Дикая кровь
Часть 37 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Как далеко стреляет эта пушка?
Оказывается, он не увидел, где упало ядро. Воевода объяснил, что пушечное ядро улетело за Енисей, за гору Такмак, может, даже до самого Алтынова войска.
— Но великий хан не воюет с Красным Яром, — растерянно сказал посол.
— Мы и не целили в хана.
Посол перевел дух и удовлетворенно закачал головой. И попросил теперь же показать ему то орудие.
— Государь не велел показывать, — серьезно возразил Герасим.
Монголы явились не с войною, они приехали всего-навсего требовать возвращения трех киргизских родов на прежние их кочевья. Эти роды почему-то еще не заплатили монголам албана.
— Какие такие роды? — насторожился воевода.
Не заглядывая в записи, посол бойко перечислил:
— Шанды, Итполы и Арыкпая. Вместе с этими князцами сто шестьдесят семь человек будет.
Герасим не подал и вида, что его поразила полная осведомленность монголов. Даже он, воевода, разрешивший киргизам прикочевать под город, не знал хотя бы примерной их численности. Герасим сразу же отказался выдать Алтын-хану киргизских беглецов. Больше того, он резко потребовал, чтобы Лопсан не разорял ясачных, и вместе с ханским послом воевода направил другого пятидесятника — Якова Петрова.
Уже зимой, в осатанелые метели, забившие город до крыш сыпучим снегом, Яков, еле живой от долгой бескормицы, вернулся на Красный Яр. Он бил себя в грудь и материл Алтын-хана за склонность к изменам и нестерпимый — ежа бы ему родить против шерсти — характер. Боится сунуться в свою землю, а над ним, Яковом, куражился, измывался, будто над самым последним холопом. Воеводскую казенную память и ту из рук выхватил и прогнал Якова домой. Не напугала мунгальского царя и громобойная пушка Гришки Осипова.
Не прошло и месяца после возвращения Якова, как на Красный Яр прискакал маленький, жилистый и свирепый с виду зайсан. Он привез грамоту с большой красной печатью.
— Белый царь указал нам жить на Киргизской земле! — воскликнул, привставая на носки, зайсан.
Воевода кликнул толмача. Стали читать и узнали, что в той царевой грамоте говорится лишь о торговле Алтын-хана с русскими, чтобы не чинили ему какого разора в сибирских городах и чтобы сам он не обижал русских торговых людей.
— Не так читаешь! — подпрыгивал перед Герасимом зайсан.
— Что ж, прочитай теперь ты, — ткнув в грамоту пальцем, сказал воевода.
Но зайсан не умел читать. Впрочем, это было для него неважно. Как сказал ему Алтын-хан, так в грамоте и должно быть, потому что справедливейший из ханов никогда не говорит неправды.
— Бери ты сию грамоту, — сказал Герасим зайсану. — Да катись-ко к себе. И скажи всем, что надобно жить мирно, пусть хан не балует в чужой степи.
Герасим верно рассудил, что раз Лопсан послал своих верных людей с грамотой, значит, монголам теперь не до драки с красноярцами, думают, поди, о том, как самим от халхасцев да джунгар уберечься.
И решил воевода снова вплотную заняться большими и малыми внутренними делами острога, а накопилось тех дел достаточно. Правда, в Томск все-таки было послано письмо с нижайшей просьбой поскорее помочь против Алтын-хана людьми и оружием.
Во дворе Степанко и Куземко молотили пшеницу. Снопы подвозил с поля худосочный, весь в коростах новокрещен-монгол, их тонко расстилали, что дерюги, и Куземко резкими ударами цепа выбивал из колючих колосьев спелое зерно.
Морозец был звонкий, веселый. Куземко работал в одной рубахе. Убирая в сторону уже обмолоченные снопы, серый от мякины Степанко с нескрываемой завистью поглядывал, как переливаются налитые силой мускулы на руках и открытой потной груди Куземки, и приговаривал:
— А ведь и богатырь же ты! Ей-богу, богатырь! Да цеп пожалей — разлетится вдребезги.
Куземке льстила нечастая хозяйская похвала, хотя он и притворялся, что не слышит ее. А больше того ему нравилось сейчас как следует поразмяться на молотьбе. Это ничего, что затем каждая косточка, каждый сустав долго ноет от устали.
Хоть и определили Куземку в казаки, он как был работником у Степанки, так работником и остался. На сенокос и жатву брал с собой Санкай, она вскоре научилась копнить сено, вязать снопы и даже косить. На Степанку грех было обижаться: платил он не меньше, чем другие, харчевал сносно. Пожалуй, только осенью они и зарабатывали немного денег, чтобы платить долг Курте. Когда Куземкина жалоба дошла до Москвы, воеводе прислали оттуда грамоту, чтобы новокрещенку выдали замуж, за кого она пожелает, но убытки Курте должен целиком возместить ее новый муж. Должок-то был немалый и возмещался он туго: за десять лет Куземко с трудом выплатил чуть больше половины положенного.
Чтобы досадить Куземке, Курта проявлял явное нетерпение. Год от года слезно жаловался на Куземку воеводе и Ваське Еремееву. Михайло Скрябин видел, что с работника ничего не возьмешь, входил в трудное Куземкино положение: призывал к себе, корил и отпускал с миром. А Герасима Никитина Куземко боялся, этот совсем крут с казаками: что не по нему — безо всяких разговоров виновного на суд.
Похвалы хозяина были приятны Куземке еще и потому, что за молотьбу была обещана отменная плата. Часть денег, конечно, уйдет Курте, но часть останется и на то, чтоб купить жеребенка, да разве враз наскребешь на такую покупку!
На крыльцо утицей выплыла Феклуша — захотелось ей поглядеть на молотьбу. В черной шубейке и в праздничном сиреневом платье она присела на ступеньку и, выставив напоказ коралловый ожерельник, принялась пощелкивать кедровые орешки. Феклуша по-прежнему разнаряжалась во все самое лучшее, когда знала, что ее увидит Куземко.
Нет, не иссяк светлый родник ее любви к нему за те многие годы, что он жил со своей семьей. Не уговорив упрямую Санкай бежать из острога, Феклуша пыталась расстроить Куземкину женитьбу. Деньги большие сулила отцу Димитрию, чтобы не венчал Куземку с инородкой. Да отец Димитрий не отважился на такую сделку: ну как пожалуется Куземко воеводе или Москве. Да и не повенчал бы молодых он, Димитрий, — их повенчал бы любой другой поп, тот же священник Покровской церкви отец Автамон.
Феклуша ходила и к Ваське Еремееву, носила ему под полой лагушок самогона в почесть, черемуховые лепешки да черно-бурую лисью шкурку. Подарки подьячий принял без слов, а вернуть Санкай Курте побоялся.
Когда же Куземко женился, Феклуша поняла, что милого дружка теперь никак не отбить от прелестницы Санкай. Оставалось поболее завлекать его, чтобы хоть изредка являлся к ней в ночную пору, как прежде. И она завлекала.
Первое время Куземко избегал ее, старался ни на минуту не оставаться с ней наедине. Дурной, от чего бежал — от ласк ее жадных и неизбывных, от жара душевного, который и сам лед растопит, зиму весной сделает.
А уж и раздобрела Феклуша за последние годы! Пополнела, раздалась в бедрах, стала крепка и соковита. Так и хотелось обнять да прижать ее к сердцу, да на руках унести в укромное место.
Вот и теперь квочкой сидела на высоком крыльце Феклуша и ждала Куземкина чистого взгляда в свою сторону. Но прежде оглянулся на нее Степанко:
— Чего расселась? Застудишься — чирьи пойдут по заду.
— Так уж и пойдут! — игриво возразила она. — У меня кровушка-то хмельна да резва — что ей, бедовой, чирьи!
— Встань-ко, — мягче произнес Степанко.
Феклуша лениво поднялась, варежкой стряхнула с шубейки снежок и не спеша бочком подалась к Куземке. Тот вопросительно поглядел на нее, продолжая грохать тяжелым цепом.
— Дай-кось попробую, — охорашивая себя, попросила она.
— Стерегись — зашибу! — шутливо выкрикнул он.
Феклуша невольно откинулась назад, но тут же опрометью бросилась к Куземке, ухватила его за руку:
— Давай!
— Не балуй, — остепенил Феклушу Степанко.
Куземко подал ей цеп и хотел было что-то сказать, но его опередил гулкий удар большого соборного колокола. Воевода звал на очередной смотр.
— Околел бы ты! — ругнулся Степанко, бросая наземь развязанный сноп.
Куземко проворно надел полушубок, подпоясался красным кушаком и в ожидании Степанки, когда тот оденется, закурил трубку. Дымок пыхнул изо рта белой струйкой. Куземко сказал:
— У воеводы четыре четверга на одной неделе. А нам бы с молотьбой как-нибудь убраться до ночи — ну как снег!
— Торопитесь. Наварю вам хлебова, пирожков напеку, ждать буду, — проговорила Феклуша.
Когда Степанко и Куземко пришли в Малый острог, площадь у приказной избы кишела служилыми людьми. Поскрипывали копытами в снегу кони. Казаки атамана Михайлы Злобина жались к хлебному амбару, подгоняли на лошадях ратную сбрую — не придрался бы воевода к седловке. У караульни Спасской башни, расположась кружком, бестолково топтались на снегу чубатые черкасы, как называли в городе ссыльных казаков-украинцев, выступивших в свое время против царя и оказавшихся за то в ледяной Сибири. Среди красноярцев черкасы резко выделялись одеждой: носили широкие штаны и свитки, запорожские папахи, брили бороды, но оставляли усы, опускавшиеся ниже подбородка двумя сосульками. Черкасы ласково оглаживали коней и негромко напевали свою печальную, завезенную с Днепра песню:
За ричкою вогни горять,
Там татары полон дилять.
Сило наше запалили,
И богатство разграбили,
Стару неньку зарубали,
А миленьку в полон взяли…
А рвань на рвани — тощие, с изнуренными лицами пешие казаки облюбовали себе место посреди Малого острога. Среди них Куземко увидел рыжего Артюшку Шелунина и, отчаянно работая локтями, стал пробиваться к нему. Они давно не встречались, с той самой поры, как Артюшко из города перебрался в Бугачевскую деревню, где срубили избушку на двоих с братом и посеяли хлеб. Знать, еще не очень разбогател Артюшко: полушубок в заплатах, а шапка и того хуже, не шапка — воронье гнездо.
— Умучил смотрами воевода, — со вздохом признался Артюшко.
— Ч-ч-ч!..
— Ничо!
Острог гудел, шевелился. Горластые десятники сбивали в кучу нерасторопных казаков. Кружилась на конях сотня Михайлы Злобина, становясь в строй и ровняя ряды. Обстоятельно разбирались, кому где стоять, черкасы, выстраивавшиеся в шеренгу вдоль острожной стены.
К пешим казакам подбежал Родион Кольцов, сердитый, замахал вскинутыми кулачищами:
— Пищали где? Копья?
Когда построились, в тяжелом колонтаре на крыльцо вышел Герасим Никитин. Он приказал атаманам и пятидесятникам громко кликать своих, а подьячим точно записать, кто на смотр не явился, и дознаться вскоре же — почему. На сей раз воевода был отменно суров: топал на неспособных к строю подьячих, осипшим голосом кричал:
— Бздюхи вы!
Увидел казака распояской — позеленел лицом, приказал схватить и в тюрьму, сыск будет вести сам воевода, уж он-то дознается, отчего не впрок казаку государева добрая служба. Казака подхватили под руки и потащили прочь сквозь завздыхавшую толпу.
В тесном конном строю детей боярских воевода приметил пешего Степанку, набычился:
— Зачем не в седле, пес старый? Ты к заходной яме призван али на смотр воеводский?
— Не вели казнить, отец-воевода!
— В тюрьму! — потеряв всякое терпение, гаркнул Герасим.
Смотр закончился только вечером. Молотить было поздно. Но Куземко все-таки пошел не домой, где его ждала Санкай, а прямо к Феклуше, чтобы сказать ей про Степанкину злую беду, чтоб не потеряла она мужика, на ночь-то глядя.
Феклуша горячими губами расцеловала Куземку, угостила забористой медовухою, поставила на стол жареного глухаря. О Степанке она не печалилась: сама отвезет завтра воеводе мешок пшеницы — муж будет дома. Ее беспокоило иное, что она тут же и высказала Куземке: