Дикая кровь
Часть 7 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Молодая Мунгатова жена Хызанче, невысокая, со смуглым, похожим на шаньгу лицом, не спеша вытащила изо рта обсосанную прямую трубку, положила в стороне на росную траву. Что-то горячо зашептала, призывая себе в помощь родовых духов, и принялась свирепо хлестать плетью по обнаженным худым спинам казаков. И только когда взопрела и задохнулась от усталости, раскрасневшаяся, сердитая, она сунула плеть в руки стоявшему рядом с ней молодому качинцу.
— Побить их насмерть и псам кинуть! — переводя дух, визгливо воскликнула Хызанче.
Казаков хотел было защитить добрый старик Торгай, одинокий седой человек с усталым взглядом плененной птицы. Он был очень старым и мудрым, знал многие обычаи своего народа, играл на семиструнном чатхане[1] и все еще звучным гортанным голосом пел сказания о далеких временах, о многих памятных битвах с приходившими в степь уйгурами и монголами.
— Выпущенная стрела не возвращается, — предостерегающе сказал Торгай. — Не делайте того, о чем придется жалеть. Думаешь пить воду — не смешивай ее с кровью.
Иренек услышал колючие, как шиповник, слова Торгая и шагнул к нему, протянул старику треххвостую, в палец плеть. Обжег старика полным досады и злости ястребиным взглядом.
Торгай невольно попятился и слабой своей рукой отвел твердую, словно литую, руку Иренека. Это удивило и еще больше разозлило киргизского князя, он насупился, угрожающе скрипнул оскаленными белыми зубами:
— Сытый кобель лает на хозяина.
Народ сжался от страха за своего любимца Торгая и притих, ожидая, что будет дальше. И тогда смело вышел вперед и широким плечом богатыря заслонил старика рослый парень в обтрепанном, залатанном во многих местах дерюжном зипуне.
Иренек, похожий на взъярившегося, готового кинуться в драку вепря, толкнул парня в грудь, но тот не упал, лишь слегка качнулся. Иренек снова толкнул, теперь уже посильнее. Парень снова качнулся и снова устоял. И неизвестно, чем бы закончился этот нешуточный спор, если бы не рассудительный Итпола. Он сдержанно и в то же время властно позвал Иренека в юрту и приказал улусным людям немедленно разойтись и заняться своим делом.
Казаки несколько долгих, томительных часов пролежали в расплавленной солнцем каменистой степи. Их сжигала нестерпимая, неотступная жажда, но никто во всем улусе не подал им воды. Иренек ходил около, пьяно посмеивался, похваляясь своей смелостью и заглядывая в измученные, темные лица несчастных пленников:
— Вот вам ясак! Вот как обирать Киргизскую орду!
— Измена! — страшно хрипел Якунко, поводя выпученным кровавым глазом.
— Я вырву тебе язык, гнилая печень! — замахнувшись на Якунку ногой, выругался киргиз.
Только в густых вечерних сумерках, затопивших всю долину, без коней и без оружия, еле живых отпустили казаков из улуса. Измотанные жестокой расправой и жаждой, казаки не могли двигаться. С большим трудом переставляя тяжелые, словно чужие, ноги, они отошли лишь какую-то сотню шагов на ковыльный степной угор и упали на щебнистую, не успевшую остыть землю. Увидев их распростертыми, беспомощными, не знавший жалости и пощады Иренек по обросшему ковылем склону бегом кинулся к ним.
Когда он вплотную приблизился к казакам и резко выхватил из крытых серебром кожаных ножен богатую бухарскую саблю с затейливыми письменами, казаки сразу поняли, что пришел конец. И они, истово перекрестясь, с немой покорностью невезучей судьбе опустили лохматые головы: руби. Не просить же им милости у нехристя, изменившего царю?
Но склонившись над ними, Иренек поймал рукой окладистую бороду Якунки, натянул ее и полоснул по ней голубым острием сабли. С раскрытой ладони князя посыпались на землю срезанные волосы. Иренек, глядя на них, брезгливо поморщился. Затем, не в силах сдержать свой бурный, огненный нрав, так же, одним коротким взмахом голубой сабли, обрезал бороду ошалевшему от страха и обиды Тимошке. И вдруг, став на одно колено, Иренек сгреб волосы в кучку и забрал в горсть.
— Ваши бороды закатают в кошму. Я буду спать на этой кошме. А жена моя зачнет на ней и родит мне храброго сына!
Шрам на высоком смуглом лбу у киргиза судорожно подергивался, крылья ястребиного носа угрожающе трепетали. Таким Итпола видел Иренека впервые.
4
Купленного Ивашкой парнишку сразу же усадили за стол, досыта накормили кислыми щами и мягкими пирогами с дробленым горохом, а потом заросшим крапивою огородом повели в баню. Топил баню сам дед, в кирпичном очаге раскаливал добела лобастые булыжины, с завидной ловкостью подхватывал их кузнечными щипцами и, отстраняя лицо, опускал в бочку с водой. Камни угрожающе шипели и грохотали, из бочки пыхал синий пар, а дед только покрякивал да кургузым рукавом рубахи вытирал глаза, слезящиеся от едкого дыма.
Когда парнишку ввели в баню и, растерянного, раздели донага, Верещага с трудом усадил его в деревянное корыто. Парнишка завыл, зашелся в истошном крике и весь побелел от страха: откуда ему было знать, что собираются делать с ним в этой прокопченной и тесной русской юрте? А плеснул Верещага ковш теплой воды на узкую, выпирающую костями спину мальца — дух у того перехватило, он вытянулся в струну и замер — вот-вот кончится.
— Боязлив-то как! — укоризненно проговорил дед. — Небось, оттого и в полон угодил, сердечный.
Ласковый говорок Верещаги несколько успокоил и ободрил парнишку. Это было видно по взгляду его узких, юрких глаз, ставшему не то чтобы смелым и доверчивым, но уже и не столь пугливым, как вначале.
— Ты ему руки, руки помой, — улыбаясь, ровным голосом советовал Ивашко, что потный стоял у порога с рушником наготове.
Верещага долго натирал золой заскорузлые руки мальца и тут же смыл с них рыжую мыльную пену. Парнишка зарадовался, что снова увидел свои ладони и свои пальцы и, обращаясь то к Верещаге, то к Ивашке, весело чирикал по-монгольски.
Одежонка на нем была пропотелая, ветхая — вся рассыпалась в тлен. Дед Верещага после мытья взялся было починять и стирать ее, да, намучившись, плюнул, присоветовал Ивашке купить материи и пошить какие-нибудь порты и кафтанишко. Надо сказать, что ухаживал дед за парнишкой ревностно и с явным удовольствием. Наконец-то к самому закату жизни у бобыля проявилась вдруг неизвестно откуда взявшаяся забота о людях, и он радовался этой проросшей в суровом сердце заботе, очень дорожил ею. И удивлялся тому, как мог жить прежде отрезанным от всех заплесневелым ломтем.
Киргизскую речь малец понимал сносно, но имени своего не мог сказать, просто не помнил. Ивашко хотел как-то назвать его, однако, раздумавшись, предоставил это соборному попу.
Отец Димитрий крестил парнишку в день святой Федоры, и оттого стал малец Федоркой. Имя это ему сразу понравилось, он часто и с восторгом повторял его, тыча себя в ребристую от худобы грудь.
При добрых харчах да при дедовой ласке Федорко стал понемногу крепнуть, поправляться. В смуглые щеки ему бросился разливной румянец, взгляд заметно посвежел, и вот уже стал Федорко заигрываться и все чаще бегать на речку с соседскими казачатами. Глядишь — он на Каче ельцов удит или на яру в сыром песке копается.
Но круглая, как арбуз, голова у Федорки все еще бугрилась болячками и струпьями. На ночь дед мазал ее деревянным маслом из лампадки, умягчал кожу медвежьим жиром — не помогло. Тогда решил Верещага поить Федорку настоем трав, тайно поить, потому как лечение травами запрещалось настрого не одним воеводою, но и самим церковным головою архимандритом Тобольским.
— Отыскать бы, трень-брень, заветну траву зверобой, — озабоченно говорил Верещага. — Она всю болезнь из тела враз выбьет.
Поспрашивал дед зверобоя у многих верных дружков своих, пошептался с хитрющими старухами на торгу — никто ему в том не помог. И условились однажды идти в дальние березняки, где люди иногда находили эту целебную траву.
Конечно, Верещага мог сходить за зверобоем и в одиночку, но в компании было ему все-таки обычнее, да и приятней. А Ивашку все настойчивее манили к себе туповерхие, перетянутые арканами юрты, которые он видел вдоль по зеленому берегу, еще когда плыл на Красный Яр. Что за народец живет там? Не знают ли они случаем чего-нибудь про потерянную Ивашкину родину, про неведомого его отца и всю родню? Ивашко нисколько не задумывался, зачем ему нужно все это, ведь он уже взрослый человек, сам себе хозяин, вырос среди русских, крещен, определен на государеву службу. Но дикая кровь киргиза нет-нет да и напоминала ему о неразрывном родстве со степью, с кочевою Киргизской ордой.
Поднялись они рано. Утро наплывало из-за гор сырое, мглистое. Кача пряталась в седой шерсти тумана, лишь местами выступали темные островки тальников. Потенькивали и трепыхались в кустах птицы, нудно гудело комарье.
Мокрая от росы дорога запетляла вверх по караульному холму Кум-Тигей. Запахло свежо и душисто молодым березовым листом, полынью и богородской травой, одевшей каменистые взлобки. А немного погодя им открылась степь, перевитая золотыми лучами вдруг прорезавшего туман солнца. Бойко ковылявший все время впереди с ошкуренной березовой палкой в руке Верещага остановился на перекрестье дорог, поджидая Ивашку с Федоркой. Подошли — показал на буревшие вдалеке холмы, разделенные синими полосками мелкого березняка в еще не заросших зеленью темных распадках.
— Бадалык-гора. Но мы туда не пойдем. Мы вон до тех сосенок, — он махнул палкой в сторону голубого леска, подступившего острым концом к обрывистому берегу Енисея.
На кудрявой опушке того маленького леска они встретили в изобилии подорожную траву, листья которой удивительно походили на старые руки Верещаги: все в бледных и набухших жилках. Дед нарвал целый пук травы, сунул в холщовую сумку — пригодится. А еще в непролазно густом черемушнике попались Верещаге красноголовник, жесткая плакун-трава и ядовитая живокость.
— Может, воевода, само собой, и не гневался бы на знахарей, не изводи они травами безвинных. Оттого и собирать травы запрет, — рассуждал Верещага, растирая на ладони розовые цветки дудника. — У нас на посаде мужик опоил девку травяным настоем, и она, трень-брень, стала бегать за ним, уж так бегала!..
Они долго, до устали, бродили в низинах по пестрой от солнца кромке леса, по колючим кустарникам, где в изобилии росли желтушник и горошек, подмаренник и медунка. И как назло, не было лишь заветного зверобоя.
— Ничего нет, — с хрустом разгибая затекшую спину, заключил Ивашко, — может, еще у кого поспрашивать?
— Никто той травы не даст.
Так в поисках и неторопливых разговорах они подошли к инородческому улусу. Сгрудившись в тени немногих юрт, шумно дыша, отдыхали овцы с облепленными навозом тяжелыми курдюками. У одной из юрт, приплясывая, горел костер. Порывистый ветер играючись взъерошивал травы и катал по ним белесую кишку дыма.
Почуяв чужих, злобно взлаяли лохматые улусные псы. На них тут же прикрикнула хлопотавшая у костра молодая, смуглая лицом женка. Из юрты один за другим показались двое мужчин. Старший из них, жилистый и низкорослый, сказал на ломаном русском языке:
— Пожалуйте, гости красны!
— Князец Бабук с братом Бугачом, — на ухо Ивашке уважительно шепнул Верещага.
У Бабука было морщинистое безбородое лицо, вернее — борода была, но настолько редкая, что ее трудно было разглядеть: всего несколько жалких волосинок. На князе, как и на его брате, лицом и статью похожем на Бабука, ладно сидел новый, слегка засаленный казачий кафтан — инородцы уже были зачислены на службу Белому царю.
Бабук с низким поклоном об руку поздоровался с гостями, зыркнул на скуластого Бугача, и тот мигом вынес и постелил на траву кошму, белую, обшитую по краю красными и синими лентами. Бабук почтительно, опять же с поклоном, спросил, как здоровье у Верещаги и Ивашки, одобрил покупку киргизом малого ясыря — об этом он уже был наслышан.
— Как жить без роду? Пастуха купи, жену купи, — подбирая под себя короткие ноги, посоветовал он. — Юрту ставь, места, однако, хватит.
— Где купить юрту?
— Я продам, — сказал Бабук, разглядывая Федорку и прикидывая, стоит ли тот названной воеводой цены. — А у меня сын такой есть, малый сын.
Обстоятельного разговора с Бабуком как-то не вышло. Отдохнув немного, Верещага со своими друзьями зашагал к острогу, прямо на выглядывавшие из-за бугра маковки церквей. Но вскоре, когда в степи опять пошли островки мелколесья, позади послышался приближавшийся топот копыт. Ивашко подумал было, что это Бабук или его брат. Вспомнили князцы что-нибудь такое, что собирались сказать и не сказали ушедшим гостям, и пустились за ними в погоню.
На плотном, гривастом вороном коне, с треском ломая ветви, к ним подлетел казак с головой, что пивной котел, большеглазый и тонконосый, в распахнутом кафтане и без шапки. Он круто подвернул к ним горячего коня, и тот всей своей громадой заступил людям дорогу.
— Ватаман! — ахнул и присел Верещага.
Ивашко смекнул, что к ним подъехал красноярский атаман Родион Кольцов, о котором он много слышал еще в Москве. Его хвалили за неуемную храбрость, за буйный, несговорчивый нрав, который Родион унаследовал от известного Ермакова есаула Ивана Кольцо, ходившего в давние времена войной на сибирского хана Кучума.
Родиона любили в остроге за то, что он одинаково относился ко всем: и к детям боярским и к голи перекатной. Ни перед кем не лебезил, всем резал правду в глаза. Из начальных людей Красного Яра он один был таков.
— Никого не видели? — зычно спросил он, шире распахивая свой красный кафтан. — Вторую неделю беглого аманата ищем. Как в воду канул, залихват!
— Можеть, и канул. Толкуют, дескать, его родня на том берегу Енисея, — проговорил Верещага, легонько похлопав по широкому крупу атамановского Воронка. Любил дед коней, ох и любил, а вот держать их ему еще не приходилось. Чужим бегунцам радовался.
— Я тебя помню, — Родион живо, с отменной лихостью подмигнул Ивашке смелым глазом. — Купал тебя в Каче, ровно слепого щенка. Плавать учил, а ты поскуливал. Служить приехал?
— Служить.
— Оно так. Меня держись. Норови-ка в мою сотню, к моим разбойникам, я тебе дурна не сотворю.
Родион уже был готов дать нетерпеливо переступавшему коню повод и скакать по перелеску дальше, но пытливый взгляд его вдруг остановился на бугристой, в струпьях голове Федорки:
— Зверобоем пользуйте.
— Того и ищем, ватаман.
Родион с кривой усмешкой на открытом лобастом лице развязал переметную суму у передней луки седла, достал пучок сухой мелколистой травы с желтыми цветами и, скосив плечи, подал Верещаге.
— Держи-ко, — и вздыбил рослого, взопревшего Воронка.
Куземке не повезло. Слетел он с самого крутояра кубарем, весь ободрался до крови, чуть шею себе не сломил в каменистом глубоком рву, а впереди кусты трещали — беглый по ним напролом шпарил. Не будь дураком, Куземко вскочил и что есть силы кинулся свежим следом, руками колючую боярку раздвинул и вроде бы уже ухватил братского и потянул было к себе за ногу. Да нога та на поверку оказалась зеленой гнилой корягой, которых много тут, на берегу Енисея. Матюкнулся в сердцах, плюнул и понуро, с сознанием своей большой вины, поплелся в острог.
Навстречу, отчаянно пыля, уже бежали стрельцы, цепочкой, с поднятыми бердышами, с нацеленными в божий свет тяжелыми пищалями, а в самом остроге такая суматоха пошла, что не дай бог. Служилые скопом загоняли аманатов в тюремную ограду, запирали на скрипучие ржавые замки и засовы ворота и острожные калитки. На резной галерее своих высоких хором раздосадованный воевода грузно топал ножищами, выкрикивал, наливаясь кровью:
— Словить без простою!
У съезжей избы ему дружно откликались казаки:
— Словим немедля, отец-воевода! — и угрожающе размахивали бердышами, не сходя, однако, с места: кому хотелось без толку мотаться вокруг острога по колючему шиповнику и боярке. Уж коли человек бежал — пиши пропало.
Санкай, носясь у церкви и никого не замечая, звонко, совсем по-ребячьи смеялась и хлопала в ладоши: в конце концов по ее вышло, братский теперь на свободе и, может быть, далеко отсюда. А что ей до Куземки, который упустил ее дружка и должен за то держать ответ перед самим воеводой!
Карауливший съезжую избу полоротый, дурной казак увидел Куземку, вытаращил и без того шалые глаза и присел, и заорал лихоматом:
— Побить их насмерть и псам кинуть! — переводя дух, визгливо воскликнула Хызанче.
Казаков хотел было защитить добрый старик Торгай, одинокий седой человек с усталым взглядом плененной птицы. Он был очень старым и мудрым, знал многие обычаи своего народа, играл на семиструнном чатхане[1] и все еще звучным гортанным голосом пел сказания о далеких временах, о многих памятных битвах с приходившими в степь уйгурами и монголами.
— Выпущенная стрела не возвращается, — предостерегающе сказал Торгай. — Не делайте того, о чем придется жалеть. Думаешь пить воду — не смешивай ее с кровью.
Иренек услышал колючие, как шиповник, слова Торгая и шагнул к нему, протянул старику треххвостую, в палец плеть. Обжег старика полным досады и злости ястребиным взглядом.
Торгай невольно попятился и слабой своей рукой отвел твердую, словно литую, руку Иренека. Это удивило и еще больше разозлило киргизского князя, он насупился, угрожающе скрипнул оскаленными белыми зубами:
— Сытый кобель лает на хозяина.
Народ сжался от страха за своего любимца Торгая и притих, ожидая, что будет дальше. И тогда смело вышел вперед и широким плечом богатыря заслонил старика рослый парень в обтрепанном, залатанном во многих местах дерюжном зипуне.
Иренек, похожий на взъярившегося, готового кинуться в драку вепря, толкнул парня в грудь, но тот не упал, лишь слегка качнулся. Иренек снова толкнул, теперь уже посильнее. Парень снова качнулся и снова устоял. И неизвестно, чем бы закончился этот нешуточный спор, если бы не рассудительный Итпола. Он сдержанно и в то же время властно позвал Иренека в юрту и приказал улусным людям немедленно разойтись и заняться своим делом.
Казаки несколько долгих, томительных часов пролежали в расплавленной солнцем каменистой степи. Их сжигала нестерпимая, неотступная жажда, но никто во всем улусе не подал им воды. Иренек ходил около, пьяно посмеивался, похваляясь своей смелостью и заглядывая в измученные, темные лица несчастных пленников:
— Вот вам ясак! Вот как обирать Киргизскую орду!
— Измена! — страшно хрипел Якунко, поводя выпученным кровавым глазом.
— Я вырву тебе язык, гнилая печень! — замахнувшись на Якунку ногой, выругался киргиз.
Только в густых вечерних сумерках, затопивших всю долину, без коней и без оружия, еле живых отпустили казаков из улуса. Измотанные жестокой расправой и жаждой, казаки не могли двигаться. С большим трудом переставляя тяжелые, словно чужие, ноги, они отошли лишь какую-то сотню шагов на ковыльный степной угор и упали на щебнистую, не успевшую остыть землю. Увидев их распростертыми, беспомощными, не знавший жалости и пощады Иренек по обросшему ковылем склону бегом кинулся к ним.
Когда он вплотную приблизился к казакам и резко выхватил из крытых серебром кожаных ножен богатую бухарскую саблю с затейливыми письменами, казаки сразу поняли, что пришел конец. И они, истово перекрестясь, с немой покорностью невезучей судьбе опустили лохматые головы: руби. Не просить же им милости у нехристя, изменившего царю?
Но склонившись над ними, Иренек поймал рукой окладистую бороду Якунки, натянул ее и полоснул по ней голубым острием сабли. С раскрытой ладони князя посыпались на землю срезанные волосы. Иренек, глядя на них, брезгливо поморщился. Затем, не в силах сдержать свой бурный, огненный нрав, так же, одним коротким взмахом голубой сабли, обрезал бороду ошалевшему от страха и обиды Тимошке. И вдруг, став на одно колено, Иренек сгреб волосы в кучку и забрал в горсть.
— Ваши бороды закатают в кошму. Я буду спать на этой кошме. А жена моя зачнет на ней и родит мне храброго сына!
Шрам на высоком смуглом лбу у киргиза судорожно подергивался, крылья ястребиного носа угрожающе трепетали. Таким Итпола видел Иренека впервые.
4
Купленного Ивашкой парнишку сразу же усадили за стол, досыта накормили кислыми щами и мягкими пирогами с дробленым горохом, а потом заросшим крапивою огородом повели в баню. Топил баню сам дед, в кирпичном очаге раскаливал добела лобастые булыжины, с завидной ловкостью подхватывал их кузнечными щипцами и, отстраняя лицо, опускал в бочку с водой. Камни угрожающе шипели и грохотали, из бочки пыхал синий пар, а дед только покрякивал да кургузым рукавом рубахи вытирал глаза, слезящиеся от едкого дыма.
Когда парнишку ввели в баню и, растерянного, раздели донага, Верещага с трудом усадил его в деревянное корыто. Парнишка завыл, зашелся в истошном крике и весь побелел от страха: откуда ему было знать, что собираются делать с ним в этой прокопченной и тесной русской юрте? А плеснул Верещага ковш теплой воды на узкую, выпирающую костями спину мальца — дух у того перехватило, он вытянулся в струну и замер — вот-вот кончится.
— Боязлив-то как! — укоризненно проговорил дед. — Небось, оттого и в полон угодил, сердечный.
Ласковый говорок Верещаги несколько успокоил и ободрил парнишку. Это было видно по взгляду его узких, юрких глаз, ставшему не то чтобы смелым и доверчивым, но уже и не столь пугливым, как вначале.
— Ты ему руки, руки помой, — улыбаясь, ровным голосом советовал Ивашко, что потный стоял у порога с рушником наготове.
Верещага долго натирал золой заскорузлые руки мальца и тут же смыл с них рыжую мыльную пену. Парнишка зарадовался, что снова увидел свои ладони и свои пальцы и, обращаясь то к Верещаге, то к Ивашке, весело чирикал по-монгольски.
Одежонка на нем была пропотелая, ветхая — вся рассыпалась в тлен. Дед Верещага после мытья взялся было починять и стирать ее, да, намучившись, плюнул, присоветовал Ивашке купить материи и пошить какие-нибудь порты и кафтанишко. Надо сказать, что ухаживал дед за парнишкой ревностно и с явным удовольствием. Наконец-то к самому закату жизни у бобыля проявилась вдруг неизвестно откуда взявшаяся забота о людях, и он радовался этой проросшей в суровом сердце заботе, очень дорожил ею. И удивлялся тому, как мог жить прежде отрезанным от всех заплесневелым ломтем.
Киргизскую речь малец понимал сносно, но имени своего не мог сказать, просто не помнил. Ивашко хотел как-то назвать его, однако, раздумавшись, предоставил это соборному попу.
Отец Димитрий крестил парнишку в день святой Федоры, и оттого стал малец Федоркой. Имя это ему сразу понравилось, он часто и с восторгом повторял его, тыча себя в ребристую от худобы грудь.
При добрых харчах да при дедовой ласке Федорко стал понемногу крепнуть, поправляться. В смуглые щеки ему бросился разливной румянец, взгляд заметно посвежел, и вот уже стал Федорко заигрываться и все чаще бегать на речку с соседскими казачатами. Глядишь — он на Каче ельцов удит или на яру в сыром песке копается.
Но круглая, как арбуз, голова у Федорки все еще бугрилась болячками и струпьями. На ночь дед мазал ее деревянным маслом из лампадки, умягчал кожу медвежьим жиром — не помогло. Тогда решил Верещага поить Федорку настоем трав, тайно поить, потому как лечение травами запрещалось настрого не одним воеводою, но и самим церковным головою архимандритом Тобольским.
— Отыскать бы, трень-брень, заветну траву зверобой, — озабоченно говорил Верещага. — Она всю болезнь из тела враз выбьет.
Поспрашивал дед зверобоя у многих верных дружков своих, пошептался с хитрющими старухами на торгу — никто ему в том не помог. И условились однажды идти в дальние березняки, где люди иногда находили эту целебную траву.
Конечно, Верещага мог сходить за зверобоем и в одиночку, но в компании было ему все-таки обычнее, да и приятней. А Ивашку все настойчивее манили к себе туповерхие, перетянутые арканами юрты, которые он видел вдоль по зеленому берегу, еще когда плыл на Красный Яр. Что за народец живет там? Не знают ли они случаем чего-нибудь про потерянную Ивашкину родину, про неведомого его отца и всю родню? Ивашко нисколько не задумывался, зачем ему нужно все это, ведь он уже взрослый человек, сам себе хозяин, вырос среди русских, крещен, определен на государеву службу. Но дикая кровь киргиза нет-нет да и напоминала ему о неразрывном родстве со степью, с кочевою Киргизской ордой.
Поднялись они рано. Утро наплывало из-за гор сырое, мглистое. Кача пряталась в седой шерсти тумана, лишь местами выступали темные островки тальников. Потенькивали и трепыхались в кустах птицы, нудно гудело комарье.
Мокрая от росы дорога запетляла вверх по караульному холму Кум-Тигей. Запахло свежо и душисто молодым березовым листом, полынью и богородской травой, одевшей каменистые взлобки. А немного погодя им открылась степь, перевитая золотыми лучами вдруг прорезавшего туман солнца. Бойко ковылявший все время впереди с ошкуренной березовой палкой в руке Верещага остановился на перекрестье дорог, поджидая Ивашку с Федоркой. Подошли — показал на буревшие вдалеке холмы, разделенные синими полосками мелкого березняка в еще не заросших зеленью темных распадках.
— Бадалык-гора. Но мы туда не пойдем. Мы вон до тех сосенок, — он махнул палкой в сторону голубого леска, подступившего острым концом к обрывистому берегу Енисея.
На кудрявой опушке того маленького леска они встретили в изобилии подорожную траву, листья которой удивительно походили на старые руки Верещаги: все в бледных и набухших жилках. Дед нарвал целый пук травы, сунул в холщовую сумку — пригодится. А еще в непролазно густом черемушнике попались Верещаге красноголовник, жесткая плакун-трава и ядовитая живокость.
— Может, воевода, само собой, и не гневался бы на знахарей, не изводи они травами безвинных. Оттого и собирать травы запрет, — рассуждал Верещага, растирая на ладони розовые цветки дудника. — У нас на посаде мужик опоил девку травяным настоем, и она, трень-брень, стала бегать за ним, уж так бегала!..
Они долго, до устали, бродили в низинах по пестрой от солнца кромке леса, по колючим кустарникам, где в изобилии росли желтушник и горошек, подмаренник и медунка. И как назло, не было лишь заветного зверобоя.
— Ничего нет, — с хрустом разгибая затекшую спину, заключил Ивашко, — может, еще у кого поспрашивать?
— Никто той травы не даст.
Так в поисках и неторопливых разговорах они подошли к инородческому улусу. Сгрудившись в тени немногих юрт, шумно дыша, отдыхали овцы с облепленными навозом тяжелыми курдюками. У одной из юрт, приплясывая, горел костер. Порывистый ветер играючись взъерошивал травы и катал по ним белесую кишку дыма.
Почуяв чужих, злобно взлаяли лохматые улусные псы. На них тут же прикрикнула хлопотавшая у костра молодая, смуглая лицом женка. Из юрты один за другим показались двое мужчин. Старший из них, жилистый и низкорослый, сказал на ломаном русском языке:
— Пожалуйте, гости красны!
— Князец Бабук с братом Бугачом, — на ухо Ивашке уважительно шепнул Верещага.
У Бабука было морщинистое безбородое лицо, вернее — борода была, но настолько редкая, что ее трудно было разглядеть: всего несколько жалких волосинок. На князе, как и на его брате, лицом и статью похожем на Бабука, ладно сидел новый, слегка засаленный казачий кафтан — инородцы уже были зачислены на службу Белому царю.
Бабук с низким поклоном об руку поздоровался с гостями, зыркнул на скуластого Бугача, и тот мигом вынес и постелил на траву кошму, белую, обшитую по краю красными и синими лентами. Бабук почтительно, опять же с поклоном, спросил, как здоровье у Верещаги и Ивашки, одобрил покупку киргизом малого ясыря — об этом он уже был наслышан.
— Как жить без роду? Пастуха купи, жену купи, — подбирая под себя короткие ноги, посоветовал он. — Юрту ставь, места, однако, хватит.
— Где купить юрту?
— Я продам, — сказал Бабук, разглядывая Федорку и прикидывая, стоит ли тот названной воеводой цены. — А у меня сын такой есть, малый сын.
Обстоятельного разговора с Бабуком как-то не вышло. Отдохнув немного, Верещага со своими друзьями зашагал к острогу, прямо на выглядывавшие из-за бугра маковки церквей. Но вскоре, когда в степи опять пошли островки мелколесья, позади послышался приближавшийся топот копыт. Ивашко подумал было, что это Бабук или его брат. Вспомнили князцы что-нибудь такое, что собирались сказать и не сказали ушедшим гостям, и пустились за ними в погоню.
На плотном, гривастом вороном коне, с треском ломая ветви, к ним подлетел казак с головой, что пивной котел, большеглазый и тонконосый, в распахнутом кафтане и без шапки. Он круто подвернул к ним горячего коня, и тот всей своей громадой заступил людям дорогу.
— Ватаман! — ахнул и присел Верещага.
Ивашко смекнул, что к ним подъехал красноярский атаман Родион Кольцов, о котором он много слышал еще в Москве. Его хвалили за неуемную храбрость, за буйный, несговорчивый нрав, который Родион унаследовал от известного Ермакова есаула Ивана Кольцо, ходившего в давние времена войной на сибирского хана Кучума.
Родиона любили в остроге за то, что он одинаково относился ко всем: и к детям боярским и к голи перекатной. Ни перед кем не лебезил, всем резал правду в глаза. Из начальных людей Красного Яра он один был таков.
— Никого не видели? — зычно спросил он, шире распахивая свой красный кафтан. — Вторую неделю беглого аманата ищем. Как в воду канул, залихват!
— Можеть, и канул. Толкуют, дескать, его родня на том берегу Енисея, — проговорил Верещага, легонько похлопав по широкому крупу атамановского Воронка. Любил дед коней, ох и любил, а вот держать их ему еще не приходилось. Чужим бегунцам радовался.
— Я тебя помню, — Родион живо, с отменной лихостью подмигнул Ивашке смелым глазом. — Купал тебя в Каче, ровно слепого щенка. Плавать учил, а ты поскуливал. Служить приехал?
— Служить.
— Оно так. Меня держись. Норови-ка в мою сотню, к моим разбойникам, я тебе дурна не сотворю.
Родион уже был готов дать нетерпеливо переступавшему коню повод и скакать по перелеску дальше, но пытливый взгляд его вдруг остановился на бугристой, в струпьях голове Федорки:
— Зверобоем пользуйте.
— Того и ищем, ватаман.
Родион с кривой усмешкой на открытом лобастом лице развязал переметную суму у передней луки седла, достал пучок сухой мелколистой травы с желтыми цветами и, скосив плечи, подал Верещаге.
— Держи-ко, — и вздыбил рослого, взопревшего Воронка.
Куземке не повезло. Слетел он с самого крутояра кубарем, весь ободрался до крови, чуть шею себе не сломил в каменистом глубоком рву, а впереди кусты трещали — беглый по ним напролом шпарил. Не будь дураком, Куземко вскочил и что есть силы кинулся свежим следом, руками колючую боярку раздвинул и вроде бы уже ухватил братского и потянул было к себе за ногу. Да нога та на поверку оказалась зеленой гнилой корягой, которых много тут, на берегу Енисея. Матюкнулся в сердцах, плюнул и понуро, с сознанием своей большой вины, поплелся в острог.
Навстречу, отчаянно пыля, уже бежали стрельцы, цепочкой, с поднятыми бердышами, с нацеленными в божий свет тяжелыми пищалями, а в самом остроге такая суматоха пошла, что не дай бог. Служилые скопом загоняли аманатов в тюремную ограду, запирали на скрипучие ржавые замки и засовы ворота и острожные калитки. На резной галерее своих высоких хором раздосадованный воевода грузно топал ножищами, выкрикивал, наливаясь кровью:
— Словить без простою!
У съезжей избы ему дружно откликались казаки:
— Словим немедля, отец-воевода! — и угрожающе размахивали бердышами, не сходя, однако, с места: кому хотелось без толку мотаться вокруг острога по колючему шиповнику и боярке. Уж коли человек бежал — пиши пропало.
Санкай, носясь у церкви и никого не замечая, звонко, совсем по-ребячьи смеялась и хлопала в ладоши: в конце концов по ее вышло, братский теперь на свободе и, может быть, далеко отсюда. А что ей до Куземки, который упустил ее дружка и должен за то держать ответ перед самим воеводой!
Карауливший съезжую избу полоротый, дурной казак увидел Куземку, вытаращил и без того шалые глаза и присел, и заорал лихоматом: