Дикая кровь
Часть 8 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Гулящего ловите! Стреляй его, окаянного!
Куземко — куда ему было бежать? — прямиком к широкому воеводиному крыльцу и с разбегу на колени и лбом о землю:
— Помилуй-ко, отец праведный! Не вели казнить смертью! — Испугался Куземко плахи — вина ой как велика!
Воевода, прогрохотав сапогами по ступеням, драчливым петухом слетел с крыльца, цепко, с вывертом ухватил Куземку за ухо:
— Кто соболей принесет в государеву казну? Ответствуй!
Света белого не взвидел и не своим голосом потерянно взвыл Куземко. Вины свои сразу признал, но про соболей ничего не сказал Скрябину. В самом деле, разве придут с ясаком люди братские, коли аманат убежал. Что тут вымолвишь, хоть в малое свое оправдание, отцу-воеводе?
— Заковать его, государева изменника и подлого человека, в колоду и посадить на песью цепь в Спасскую башню! — кричал воевода, устрашающе шевеля мохнатыми бровями.
Куземку, сразу обвисшего от нежданной беды, не мешкая подхватили под руки и волоком потащили в башню. А там, в гнилой и затхлой сырости караульни, застарелым пометом людским и мочой воняло похуже, чем в острожном заходе. Да ведь что поделаешь! Не сам выбирал себе хоромы — тебе их приискали.
Не успел Куземко ладом осмотреться, палач Гридя двумя точными взмахами молота накрепко приковал его к холодной, местами прелой и мшистой стене. Хромой Оверко для пущей острастки гулящего хмуро кивнул вверх, на железные крюки и дыбные сыромятные ремни:
— Соображай, чего страшиться. А цепь что? Собака всю жизнь на цепи сидит. Кормили бы ладно да не дали в стужу смерзнуть.
Закончив несуетную привычную работу, Гридя устало присел на смолистый в два обхвата чурбан у двери. Вспомнив свое, застонал и ухватил себя за жесткие, спутанные космы:
— В черные калмыки уйду. Заплечному мастеру у них вдвое платят против нашего.
— Расчетец-то как? Подушно? — присаживаясь с другой стороны кедрового чурбана, поинтересовался Оверко.
— По справедливости, — мрачно ответил Гридя. Куземко слушал их рассеянно, не поднимая взгляда и совсем не беря в ум, во сне ли приключилось с ним все это, наяву ли. Да и не все ли равно! Еще раз огляделся: что ж, ему где бы ни быть, лишь бы ненароком не расплющили, не побили до смерти. И только когда он увидел у Оверки на поясе тонкий, как шило, ножик, засопел, завозился, попросил поднести поближе, чтобы разглядеть.
— Меня и зарежешь, — отступив на шаг, всерьез поостерегся Оверко. — А то и себя поувечишь или вовсе прикончишь, и достанется мне тогда от воеводы.
— Покажь-ко.
— Жадный ты человек, Оверко. Уважь гулящего, — прикрывая зевающий рот, сказал Гридя.
— Сам уважь! — обозлился Оверко.
— У тебя он ножик-то просит.
— Взглянуть бы, — уговаривал Куземко воротника. Наконец Оверко, растроганный просьбой гулящего, уступил — опасливо, рукоятью вперед, протянул нож:
— Не дури, однако.
Куземко пристально и раздумчиво посмотрел на грубую деревянную ручку, попробовал большим пальцем остроту круто заточенного лезвия и тут же, потеряв к ножу всякий интерес, вернул его хозяину.
— А ты боялся.
Первая ночь на цепи без привычки показалась Куземке длинной. Уже с вечера его забило ознобом, потому как рубаха и порты в караулке скоро отсырели, а в неплотно прикрытую дверь, будто в трубу, тянуло холодом. И так Куземке было неуютно и так одиноко, что он, намаявшись сверх всякой меры, неведомо как задремал лишь утром, когда в узкое окошко густо сочился туманный, слегка синеватый рассвет.
Был Куземко в тревожном и чутком забытьи совсем недолго. Разбудил его знакомый голос, невесть какими судьбами залетевший в эту сырую, вонючую дыру.
— Вставай, ягодка сладка. Отведай блинков на маслице, — наговаривала ему Феклуша.
Она тянулась в сумрак караулки и, поблескивая влажными глазами, горячо нашептывала самые нежные слова. И приятно было Куземке сознавать, что он для нее милее и дороже всех людей на свете, что душа изболелась за него у Феклуши. Но она пока что ничем не могла ему помочь, лишь приветливо улыбнулась, озарив улыбкой все вокруг, и как могла утешила:
— Скоро поймают беглого. Мой всю ночь по кустам шастал и опять подался за боры к Афонтовой горе. Мол, братского того обложили, что зверя.
Куземко не вникал в ее ласковую торопливую речь. Он брал с тарели теплые, в рябинах блины, по нескольку сразу, скатывал и макал их в горшочек с янтарным маслом и глотал, почти не разжевывая.
— Потерпи-ко, любый. Смилостивится воевода — раскует тебе белы рученьки.
— Потерплю. И комары кусают до поры, — облизывая масленые пальцы, усмехнулся он.
Когда, вдоволь повздыхав над ним, Феклуша ушла, молодой караульщик в не по росту большом и обрямканном по подолу кафтане, слышавший их разговор, дружески подсел к Куземке и, постукивая бердышом по загнутым кверху носкам своих поношенных сапог, стал допытываться:
— Приворожил ты ее, красную, али как? Пошто прильнула пиявкой? Уж и мила собой, уж и пригожа. И я хочу, штоб женка у меня была приветная, такая ж вот. Научи.
— На цепь садись заместо меня. Может, и тебя кто пожалеет.
Караульщик хихикнул, не сразу поняв насмешку, а понял — посуровел взглядом, чертыхнулся и отстал. С этого раза он вообще не пытался заговаривать с Куземкой.
Появлялась в караульне и Санкай. Она неожиданно ласточкой влетала в открытую дверь и тут же, нисколько не постояв и не сказав ни слова, поворачивалась и еще быстрее улетала. И дивившийся ей Куземко все чаще ловил себя на мысли, что ждет этих внезапных стремительных посещений. Ах ты, юница, греховодница с черными сросшимися бровями, кольца-серьги серебряны! Обдурила простоватого Куземку, посадила его на постылую железную цепь, ну да ничего, не век ему в подворотне сидеть собакой.
Так, в мерзком неудобстве да в неволе, прошли две бесконечно долгие недели. Рыскавшие днем и ночью по хребтам и увалам казачьи дозоры не раз нападали на явный след петлявшего по степи беглеца, но, обрадовавшись удаче, тут же вгорячах теряли его, пока наконец Бабук не схватил братского в заросшем бояркой овраге на прибрежном лугу и, перепуганного насмерть, не привез в город. Беглец совсем отощал, запаршивел, захирел телом. Один из казаков, несших караульную службу у приказной избы, легко вскинул его на руки и отнес наверх, к воеводе.
Михайло Скрябин возликовал. Он так обрадовался аманату, что, пританцовывая, обнимал его, как родного, посадил за накрытый по этому случаю стол в верхней горнице и безденежно поил густой вишневой настойкой. А потом с почетом да с прибаутками во главе ватажки служилых людей провожал братского до самой аманатской избы.
И хоть беглеца поймали и снова водворили на место, Куземко все сидел на ржавой холодной цепи. Воевода посчитал, видно, что вина еще не искуплена, выпускать рано — лишняя неделя отсидки гулящему не во вред.
Откровенно говоря, Куземко не очень уж сокрушался и рвался на свободу. Он, пожалуй, был бы не меньше доволен, если б аманата совсем не нашли. Аманату свобода куда нужнее, худо ему в острожной тюрьме. А как заливисто смеялась тогда, в памятный день побега, как неистово радовалась той своей удаче братская девка Санкай!
5
Закручинились кровно обиженные казаки, снопами свалившись на дресвяную землю невдалеке от изменного Мунгатова улуса. Что теперь делать им в постылой чужой земле без боевых коней, без пищалей и сабель? Шкура плеткой от головы до пят сплошь посечена в клочья — не шагнешь и даже не шелохнешься без ударяющей в сердце жгучей боли. Так и остались бы навеки лежать тут, да скорее в острог надо, сообщить про измену подлую, а нетореная дорога на Красный Яр неблизка и опасна, мимо немирных улусов лежит она степями да перелесками, сквозь сумрачные буреломы и мхи быстрых таежных речек, где только и можно, если уж очень повезет, ненароком повстречать русских служилых людей или подгородных качинцев.
— Не дойдем. Сгинем в степи, заедят нас злые волки, заклюют голодные птицы, — облизывая сухие, до крови потрескавшиеся губы, с мучительным выдохом говорил Тимошко.
Якунко, как завороженный, неотрывно следил за вороньей стаей, терзавшей в бурьяне на пологом скате кургана бурый комок вонючей падали, будто хотел понять что-то в повадках той недоброй и нелюбимой людьми птицы. Вороны с нетерпеливым криком рвали гнилье и, взяв свою долю, взмывали и садились пировать на красные могильные камни. Потом, насытившись, кричали хрипло и протяжно. Скрипучий крик этот был противен Якунке, как жуткое напоминание о его лихом часе и возможной страшной погибели. А погибать казакам было куда как рано, и если уж погибать, то в открытом бою, со славой, а не от бескормицы и жажды в чужой, бесприютной степи Киргизской. Не лишиться бы теперь воды, а для этого все время надо идти берегом Июса. И Якунко, без стонов и проклятий превозмогая неутихающую боль, с трудом поднялся на затекшие, тяжелые ноги, подал руку Тимошке:
— Давай-ко трогать, — и настойчиво потянул обвисшего дружка к себе.
Тимошко уперся угрюмым взглядом в Якунку, в его мутные от боли, закисшие глаза, и была в том взоре одна невысказанная мольба: оставь, мол, меня тут, дай вздохнуть, Христа ради, полежать хоть немного. Но Якунко упрямо тормошил Тимошку, и тот, скрежеща зубами и подергиваясь, вначале кое-как боком подвинулся и встал на колени, затем приподнялся, чуть не упал, качнувшись вперед, и шатаясь, будто чумной, покорно побрел следом.
Они прошли, пожалуй, всего шагов триста, собрав воедино свои последние силы, по каменистому склону холма, подпирая друг друга, спустились в распадок, что извилисто сбегал к заболоченному, поросшему осокой берегу Белого Июса. И здесь, раздвигая руками осоку и припадая к воде распухшими губами, казаки досыта напились и, выбрав место посуше, свалились в бурьян.
Вечером за зубчатой, причудливой грядой потемневших гор пламенела, кармином наливалась заря. Пронзительно свистели над водой еле приметные, верткие кулики. Следя за немыслимо быстрым их полетом, Якунко осторожно приподнялся на руках, выглянул из бурьяна, да так и присел. Он увидел на ближнем холме, всего в десятке шагов от себя, худого, с согнутой спиной человека. Это был старый Торгай. Он давно искал казаков, шаря взглядом меж кочек пикульника, в бурьяне, в прибрежном тальнике. Может, решил порадовать их какой-то доброй вестью Может, образумился протрезвевший Мунгат, убоялся воеводы и теперь отдаст казакам хотя бы их лошадей.
— Эва, дедка! — тихо позвал Якунко.
Торгай увидел казаков, пугливо огляделся и, мягко ступая по дресве, направился распадком к ним. Он принес кое-какую еду: достал из-за пазухи черствую лепешку из курлыка — дикой гречихи, несколько сочных луковиц сараны, варенных в молоке, маленький кусочек вяленого мяса. Все это прямо на траве старик разделил между казаками поровну и пообещал принести ночью еще чего-нибудь.
— Мунгат собирается скоро кочевать, — доверительно сообщил Торгай. — Поближе к Уйбату-реке пойдет.
Уйбат протекал более чем в дне езды южнее июсских кочевий. Казаки слышали, что у той отдаленной от города степной реки живут инородцы алтырского и езерского аймаков.
— Отдал бы Мунгат коней, — горестно, без всякой надежды вздохнул Якунко. — Пешком домой нам никак не добраться.
— Ничего не отдаст. Идите и не замешкивайтесь тут. Иренек зол на вас, он передумает и заберет вас в плен, — с тревогой сказал старик, осторожно оглядываясь на затухающие костры уходящего в дремоту улуса.
— Мы бы сами коней раздобыли, да, вишь, шибко поувечены и уздечек у нас нет.
— Принесу, однако.
— Перво дело, пищаль бы нам али лук.
Торгай настрого предупредил: не подавайте голоса, ежели кто звать будет, а ждите здесь его, старика. И не пытайтесь украсть коней в табунах у Мунгата — кругом поставлены тайные караулы, непременно поймают, и тогда казакам уже не выбраться отсюда живыми.
Погасив костры, улус не мог угомониться до самой полуночи. Взбрехивали собаки, и кто-то время от времени сердито покрикивал на них. Грызлись на взгорье кони, переговаривались пастухи. И еще какие-то неясные звуки возникали и плыли над остывающей степью, то усиливаясь, то затухая.
В черном, как уголь, небе заперемигивались крупные звезды. Месяц высунул из-за гор свой острый серебряный рог. Посмотрел Якунко на звездную толчею и сразу разобрался, куда идти, чтобы попасть на Красный Яр. Нужно было сначала неуклонно держаться пойменной степной долины и, минуя неглубокое, но обширное, с песчаными берегами, озеро, выйти к Енисею. На этом неблизком пути им должны встретиться дружественные русским качинские и яринские улусы, где можно в долг раздобыть коней или какую-нибудь лодку.
С реки порывами дул холодный ветер. Казаки стыли, жались друг к другу, они не спали всю ночь, казавшуюся бесконечной, ожидали старика. Но Торгай не пришел ни ночью, ни ранним утром. Тогда казаки на мглистом рассвете тронулись в дорогу вдоль извивов Белого Июса, затем по речной старице круто отвернули к холмам, замыкавшим долину справа.
У подножия горы, поросшего непролазной караганой и ерником, Якунко нашел созревающую клубнику, ее было тут среди ползучего клевера и горошка не так уж много, но казаки обрадовались удаче и чуть утолили голод. Теперь можно было смело идти дальше. А немного погодя в молодом лиственничном леске набрели на высокие, в рост человека, пучки. Конечно, пучка — не хлеб, какая уж сытость от травы, а все же не пуст живот.
— Мясца бы, на костре поджаренного, чтоб с корочкой и дымком пахло, — тоскливо мечтал вслух Тимошко.
— Затягивай-ко кушак потужее. Нам бедовать с тобою не один день. Зверька бы добыть али птицу какую.
В одном месте под кустом жесткого, что проволока, чия они увидели свежую красноватую кучку земли. Это была сусличья нора. Тимошко молча припал к ней и принялся раскапывать ее руками. Каменистый целик поддавался туго, казак вскоре посрывал ногти. Тогда, увидев неудачу друга, за дело принялся Якунко, но он тут же отступился, досадливо плюнул:
— Пешню бы сюда.
Тимошко ничего не ответил.
К исходу третьих суток у синего, как небо, озера, что открыто лежит в степи под песчаным козырьком холма, встретили качинский улус всего в пять небольших юрт. Улус был крайне бедным, почти нищим.
Его хозяин, короткошеий, похожий на тощего паука старикашка, угощал казаков свежей тарбаганиной и молочной кашей из сараны и сушеного творога. Бывалый во всяких переплетах Якунко опасался переесть с голодухи, чтоб после не маяться брюхом, а Тимошко не сдерживал себя: сразу навалился на еду и мел все подчистую. Якунко смотрел-смотрел да сердито вырвал из Тимошкиных жадных рук тарбаганью лопатку:
— Будет тебе.
Тимошко уступил ему нехотя, даже осерчал.
Лошадей хозяин, конечно, не дал, — где их взять? — пожалел и лука со стрелами. Лишь насыпал в торбу немного дикой гречихи, ничего другого у него не было, а не помочь казакам он не мог. Вывел их на пригорок, показал, куда идти, чтобы попасть к Енисею.