о делах прошлого.
Конечно, Риббентроп, выступая с такими уверениями, задним числом выдавал желаемое за действительное, но были и другие, более разумные, чем он, люди, которые тоже заявляли, что видят подобные перемены. Например, месяцем раньше, в конце июля, Карл Шнурре, представитель германской делегации на переговорах с СССР, привлек внимание своего советского коллеги к вопросу об идеологии и сказал следующее:
Несмотря на все различия в мировоззрении, есть один общий элемент в идеологии Германии, Италии и Советского Союза: противостояние капиталистическим демократиям. Ни мы, ни Италия не имеем ничего общего с капиталистическим Западом. Поэтому нам кажется довольно противоестественным, чтобы социалистическое государство вставало на сторону западных демократий81.
Уже завязав флирт с Москвой в августе 1939 года, Риббентроп взял похожую ноту. Он заявил, что «расхождения в философии не являются препятствием для разумных отношений», и добавил, что из «прошлого опыта» уже должно быть ясно: именно «капиталистические западные демократии» выступают «неумолимыми врагами и национал-социалистической Германии, и Советской России»82. На полном безрыбье нацисты вообразили, что могут сойтись с Советами хоть в чем-то — а именно в общей для тех и других неприязни к Британии и Франции. Казалось, что Сталин и Гитлер сближаются все больше.
Гитлера же нисколько не занимали идеологические выверты. Для него логика, стоявшая за новым шагом, была нещадно проста. По мнению Геббельса, Гитлер созрел для сговора со Сталиным отчасти потому, что начал понимать: он уже загнал себя в угол. «Фюрер полагает, что ему остается только выпрашивать милости, и тут уж не до жиру… В голодную пору, — замечал он мрачно, — сам дьявол мухами кормится»83. Сам Гитлер, впрочем, преподносил свое решение не столь безрадостно. 22 августа, выступая в Оберзальцберге перед соратниками и высшим генералитетом, он завел речь о предстоящем важном событии. Оправдывая пакт о ненападении, он заявил: «Только три великих государственных деятеля во всем мире: Сталин, я и Муссолини. Муссолини — слабейший». А Сталин, добавил он, «тяжелобольной человек». Он пояснил, что пакт этот носит лишь временный характер, он нужен для того, чтобы изолировать Польшу и лишить смысла британскую блокаду, обеспечив Германию источниками российского сырья и продовольствия. А потом, «после смерти Сталина… мы разгромим Советский Союз. Тогда забрезжит заря германского господства на всем земном шаре»84.
Между тем и британцы с французами не сидели сложа руки: они тоже предприняли попытку переманить Сталина на свою сторону, послав к нему совместную делегацию, куда входили британский адмирал и французский генерал. Делегация прибыла в СССР в середине августа. Но почему-то все в этой миссии оказалось каким-то нелепым и даже комичным и не привело ни к каким результатам (разве что к обратным). Во-первых, трудно оказалось найти надежный, безопасный маршрут к Москве, поэтому делегаты решили отправиться туда на борту старенького торгового судна «The City of Exeter». Кораблю понадобилось шесть дней, чтобы пройти по Балтийскому морю, и этот неспешный вояж, конечно же, нисколько не убедил советское руководство в серьезности намерений союзников. Во-вторых, миссию возглавлял адмирал сэр Реджинальд Рэнферли Планкетт-Эрнл-Эрл-Дракс, и с трудом можно было бы рассчитывать на то, что человек с таким четырехкратно-раскатистым именем быстро расположит к себе проповедников пролетарской революции.
Но были и более серьезные сложности. Несмотря на высокий статус, ни адмирал Дракс, ни его французский коллега, генерал Жозеф Думенк, не были министрами иностранных дел и не обладали авторитетом, необходимым для ведения серьезных, основательных переговоров с руководством СССР. Более того, в высшей степени сомнительно, что они действительно собирались заключать хоть какое-нибудь соглашение. На Западе многие относились к Москве столь же настороженно, сколь и Москва к ним. В марте 1939 года премьер-министр Британии Невилл Чемберлен признавался другу, что испытывает «глубочайшее недоверие к России». «Я сомневаюсь в ее мотивах, — объяснял он. — Мне кажется, они весьма далеки от наших представлений о свободе, и главная цель в том, чтобы всех перессорить»85. Итак, легко понять, почему союзническую делегацию, отправленную в Москву, проинструктировали: «двигаться очень медленно», растягивать любые переговоры, какие могут последовать, чтобы фактически «заболтать» всю летнюю кампанию и тем самым лишить Гитлера возможности напасть на Польшу86. Таким образом, выполняя указания своих антибольшевистских правительств, делегаты намеренно действовали спустя рукава и с явной неохотой вели переговоры с советской стороной. По-видимому, они надеялись на то, что одно их присутствие в Москве породит пугающий призрак англо-франко-советского союза и этого окажется достаточно, чтобы сдержать Гитлера. Как написал один историк, еще никогда и никто не добивался союзных отношений с меньшим энтузиазмом87.
Недостатки такого подхода вскрылись почти немедленно. Разумеется, основной темой переговоров была Польша. Как следующая мишень Гитлера и как страна, которой в силу ее географического положения суждено было оказаться между молотом Москвы и наковальней Берлина, в то лето Польша неизбежно оставалась главным предметом дипломатического торга. Однако Дракс очень скоро обнаружил, что он ничего не может предложить советской стороне — разве что тоже выступить за принципиальное сохранение статуса — кво. Стесненные условиями гарантии, которую в том же году предоставили Польше Англия и Франция, адмирал и другие делегаты не могли выдвинуть никаких существенных предложений; они даже не сумели добиться от поляков согласия на проход советских войск через восточные области страны — на тот случай, если потребуется отразить германскую угрозу. Польская несговорчивость не была простым упрямством. Поляки слишком хорошо помнили о советском вторжении в их родную страну во время советско-польской войны 1919–1921-х годов, когда большевики попытались продвинуться на запад и потерпели поражение лишь у самых ворот Варшавы88. К тому же, поскольку в восточных областях Польши проживали беспокойные меньшинства — белорусы и украинцы, — Варшава справедливо опасалась, что, впусти она на свои земли Красную армию, та уже сама не уйдет.
14 августа Дракс и Думенк уселись за стол переговоров с народным комиссаром обороны СССР маршалом Климентом Ворошиловым, чтобы обсудить возможности совместных действий, и этот изъян в англо-французском плане стал очевиден практически сразу. Когда Ворошилов без обиняков спросил, будет ли советским войскам позволено пройти по польской территории, генерал с адмиралом лишь завиляли, отделываясь туманными обиняками и неубедительно обещая, что подобные вопросы можно будет решить в свое время. На Ворошилова эти увертки не подействовали, и он поспешил завершить встречу, высказав «сожаления» о том, что столь «кардинально важный» вопрос не был продуман заранее. Возможно, не стоит удивляться тому, что эти переговоры зашли в тупик89.
Немцев же не сковывали подобные ограничения, и потому они, желая добиться соглашения, были рады предложить советской стороне ощутимые территориальные и стратегические выгоды — разумеется, за чужой счет. После окончания войны Ганс фон Херварт сознавался: «Мы сумели заключить сделку с Советами, потому что нам удалось, не встречая общественного протеста в Германии, отдать России Прибалтику и Восточную Польшу. А у Британии и Франции ничего не вышло — там общество было настроено по-другому»90. Так, разительно контрастируя с нерешительностью и бессилием, какие выказал адмирал Дракс, телеграмма Риббентропа, отправленная в тот же день, 14 августа, послу Германии в Москве, излучала уверенность и оптимизм. «Между Германией и Россией не существует настоящих конфликтов интересов, — писал он. — Нет никаких вопросов относительно территорий между Балтийским и Черным морями, которые нельзя уладить к полному удовлетворению обеих сторон»91.
Что еще важнее, Риббентроп выразил желание лично вылететь на переговоры в Москву. Сначала в Берлине думали отправить для проведения переговоров советника Гитлера по правовым вопросам (а позже генерал-губернатора Польши) Ганса Франка, но потом вместо него выбор пал на Риббентропа92. Из архивных записей остается неясной причина этой замены: то ли приступ эгоизма у Риббентропа, то ли трезвый расчет — все-таки прибытие самого министра в столицу СССР должно было произвести большое впечатление на советскую сторону. Риббентроп, рассказывая об этом эпизоде, утверждал, что его выбрал Гитлер — потому что он «лучше во всем разбирался»93. Как бы то ни было, на Молотова очень подействовала новость о том, что на переговоры приедет лично министр иностранных дел Германии. 16 августа Шуленбург сообщал в Берлин, что Молотов «чрезвычайно польщен» и видит в этом шаге «доказательство наших серьезных намерений». Выгодный контраст с неясным статусом прежних иностранных визитеров бросался в глаза94.
Впечатленное таким масштабным и деловым подходом, советское руководство продолжило тайные переговоры с Берлином, одновременно поддерживая публичные и все более бессвязные беседы с британцами и французами. При всем явном макиавеллизме Москвы казалось, что к Германии она проникается вполне искренней симпатией. Как вспоминал позднее Ганс фон Херварт, «в то лето среди западных посольств в Москве царило почти единодушное мнение о том, что Сталин ценит Германию выше всех прочих западных держав и уж точно больше доверяет ей»95. Потому в течение почти всего августа шло прощупывание почвы, проводились заседания и подробный обмен мнениями, так что к предпоследней неделе того же месяца уже были подготовлены черновые варианты договора и достигнуты предварительные соглашения с Берлином96.
Процесс этот подстегивало неудержимое желание Гитлера подписать пакт поскорее, чтобы успеть напасть на Польшу (вторжение было уже намечено на 26 августа) и тем самым поставить Запад перед свершившимся фактом. В результате этих обсуждений в Берлине в первые часы 20 августа было подписано германо-советское торговое соглашение, согласно которому должен был состояться обмен советского сырья на германскую готовую продукцию и льготный кредит на сумму 200 миллионов рейхсмарок. Геббельс оставил в своем дневнике необычайно лаконичную запись: «Времена меняются»97, — но он прекрасно знал, что первостепенное значение этого соглашения состоит в другом: обе стороны видели в нем необходимый фундамент для гораздо более важного политического договора.
На принятие решений советской стороной оказали влияние и события, которые произошли в тот же день на далеких восточных рубежах. Вступив в игру с Берлином, Москва последовательно выражала озабоченность тем, что Германия поддерживает японцев в их кампании против Красной армии на Дальнем Востоке, и в ходе переговоров не раз затрагивала этот вопрос. Однако 20 августа эта проблема, похоже, окончательно разрешилась. В тот день — после длившихся все лето безрезультатных стычек на границе Монголии и Маньчжурии — советские войска напали на японскую императорскую армию вблизи реки Халхин-Гол, рассчитывая одержать решительную победу и отбросить японцев назад. Пока там шли бои — а они длились одиннадцать дней, прежде чем красноармейцам удалось окончательно прогнать японские войска, — у Сталина не было уверенности в том, не нужны ли на восточных границах его страны какие-либо дальнейшие военные обязательства, а потому он остерегался связывать себя новыми на западе — особенно же такого рода, что предлагали ему (пускай даже вяло) британцы и французы. Если предлагаемые Гитлером территориальные приобретения в обмен на неучастие в войне выглядели еще недостаточно привлекательными, то бои на Халхин-Голе наверняка заставили Сталина сделать выбор98.
Дальше события развивались с поразительной быстротой. Утром 21 августа состоялась последняя встреча делегации Дракса с советскими партнерами, но ни той, ни другой стороне, похоже, нечего было предложить друг другу, поэтому заседание было отложено на неопределенный срок. У западной политики прокрастинации просто иссяк запас обещаний «на потом». Напротив, дискуссия с немцами по поводу чернового текста договора продвигалась очень быстро, и хотя Сталин не прочь был немного потянуть время, чтобы внести некоторую ясность в ситуацию на юго-восточной границе СССР, Гитлер решительно торопился с подписанием пакта. Накануне вечером фюрер лично отправил советскому вождю телеграмму, в которой просил, чтобы в Москве приняли Риббентропа и безотлагательно обговорили последние подробности99. Этот крайне необычный шаг наверняка глубоко подействовал на вождя. Сталин, уже привыкший к тому, что в мировой политике все смотрят на него как на зловредного, источающего яд чужака, давно стосковался по признанию и уважению — а именно такое отношение просматривалось в прямом обращении Гитлера. В тот же день он продиктовал ответную телеграмму Гитлеру в Оберзальцберг, дав согласие принять 23 августа Риббентропа для переговоров и выразив надежду, что готовящийся пакт ознаменует «поворот к лучшему» в советско-германских отношениях100. По свидетельству Альберта Шпеера, который находился в Бергхофе в тот момент, когда пришла телеграмма, Гитлер «несколько секунд просто смотрел перед собой, по его лицу разливалась краска, а потом он стукнул кулаком по столу, так что зазвенели стаканы, и возбужденно прокричал: «Я поймал их! Поймал!»"101
На это Сталин мог бы усмехнуться: «Кто кого поймал?» Конечно, в день, когда начались переговоры, 23 августа, он вел себя как человек, уверенный в том, что все козыри у него. После обмена любезностями четверо участников встречи — Риббентроп, Сталин, Молотов и посол Шуленбург — приступили к делу. Черновые тексты договора уже были согласованы в предыдущие дни, так что оставалось теперь лишь окончательно урегулировать сроки и составить всю необходимую документацию. Тем не менее Риббентроп начал с нового смелого предложения — скорее всего, просто чтобы перехватить инициативу. От имени Гитлера он предложил увеличить срок действия пакта о ненападении до ста лет. Но Сталин остался невозмутим и хладнокровно ответил: «Если мы подпишем на сто лет, народ только посмеется, решит, что мы шутим. Предлагаю подписать соглашение на десять лет»102. Уязвленный Риббентроп тут же согласился.
Потом переговорщики быстро перешли к сути нацистско-советского пакта — к так называемому секретному протоколу, где обе стороны делили трофеи — плоды своего союза. Инициатива исходила от советской стороны103. Понимая, что Гитлеру не терпится осуществить свои планы и вторгнуться в Польшу, Сталин стремился добиться от него максимально возможных территориальных уступок. «К этому договору необходимы дополнительные соглашения, — объявил он, — о которых мы ничего нигде публиковать не будем», — и добавил, что необходимо четко разграничить «сферу интересов» в Центральной и Восточной Европе104. Поняв намек, Риббентроп выдвинул начальное предложение. «Фюрер согласен с тем, — сказал он, — что восточные части Польши и Бессарабия, а также Финляндия, Эстония и Латвия до течения Двины попадут в сферу влияния СССР». Предложение это было чрезмерно щедрым, но Сталина оно не удовлетворило: он потребовал всю Латвию. Риббентроп оказался в тупике. Хотя его и наделили полномочиями согласовывать любые условия, он прибег к известному дипломатическому трюку: прервал переговоры, чтобы переадресовать вопрос вышестоящей инстанции. Он ответил, что не может уступить требованиям советской стороны о передаче Латвии, не проконсультировавшись с Гитлером, и попросил приостановить заседание, а он пока позвонит в Германию105.
Гитлер все еще находился у себя в Оберзальцберге, в Бергхофе, и с волнением ждал известий о переговорах. Был теплый летний вечер, и фюрер проводил время на террасе, любуясь захватывающим видом на север: по другую сторону от долины, на Унтерсберге, по легенде, спал король Фридрих Барбаросса, готовый воскреснуть в трудный для Германии час. Как вспоминал Николаус фон Белов, офицер люфтваффе и адъютант Гитлера, повисшему в воздухе тревожному ожиданию как будто вторило состояние природы. Вот что он писал в своих мемуарах:
Пока мы вышагивали по террасе взад-вперед, вся северная часть неба за горой окрасилась сначала в цвет топаза, затем стала фиолетовой, а потом внушающей мистический ужас багрово-красной. Первоначально мы подумали, что где-то вспыхнул огромный пожар. Но когда все небо на севере озарил красный свет, мы поняли, что имеем дело с весьма редким для Южной Германии природным явлением. Я сказал Гитлеру: это — предзнаменование кровавой войны. В ответ он произнес: если это так, то пусть она наступит скорее! Чем больше теряется времени, тем больше будет крови[4]106.
Вскоре после этого, когда из Москвы поступили известия, напряжение едва ли пропало. «Группы адъютантов, гражданский персонал, министры и секретари стояли вокруг щита управления и на террасе, — вспоминал адъютант СС Герберт Дёринг, — все находились в напряжении, все ждали и ждали»107. Когда телефон наконец зазвонил, Гитлер вначале молчал: он выслушивал краткий отчет Риббентропа о ходе переговоров и сообщение о том, что Сталин требует для себя всю Латвию целиком. Потом Гитлер внимательно изучил карту, а через полчаса сделал ответный звонок и дал свое согласие на эту поправку: «Да, согласен». По словам Ганса фон Херварта, принимавшего этот звонок в Москве, быстрота, с какой Гитлер дал ответ, явно свидетельствовала о его желании подписать пакт как можно скорее108. Сталин добился ошеломительного успеха: всего за один вечер переговоров и с помощью единственного телефонного звонка он заполучил обратно почти все территории, которых Российская империя лишилась в вихрях Первой мировой войны.
Как только «сферы интересов» были очерчены, основная тема обсуждения была закрыта, и переговорщики в Москве перешли к текущим событиям и к более отдаленным последствиям, какие могли возыметь нацистско-советские соглашения и пакт о ненападении. Первым пунктом повестки была Япония, и Сталин поинтересовался, какой характер носят связи между Берлином и Токио. Риббентроп заверил его, что германо-японская дружба никоим образом не направлена против Советского Союза, и даже предложил выступить посредником в улаживании разногласий между Москвой и Токио. Реакция Сталина вновь оказалась довольно прохладной: он ответил, что будет рад любому улучшению в отношениях с Японией и, конечно же, поддержке Германии, однако он не хотел, чтобы кто-либо знал о том, что эта инициатива получила его одобрение.
Дальше разговор зашел об Италии, Турции, Франции и Британии. Последняя, по-видимому, вызывала особенно сильное раздражение и у Риббентропа, и у Сталина: словно соревнуясь, они наперебой поносили «коварный Альбион». Риббентроп, вторя тону Сталина, в речи, произнесенной в марте того же года, заявил, что Англия — слабая страна и норовит использовать чужие силы для того, чтобы продвигать свои «самонадеянные притязания на мировое господство». Сталин согласился с ним, отметив, что у Британии слабая армия, а Королевский флот давно уже не соответствует своей репутации. «Если Англия и правит миром, то лишь благодаря глупости других стран, — сказал он. — Удивительно, как это несколько сотен британцев умудрялись править Индией»109.
Однако, предупредил Сталин, британцы умеют упрямо и ловко сражаться. Риббентроп ответил, что — в отличие от британцев и французов — приехал не для того, чтобы просить помощи: Германия сама прекрасно справится и с Польшей, и с ее западными союзниками. По словам Риббентропа, Сталин ненадолго задумался, а потом ответил:
Точка зрения Германии, отклоняющей военную помощь, достойна уважения. Однако… Советский Союз заинтересован в существовании сильной Германии. Поэтому Советский Союз не может согласиться с тем, чтобы западные державы создали условия, могущие ослабить Германию и поставить ее в затруднительное положение110.
Под конец обсуждения нашлось место даже для некоторого упражнения в остроумии. Риббентроп принялся довольно неубедительно объяснять, что Антикоминтерновский пакт — антикоммунистический союзный договор, заключенный в 1936 году между Германией и Японией, — был направлен вовсе не против СССР, а против западных демократий. Сталин ответил на это, что больше всего этот пакт напугал, наверное, финансистов лондонского Сити и «английских лавочников». Риббентроп согласился с ним и добавил, что о германском общественном мнении на сей счет можно судить по недавнему берлинскому анекдоту, а именно что теперь к Антикоминтерновскому пакту подумывает присоединиться и сам Сталин111. В устах Риббентропа, начисто лишенного чувства юмора, это прозвучало почти смешно.
После этого панорамного обзора на рассмотрение переговорщиков наконец представили проект коммюнике, поспешно набросанный в вестибюле на обоих языках. Риббентроп приписал напыщенную сентиментальную преамбулу к первоначальному советскому проекту договора, где много говорилось о «естественной дружбе» между Советским Союзом и Германией. Но Сталина, более сдержанного в проявлении чувств, все это ничуть не проняло. Он сказал:
Не кажется ли вам, что мы должны уделить чуть больше внимания общественному мнению в наших странах? Многие годы мы выливали ушаты помоев друг другу на голову, а наши ребята-пропагандисты при этом лезли из кожи; и вот теперь мы вдруг стремимся заставить наши народы поверить, что все прошлое забыто и прощено? Дела так быстро не делаются. Общественное мнение в нашей стране и, может быть, в Германии тоже надо постепенно подготовить к переменам в наших отношениях, которые принесет с собой этот договор, и надо его приучить к ним112.
Риббентроп, видя, что его снова переиграли, мог лишь скромно согласиться, и преамбула вновь сократилась до той, что изначально предлагалась советской стороной. Было внесено несколько незначительных изменений, а затем стороны проверили и одобрили текст договора — короткий документ, состоявший всего из семи сжатых параграфов. Обе стороны соглашались воздерживаться от любых агрессивных действий друг против друга и поддерживать постоянный контакт с целью консультаций по вопросам, затрагивавшим их общие интересы. Споры следовало улаживать путем дружеских обменов мнениями или, в случае необходимости, путем арбитража. Что необычно, договор вступал в силу немедленно после подписания, а не после ратификации.
Секретный протокол, прилагавшийся к основному договору, также отличался краткостью и состоял всего из четырех пунктов, которые разграничивали «сферы обоюдных интересов» СССР и нацистской Германии в Восточной Европе. «В случае территориально-политического переустройства» Советский Союз претендовал на Финляндию, Эстонию и Латвию вплоть до ее границы с Литвой (сама Литва отходила при этом Германии). В Польше «граница сфер интересов» Германии и СССР проходила по линии рек Нарев, Вислы и Сан, таким образом рассекая страну почти ровно пополам. На юге Москва «подчеркивала» свой интерес к румынской провинции Бессарабия, Германия же заявляла о своей «полной политической незаинтересованности» в этой области. В заключение обе стороны договаривались о том, что данный протокол «будет сохраняться… в полном секрете»113. Советский Союз с его ханжеской, высокопарной риторикой в адрес злокозненных «империалистов», цинично делящих мир на «сферы интересов», не мог открыто признаться в том, что сам вынашивает планы, очень похожие на империалистские. А потому секретный протокол держался в такой строжайшей тайне, что даже высказывались предположения, будто в СССР о его существовании не знал никто, кроме Сталина и Молотова114.
Когда с трудами было покончено, участников переговоров и сопровождавших их лиц ожидал небольшой импровизированный банкет. Около полуночи принесли самовар с чаем, за которым последовали закуски: икра, бутерброды и, наконец, крымское шампанское («Мы своим угощали», — вспоминал впоследствии Молотов115). Наполнялись бокалы, зажигались сигареты, и вскоре атмосфера, по словам одного из участников банкета, стала «теплой и пиршественной»116. По русской традиции, один за другим следовали тосты. Первый тост предложил Сталин — он громко произнес, обращаясь к притихшим сотрапезникам: «Я знаю, как немецкий народ любит фюрера. Поэтому я хочу выпить за его здоровье»117. Как только бокалы снова наполнились, Молотов произнес здравицу за Риббентропа, а Риббентроп, в свой черед, поднял бокал за Советский Союз. Затем все собравшиеся выпили за пакт о ненападении как за символ новой эры в русско-германских отношениях.
В первые часы нового дня, когда проект договора перепечатали заново, в зал впустили фотографов, чтобы те запечатлели торжественное подписание документа. Войдя в «прокуренную комнату», фотограф Гитлера Генрих Гофман представился Молотову и удостоился «сердечного рукопожатия» от Сталина. А затем приступил к работе. Стоя рядом с советским фотографом, вооруженным «доисторической камерой и допотопным штативом», а также своим коллегой Гельмутом Лауксом, он принялся увековечивать происходящее для истории118. Сталин настоял лишь на том, чтобы, прежде чем фотографы примутся за дело, со стола убрали пустые бокалы: ему явно не хотелось, чтобы кто-то подумал, будто он подписывал пакт в подпитии119. В какой-то момент Лаукс снял Сталина вместе с Риббентропом, когда оба поднимали бокалы с шампанским. Заметив это, Сталин сказал, что лучше такой снимок не публиковать, чтобы у советского и немецкого народов не сложилось какое-нибудь превратное впечатление об этой встрече. Лаукс немедленно сделал движение, чтобы вытащить пленку из фотоаппарата, но вождь остановил его взмахом руки и сказал, что это излишне, он и так «верит немецкому слову»120.
После этой короткой заминки Гофман с Лауксом возобновили работу. Вдвоем они сняли кадры с подписанием договора, впоследствии ставшие знаменитыми: Молотов с Риббентропом, сидящие за столом с ручками в руках; позади них — начальник генштаба Красной армии маршал Борис Шапошников, похожий на звезду немого кино с зализанными назад, разделенными на пробор волосами; переводчики Хильгер и Павлов, явно удивленные тем, что тоже попали под прицел объектива; и, наконец, сам Сталин в опрятном светлом кителе и с широкой улыбкой на лице. А позади всех них с большой фотографии в рамке внимательно глядел Ленин.
Молотов и Риббентроп по очереди поставили свои подписи под текстом договора и улыбнулись в камеру Гофмана. В этот самый миг жизни миллионов европейцев навсегда изменились.
Глава 2
Связанные кровью
Через восемь дней после торжественного подписания в Кремле нацистско-советского пакта, почти час в час, в Европу вернулась война. Утром 1 сентября 1939 года, еще до восхода солнца, старый немецкий броненосец «Шлезвиг-Гольштейн», ветеран Ютландского сражения, подняв якоря, нанес «дружеский визит» Вольному городу Данцигу. С близкого расстояния он начал стрелять по польскому гарнизону на полуострове Вестерплатте в Гданьской бухте. Этот жестокий и драматичный обстрел стал сигналом к началу германского вторжения в Польшу.
Неделя, предшествовавшая первым залпам войны, прошла в очень тяжелой, гнетущей атмосфере. Хотя точные подробности пакта оставались неясными, большинство наблюдателей сходились в том, что он приведет к беспрецедентному сдвигу. «Это ошеломляющий удар, — записал в своем дневнике румынский писатель Михаил Себастьян. — Весь ход мировой политики внезапно переменился»121. К тому же, наблюдалось мрачное единство мнений и относительно того, что этот пакт — не просто очередная глава в истории длящегося европейского кризиса: скорее всего, он предвещает войну. И потому мировые государственные деятели призывали к бдительности. Рузвельт отправил Гитлеру личное обращение, предлагая ему «альтернативные методы» при разрешении кризиса. Его примеру последовал французский премьер-министр Эдуар Даладье: он призвал германского диктатора сделать шаг назад от пропасти, иначе «настоящими победителями станут Разрушение и Варварство». Между тем британский премьер-министр Невилл Чемберлен уже ни на что не надеялся и в доверительной беседе с послом США говорил: «Самое страшное, что все это бесполезно»122. Другие принялись готовиться к худшему. Лондонские музеи начали эвакуировать свои сокровища за город, больницы — отправлять по домам пациентов с несерьезными диагнозами, а железнодорожные станции стали оснащать синими лампами, которые удовлетворяли бы требованиям светомаскировки. Повсюду набивали песком мешки и выкладывали их штабелями, заклеивали окна лентами. Пока Чемберлен собирался перебраться в центральный военный бункер, недавно оборудованный под Уайтхоллом, готовились приказы об эвакуации детей из британских больших и малых городов, уже назначенной на утро 1 сентября. Люди пребывали в мрачном настроении. «Бедный усталый мир! — записала в дневнике мемуаристка. — Что мы, люди, с ним сделали!»123
Тем временем, пока остальной мир переваривал новость о подписании нацистско-советского пакта и с ужасом думал о грядущей войне, Риббентроп со своей свитой уже возвратился в Германию. Там его ждал великолепный прием у Гитлера, который приветствовал своего министра иностранных дел как «второго Бисмарка»124. Пока чествовали Риббентропа, Гофман проявлял пленку и печатал фотографии, запечатлевшие подписание пакта в Москве. Когда же он встретился с Гитлером, его несколько смутило, что фюрера, похоже, гораздо больше интересовало его мнение о Сталине, чем готовые фотоснимки. «Он действительно отдает приказы, — нетерпеливо расспрашивал его Гитлер, — или же облекает их в форму пожеланий?» " А как у него со здоровьем? — допытывался он. — Он правда очень много курит?» и «Какое у него рукопожатие?» Как ни странно, он даже поинтересовался, какие у Сталина мочки ушей — «вросшие, как у евреев, или раздельные, арийские?». Гофман ответил, что ушные мочки у советского вождя раздельные, и Гитлер явно остался доволен. Очевидно, что Гитлеру не терпелось узнать о своем новом союзнике как можно больше125.
Когда дело наконец дошло до сделанных Гофманом фотографий, Гитлер выразил разочарование. «Как жалко, — сказал он. — Здесь нет ни одного снимка, который можно использовать». На возражения Гофмана он отвечал, что на всех фото Сталин курит или держит сигарету, а это, заявил Гитлер, «совершенно неприемлемо… Германский народ обидится». И пояснил: «Подписание пакта — торжественное действие, к нему не подступаются с сигаретой в зубах. От этих фотографий веет легкомыслием! Попробуйте замазать сигареты». Поэтому с фотоснимков, которые попали в немецкие газеты, сигареты исчезли: Гофман их заретушировал126.
Впереди были и другие разочарования. Изначально Гитлер надеялся провести молниеносную кампанию против Польши и даже запланировал нападение на 26 августа, но потом ему пришлось отложить начало вторжения из-за дипломатических маневров, предпринятых в последний момент, и из-за бесплодных переговоров с британцами. Еще он вынужден был отменить ежегодный образцово-показательный съезд НДСАП в Нюрнберге, запланированный на 2 сентября. Ирония заключалась в том, что темой съезда, намечавшегося в тот год, был «Мир». А потом, 31 августа, Гитлер издал свою первую «военную директиву», распорядившись начать нападение на Польшу утром следующего дня — с оговоркой, что выбрано «силовое решение», но при этом очень важно «со всей определенностью» возложить «ответственность за развязывание войны на Англию и Францию»127.
Между тем Сталин не терял времени на раздумья обо всех тонкостях, связанных с подписанием пакта. На следующий день он встретился со своими помощниками за ужином, на котором подавали диких уток, и, «казалось, был очень доволен собой»128. Он заговорил о новых отношениях с Гитлером: «Конечно, все это — игра, просто чтобы узнать, кто кого одурачит. Я знаю, что у Гитлера на уме. Он думает, что перехитрил меня, но на самом деле это я его обвел вокруг пальца»129. В последний день августа пакт был представлен на рассмотрение Верховного Совета и одобрен дружными аплодисментами, а Молотов, вторя Гитлеру, выступил с критикой «правящих классов Британии и Франции», которые, по его словам, хотели во что бы то ни стало втянуть нацистскую Германию и СССР в конфликт. В назревающей войне, заявил Молотов, Советский Союз будет соблюдать «абсолютный нейтралитет»130.
К утру следующего дня, 1 сентября, этот конфликт уже вовсю бушевал. В сером свете позднелетнего рассвета немецкие войска сдвинулись со своих аванпостов у разных мест польско-германской границы, протянувшейся на 2000 километров. Шестьдесят дивизий, насчитывавших 2500 танков и больше миллиона солдат, начали наступать на территорию Польши из Силезии на юго-западе, из Померании на северо-западе и из Восточной Пруссии на севере. Немцы значительно превосходили поляков и бронетанковыми силами, и вооружением, потому на всех фронтах они быстро брали верх над противником. В воздухе же люфтваффе с их ловкими «мессершмиттами» и воющими при пикировании «Штуками» ничуть не боялись угрозы со стороны устаревших, хоть и отважных, польских истребителей.
Немцы превосходили поляков и численностью войск, и боевой силой, однако последние оказали захватчикам отчаянное сопротивление. Так, в первый же день в сражении при Мокре (на юге Польши) германское наступление было временно приостановлено, и 4-я бронетанковая дивизия понесла тяжелые потери. А на севере, под Кроянтами, кратковременная схватка польской кавалерии с немецкими танками вызвала к жизни стойкий миф о романтической обреченности польской обороны. Но, несмотря на всю отвагу поляков, наступающие немецкие силы нещадно смяли их войска, и ко времени самого крупного в той кампании сражения — битвы на Бзуре десять дней спустя — под угрозой находилась уже сама Варшава. Позже, в тот же месяц, когда немцы взяли старые, еще царские, крепости, защищавшие польскую столицу, падение Варшавы было уже предрешено, оставалось лишь немного подождать.
Однако задолго до того, как решено было начать эту кампанию, поведение вермахта продемонстрировало, что мир вступил в новую эпоху военного дела. Еще до вторжения Гитлер проинструктировал своих военачальников: «Не впускайте в свои сердца жалость. Действуйте беспощадно»131. Те повиновались. С самого начала нацистские войска обращались с польским населением крайне жестоко. Были созданы особые оперативные отряды (айнзацгруппы — по сути, «эскадроны смерти») для того, чтобы следовать за передовыми войсками и безжалостно подавлять любое сопротивление в тыловых районах. И, как вскоре предстояло обнаружить полякам, «сопротивление» понималось крайне расплывчато и неизменно каралось смертью. За первые пять недель военных действий немцы сожгли 531 польский населенный пункт и провели более семисот массовых казней132. Примеры самых жестоких расправ — это Ченстохова, где 4 сентября были убиты 227 мирных жителей, и Быдгощ, где казнено не менее четырехсот человек в отместку за якобы совершенное поляками убийство этнических немцев133. Как вспоминал потом один очевидец, захватчики действовали с непостижимым зверством:
Первыми жертвами вторжения стали несколько харцеров в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет — их поставили к стенке на рыночной площади и расстреляли. Никаких объяснений не последовало. Бесстрашного священника, подбежавшего соборовать их перед смертью, тоже застрелили… Среди [других] жертв оказался один человек, который, насколько я понимал, был слишком болен, чтобы заниматься политикой или какими-то общественными делами. Когда совершалась казнь, он не удержался на ногах от слабости и упал. Немцы избили его и силой поставили на ноги. Другой жертвой стал мальчик лет семнадцати, единственный сын врача, умершего годом раньше… Мы так и не узнали, в чем обвиняли бедного паренька134.
В действительности за убийствами и другими зверствами часто не просматривалось никакой логики — для них достаточно было любого предлога. Например, в Каетановице семьдесят два мирных жителя были казнены в отместку за смерть двух немецких лошадей, убитых при случайном обстреле со стороны своих же135. Согласно самому всеохватному исследованию, в одном только сентябре 1939 года немецкие военные казнили более двенадцати тысяч польских граждан136.
Быстрота немецкого наступления и сопровождавшая его жестокость поразили не только поляков. Стремительное продвижение вермахта застигло врасплох и Сталина. Он рассчитывал на активное англо-французское вмешательство и ожидал, что в самой Польше кампания окажется затяжной — больше похожей на ту тактику изматывания противника, какая часто применялась в ходе Первой мировой войны. Теперь ему пришлось срочно пересматривать свои планы. Раньше Сталина сдерживала и обеспокоенность реакцией Запада на участие СССР во вторжении, и продолжавшиеся боевые действия против японцев на монгольской границе. Но поскольку 12 сентября немецкие войска вошли на территории, предназначенные для Советского Союза, и сам Риббентроп торопил советские войска с наступлением, Сталину пришлось действовать, чтобы завладеть землями, которые, согласно пакту, отходили под его контроль137. После мобилизации 11 сентября Красная армия разделилась за польской границей на два «фронта»: «Белорусский» и «Украинский» — к северу и к югу от реки Припять. В две эти армейские группы входили 25 стрелковых, 16 кавалерийских дивизий и 12 танковых бригад, а общая численность войск превышала 500 тысяч человек138. Затем Молотов попросил Берлин сообщить, когда ожидается падение Варшавы, — чтобы приурочить к тому времени советское вторжение139.
Семнадцатого сентября, когда ситуация на монгольской границе стабилизировалась благодаря подписанию мирного договора с японцами, и стало понятно, что на западе не будет никакого англо-французского наступления на Германию, Сталин решился действовать. В три часа ночи польского посла в Москве Вацлава Гржибовского вызвали в Кремль, чтобы вручить ему ноту от советского правительства с обоснованием причин для интервенции. Как будто нарочно для того, чтобы подчеркнуть безвыходность положения, в каком оказалась Польша, ноту составили совместно — от имени советского правительства и посла Германии в Москве Вернера фон дер Шуленбурга140. В ней заявлялось, что «польское правительство распалось» и что «Польское государство… фактически перестал[о] существовать». Далее в ноте говорилось: «Советское правительство не может также безразлично относиться к тому, чтобы единокровные украинцы и белорусы, проживающие на территории Польши, брошенные на произвол судьбы, остались беззащитными». Ввиду таких обстоятельств Красная армия получила приказ «перейти границу и взять под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Украины и Западной Белоруссии»141. Под «Западной Украиной» и «Западной Белоруссией» подразумевались восточные области Польши.
Гржибовский, столь явно поставленный перед свершившимся фактом, храбро отказался принимать ноту и заявил о нечестности Советского Союза и о вопиющем нарушении международного права142. Еще он совершенно справедливо возразил, что нынешнее бедственное положение Польши никоим образом не связано с ее суверенитетом. Разве кто-нибудь ставил под вопрос существование России, спросил он, когда Москву занял Наполеон?143 Но все протесты Гржибовского были напрасны. Уже через час отряды Красной армии перешли польскую границу, а ноту просто доставили в кабинет посла вместе с утренней почтой. Став лишним человеком в столице враждебного государства, Гржибовский лишился дипломатической неприкосновенности, и вскоре его арестовал НКВД. Благодаря странному выверту судьбы, спас его Шуленбург: пользуясь своими хорошими отношениями с советским руководством, он добился освобождения Гржибовского и помог ему покинуть СССР. Польскому консулу в Киеве, Янушу Матушинскому, повезло куда меньше: после ареста он бесследно исчез144.
Последовавшее советское наступление оказалось довольно беспорядочным. Красной армии, почти обезглавленной после недавних чисток, дали на мобилизацию даже не недели, а считаные дни. Она была не способна на серьезные наступательные операции, испытывала острую нехватку транспорта, запчастей и опытного, грамотного руководства. Однако, к счастью для Москвы, и Польша к тому времени не могла организованно вести оборону: на востоке страны было выставлено всего несколько подразделений, лишенных тяжелого вооружения. Они не знали, как реагировать на продвижение советских войск, и не располагали четкими указаниями от своего верховного командования, которое все больше впадало в отчаяние. Кроме того, польская нерешительность объяснялась преднамеренным обманом советской стороны и распускавшимися слухами о том, будто Красная армия собирается защитить Польшу от немецких захватчиков145.
Мирные жители, оказавшиеся в зоне продвижения советских войск, были сбиты с толку: страх перед неизвестностью умеряла разве что надежда на то, что Красная армия спешит им на помощь. Большинство, лишь смутно представляя себе общую политическую ситуацию, просто не знали, что делать. Януш Бардах бежал от нацистов на восток, к Ровно, и вдруг на пути его остановил армейский патруль: