Дикая кровь
Часть 52 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Атаман на сей раз словно не замечал Артюшку, он вперил ледяной, сверлящий взгляд в Степанку:
— Уж и глуп ты, сын боярский!
Сотня раскатисто заржала, облегченно вздохнув. Знать, отошло у казаков сердце. Они еще не потеряли веры в своего отчаянного, своего могучего атамана.
18
Долина, пролегшая между двумя утесистыми гривами, сузилась, с близких холмов повеяло душницей и дикими астрами. И суровые, сосредоточенные лица киргизов разъяснились и расцвели. За холмами в редких кустиках пикульника и чия начиналась коренная земля алтырцев — Уйбатская степь. В прозрачном мареве она уходила на юг, ее южными и западными границами были Саксарский хребет и гора Изых, которые угадывались вдалеке.
В этой стороне Уйбатской степи кочевал Конкоша, но теперь его улус стоял у скалистой горы Бараба. Чувствуя себя здесь полным хозяином, Конкоша советовал Абалаку, где лучше ставить юрты киргизам и тубинцам, куда отступать отряду в случае внезапного нападения русских, чтобы увести врагов от спрятавшихся в потаенных местах улусов.
Рядом с тихими плесами и омутами Уйбата, укрытыми кудрявым ивняком, выросли, словно грибы после дождя, многочисленные юрты. Это было уже не мирное стойбище, жизнь остановившихся здесь людей направлялась настоятельными требованиями грядущих сражений. При нападении русских киргизы получали в степи большие преимущества. Прежде всего, русские отряды не могли приблизиться к лагерю скрытно — вся местность вокруг хорошо просматривалась. В степи с ее оврагами и курганами, с выходящими в нее распадками горных цепей отряду легко рассыпаться и змеей ускользнуть от врага. А еще здесь была та несомненная выгода, что неподалеку отсюда, всего в двух днях пути, снова появились передовые силы Алтын-хана. Конечно, Алтын-хан не такой уж союзник киргизов, чтобы чем-то жертвовать ради них, но киргизы — его данники, и постоять за свое будущее богатство — долг каждого правителя.
Заботясь о безопасности доверенного ему войска, Абалак повсюду разослал конных разведчиков, они должны были загодя сообщать о приближающемся противнике. Абалак понимал, что разгром Канского острожка и угон тубинцев с той земли киргизам не простится — русские будут искать их всюду, чтобы наказать за предпринятый набег.
Тубинские князцы держались особняком, их обидело недоверие киргизов и жестокое обращение с тубинскими улусами: тубинцы всегда были союзниками, а не кыштымами. Особенно недоволен был глубоко оскорбленный Иренеком князец Бурчан. К нему и Орошпаю, чтобы братья никуда не сбежали, был приставлен Емандарак с воинами, стража днем и ночью неотступно находилась при тубинцах. А когда Бурчан бросился в степь ловить строптивую лошадь, отбившуюся от его табуна, то прежде всего был пойман сам, его скрутили в седле, связали ему кривые ноги под брюхом коня — в таком непривычном виде его и представили на суд Абалака и других киргизских князцов.
— Мое семигранное ружье стреляет через семь гор и попадает в семьдесят русских. Почему бы мне не пристрелить изменника Бурчана? — брезгливо выпятив нижнюю губу и обнажив гнилые зубы, говорил Конкоша.
Абалак не обижал Бурчана, но сперва и не очень защищал его от Конкоши, который с яростью наседал на тубинского князца. Однако Конкошу ретиво поддержал князец Емандарак.
— Сделанное Бурчаном — плохой пример воинам, — сказал он. — И нам лучше наказать смертью одного князца, чем все тубинцы отойдут к русским.
— Пусть говорит, — чувствуя растущее озлобление киргизских князцов, кивнул Абалак на Бурчана.
Запеленатый арканом, тубинец молчал, тяжело поводя глазами. На его широком лбу крупными каплями выступила испарина, она струйками скатывалась на кончик его большекрылого носа и капала на чапан.
Абалак позвал родных братьев Бурчана — Бучая и Точака. Поигрывая плетью, он сказал им:
— Есть вины, за которые платят жизнью. Будет справедливо, если Конкоша убьет Бурчана. Стрела без оперения мимо бьет, живущий без оглядки в беду попадает.
— Можно убить Бурчана, — согласился Точак. — Но не хочешь ошибиться, князь, — спроси. Нужную силу на раздоры не тратят.
— В глубокой реке брода нет, — сурово возразил Абалак. — Зачем Бурчан давал воеводе бобров и лисиц? Зачем давал клятву?
— Зачем? — привскочив на кошме, воскликнул Конкоша.
— Разве вы не платили ясак Красному Яру, когда Табун был в аманатах? Разве Итполин улус не несет соболей воеводе, чтоб облегчить участь Итполы, задержанного в остроге? А Бурчана можно убить, — сказал вспыльчивый Бучай.
— Ценою ясака и клятвы Бурчан купил волю князцам тубинского племени, — подтвердил Точак.
Бурчан по-прежнему глядел вдаль, в сторону Упсы-реки, где была древняя земля тубинцев. Слова киргизов, жестокие, несправедливые, вызывали у него одно лишь сожаление, что он, Бурчан, еще совсем недавно верил Иренеку и другим князцам алтысаров. При помощи Иренека Бурчан надеялся укрепить положение своего племени среди прочих степных племен, надеялся и — ошибся. Киргизы никогда не поставят тубинцев с собою вровень.
— Почему он молчит? — пальцем указывая на Бурчана, раздраженно спросил Абалак.
— Это плохой пример для воинов, — упорствовал Емандарак.
Конкоша схватился за пищаль, его выпяченная губа сильно отвисла, а полузакрытые глаза подернулись сизой пеленою. Он был беспощаден, как разъяренный медведь.
И тогда все, кто сидел на кошме у юрты Абалака, услышали частый нарастающий стук подков. Невольно вскочили и остолбенели, увидев птицами вылетевших из-за пригорка всадников — их было около полусотни, вооруженных пищалями и копьями. Впереди конного отряда скакал Орошпай. Он размахивал над головою кривым, горящим на солнце мечом.
Растерявшиеся поначалу киргизы стали приходить в себя. Абалак выхватил из-за широкого кожаного пояса длинноствольный пистолет и, не целясь, выстрелил. Следом раздался басовитый, оглушительный выстрел Конкоши. Оба промахнулись — до тубинцев было еще далеко и скачка была бешеной, ураганной.
Казалось, еще минута, и стремительный отряд Орошпая порубит на куски, поколет, потопчет конями киргизских князцов. И кое-кто из киргизов уже бросился в страхе в густой ивняк и в реку, прикрывая голову высоко вскинутыми руками, лишь Абалак со своим братом Емандараком не сделал ни шага от юрты, у которой они только что вели трудный разговор. А Бурчан, обернувшись и увидев летящую на него лаву, крикнул навстречу ей сдавленным голосом:
— Орошпай!
В этом коротком крике прозвучали гнев и отчаяние. Сам того не понимая, разъяренный Орошпай вел тубинцев на верную смерть. Если даже тубинский отряд смельчаков и одержит сейчас победу и освободит Бурчана, за это придется дорого платить всему племени. Мстительные киргизы истребят его безо всякой жалости.
Орошпай услышал Бурчана и понял его, на всем скаку рванул на себя повод. Ударив передними копытами по воздуху, конь едва не завалился на спину. Отряд мгновенно смешался. Пыль. Конский храп. Позвякивание железа.
Белый, как уходящая за тучи вершина Ханым-горы, Абалак молча наблюдал за тубинцами. Во взгляде его теперь не было страха. А когда воины Орошпая кое-как разобрались в том, что произошло, Абалак сказал им негромко:
— Неплохо. Совсем неплохо ходите в напуск.
Он сунул разряженный пистоль за пояс, тут же вытащил нож и, шагнув к Бурчану, несколькими решительными взмахами рассек волосяные путы, сковывавшие тубинца. И когда Бурчан, сбрасывая с себя куски аркана, спрыгнул с коня, Абалак дружески похлопал его по груди и указал на расстеленную у юрты кошму:
— Садись и приглашай своих братьев. Мал-мало повеселились, так будем пить араку…
Большим черным быком из-за гор пришла ночь. Она застала князцов у костра. Они пировали и выпили уже много. Но сопутствующей празднику радости почему-то не было. Угощаясь, Бурчан мрачно молчал, не очень веселыми и разговорчивыми были его братья.
Уже к рассвету на стойбище налетел холодный ветер, сыпанул порывистый дождь. Люди скоро расползлись по юртам, лишь один слюнявый Конкоша остался спать снаружи в обнимку со своей семигранной пищалью, стрелявшей через семь гор.
19
Феклуша в один день проводила в поход против киргизов Степанку и Куземку. Обидно, что на прощание не сказала Куземке и слова — кто же прощается на миру с чужими мужьями? — не поплакала, как все женки, только взглядом украдкою проводила до карбаса, и поплыл Куземко, совсем того не ведая, что и на этот раз забрал он с собою Феклушино ласковое сердце.
Оставшись дома одна-одинешенька, Феклуша терялась, не зная, к чему приложить ей свои работящие руки. Чуть свет подоив коров, она выгоняла их в стадо, а сама садилась у окна светелки и грустно глядела на улицу. Она понимала, что Куземко вернется не скоро, да и вернется ли он вообще…
Но ей нужно было вот так изо дня в день поджидать милого дружка, это было нужно ее страдающей душе. И в часы напрасного ожидания, которому, казалось, не было конца, Феклуше приходила на память вся ее неудачливая, горькая жизнь, и хотелось тогда жалеть себя и плакать. И она ревела, смахивая со щек слезы уголками кумачного плата.
Феклуша оплакивала и матушку с батюшкой. Добрыми они были у нее, царство им небесное, любили свою единственную дочку, жалели и холили. Мать запомнилась Феклуше высокою да голубоглазою, в пестрой собачьей дохе да медвежьем лохматом треухе. В морозном облаке она вошла в избу, на воротнике дохи льдинками стыл куржак. Мать растирала и грела руки, по локоть засунув их в печь.
Той же зимой на Енисее матушка попала в полынью. С рыбалки шла, а туман был сырой, непроглядный. Так и не нашли ее ни зимою, ни весной. И остался Феклуше в память о матери расшитый бисером сарафан да песня о сиротинушке, которую пела мать. Ту песню слово в слово любил пересказывать Феклуше отец, когда Феклуша выросла и с отцом уехала из города Енисейска на Красный Яр.
Батюшка был статен, красив лицом и улыбчив — Феклуша походила на него. С мягкой душой человек, а смерть принял лютую. В декабрьскую холодную ночь разорвала его на Бадалыке волчья свадьба. Растащили звери по кускам его тело, лишь валенки с мослами привезли казаки в острог. Даже вспомнить страшно, что положили в гроб.
Со смерти матушки и отца началось неизбывное Феклушино горе. А может, и того раньше, когда батюшка выдал ее замуж за молодого да пригожего сокола. Жить бы Феклуше — не нарадоваться. Да пришли под Красный Яр киргизы, и в первой же схватке пронзила сокола стрела басурманская.
Старики говорят, что всякая невеста для своего жениха родится. А для кого родилась Феклуша? Уж не для плешивого ли Степанки, за которого и пошла, чтоб только далее свою судьбу не испытывать?
И прошла, пролетела самая молодость — не за холщовый мех. Тошно, ой как тошно-то жить без милого, а с немилым еще горше, еще тошнее. И в награду за все муки послал Господь Бог ей Куземку. Уже матера была Феклуша, двадцать годков ей исполнилось, своим умом жила и разбиралась, что к чему. Не в мужья — в полюбовники шел он к ней, а с полюбовника таков и спрос: позовет к себе — и спасибо, не позовет — так тому и быть, наплачешься в подушку и сызнова ждешь привета.
Феклуше часто снился один и тот же сон, будто раскинет она белые руки, как крылья, и летит неведомо куда, в какую-то пропасть. Сердце обмирает от страха — разбиться боязно, — а кончается все тем, что под ногами опять твердая земля, и Феклуша думает, что лететь совсем не страшно. Так и повторяется этот сон многие годы, и никто в городе не скажет, к чему он — к добру или худу.
И, роняя слезы, кляла она распроклятую бабью долю, кляла постылую Сибирь, в которой породили ее матушка с батюшкой и из которой не было ей пути в те благодатные края, где большие города — Москва, Ярославль, Рязань, — где много людей и никому ни до кого нет дела. Может, там, на людях, и растеряла бы тоску-злодейку по Куземке, по мимолетному бабьему счастью.
В горьких думах и тянулись Феклушины дни, а еще в ожидании Куземки из немирной Киргизской землицы, куда он не на пир попал — на смертную брань. Кому же про то не известно, каков фарт у служилого человека в Сибири? Не этот ли фарт унес у Феклуши батюшку и матушку, унес молодого сокола да и избудет ли на том ее горе!
Феклуша все так же сидела у распахнутого окошка, подперев рукой щеку. Увидела на улице принаряженных женок — засобиралась в церковь. Полезла в сундук за праздничным сарафаном и опять ненароком в окно посмотрела. И тут глазами повстречалась с приезжим томичом Матвейкой. Стоял Матвейко посреди улицы, широко расставив толстоикрые ноги, и глядел прямо на Феклушу.
Этот долгий и ласковый взгляд она уже ловила на себе. Было то с неделю назад на торгу. Из-за угла амбара Матвейко поглазел на нее и скрылся с задором — знай, мол, наших. Да не больно уж подумывала о нем Феклуша. Молод он для нее, ему тридцати нет, оттого и взгляд пылок. Да и кто ей нужен теперь, кроме Куземки!
А вот снова увидела Матвейку — и Феклушино сердце чего-то расшевелилось. И не от тайного бабьего желания, не от сердобольной жалости — чего жалеть такого-то молодого да ладного! — а оттого, что годы идут не в усладу. Но ведь два века не изживешь, дважды молодость не перейдешь.
Смел Матвейко, ничего не скажешь: постоял на улице да и принялся молотить кулаками в ворота. И как же не открыть ему, коли он по государеву делу на Красный Яр приехал.
— Милости просим, дорогой гостюшко, — поясно поклонилась она.
Матвейко отвесил ей земной поклон. И опять в комочек сжалось Феклушино сердце: мил гость и нежен, ровно брусничка, — так бы взяла и съела. Бородка мелким барашком — давно ли выросла? Поднялся в светлицу, сапожки о медвежью шкуру вытер — широким крестом осенил себя и так ждал от Феклуши позволения сесть на лавку.
— Никак по сыску? — преодолевая возникшую неловкость, опередила его она.
— По сыску и есть. Мужик дома ли? — с напускной важностью заговорил он.
— Под Канский острожек ушел воевать киргизов.
— Ладно, — оживляясь, сказал Матвейко. — Муж-то стар у тебя?
«Знает, что стар, а опять же спрашивает. Свою обходительность показать хочет, ан рек бы напрямую, оно лучше», — подумала Феклуша, но ему ответила сдержанно, скромно:
— В годах.
— Чай, тебя на цепи держит?
— Зачем же так, дорогой гостюшко?
— Уж больно пригожа. Такую не полюбить — грех.
— А ты попробуй полюбить! — усмехнулась Феклуша и, спохватившись, строго добавила: — Молод-то конь, с ним без хлеба будешь.
— Старики хилеют, молодые пореют, — Матвейко дерзко подвинулся к ней, и она не оттолкнула его: пусть позабавится парень, коли пришла охота за кем-то поухаживать.
Когда же он нагнулся к ней и жарко дохнул ей в лицо винным перегаром, она резко откачнулась. И чтобы удержать ее подле себя, Матвейко облапил Феклушу сильными и цепкими руками.
— Пусти, сосунок, — грустно, без злобы сказала она.
Матвейко отпустил ее и нахлобучил голубой колпак на рассыпанное смолье кудрей. По взъерошенному Матвейкину виду Феклуша поняла, что он сердится. Однако чего ж сердиться на нее, женку, трижды покинутую и трижды несчастную?