Дикая кровь
Часть 17 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Завтра будет зима, и ты, однако, замерзнешь. Теплая Хызанче снова придет, — и зачем-то сунула ему кусочек лисьего хвоста. Не вдруг понял Якунко, что это и есть талисман, залог ее верности казаку.
Немного погодя Якунко услышал нарастающий топот коня и, приоткрыв полог, выглянул из юрты. Он увидел уже искристое, солнечное утро, увидел заиндевелые кусты и на длиннохвостом гнедом жеребце красного с морозца Мунгата, который ночью объезжал разбросанные по степи отары.
11
Еще в 1647 году тишайший царь Алексей Михайлович настрого повелел красноярцам на месте старого острога поставить новый. Воевода Петр Протасьев заставил подьячих несколько раз выкликать на торгу царскую грамоту, а затем опросил служилых людей, согласны ли они рубить смотровые башни и острожные стены, да и хватит ли у них на то сноровки.
— Хватит, отец-воевода! — в один голос рьяно ответили красноярцы.
А когда дошло до дела, казаки уперлись, что уросливые кони. Мол, ставить острог мы не прочь, но возить лес на то острожное ставление не будем, пусть возят посадские. Как ни старался Протасьев, уговорить служилых ему не удалось. Не смог сделать этого и сменивший его на воеводстве Андрей Бунаков.
Острог совсем остарел, осунулся. Стены подгнили, караульные всходили на них с большой опаской — того и гляди рухнут, все осело в назьмы и крапиву. Чинить тут было уже нечего, один выход — строить.
Может, и Скрябин не начал бы острожного ставления, когда б не монголы, появившиеся в Киргизской степи. Угроза их набега наконец заставила служилых людей взяться за топоры. На раскачку, правда, ушел не один день. Попервости ждали санного пути, а лег снег, казаки собрались ехать в бор, да в ту самую пору горько запил атаман Родион Кольцов, который до этого в окрестностях города искал добрый лес. Поехали без него, проплутали по ернику до поздней ночи — не нашли леса. А назавтра сам воевода на виду у всего острожного люда похмелял Родиона плетью да огуречным крутым рассолом.
Ходили по укутанным снегом распадкам да оврагам далеко от города, а бор-то вот он, совсем рядом. Сосны стройные, гладкие, что подсвечники в церкви. Качают на ветру тяжелыми зелеными шапками, а шапки те достают, считай, до самого неба.
Сразу загудел, затрещал, зашевелился бор. Скрипели в сугробах сани, пофыркивали кони, охал и вызванивал снег под ногами. Казаки распоясались, поснимали теплые шубы, в одних кафтанах принялись валить кондовые сосны. Захлопали топоры, брызнула из-под них золотая щепа. Вздымая тучи снега, с грохотом упали первые деревья.
Куземко валил лес и обрубал у сосен сучья на косогоре в паре с Артюшкой Шелуниным. Когда их поставили вместе, Куземко подумал: «Не помощник, жидок больно, а лес, он дюжих любит».
Так и вышло, что ухватит бревно с комля, рывком-то поднимет, да держать ему невмочь, руки-ноги трясутся, зато верток же, черт рыжий. Подрубят сосну в два обхвата, самое время ей рухнуть, Артюшко же с той стороны, куда ей падать, стоит, глазами лупает как ни в чем не бывало. А пойдет дерево вниз — Артюшко вывернется, как бы вырастет из-под земли рядом с Куземкой, и зубы щерит.
Куземко боялся за него, чтобы тот ненароком килу не нажил. Наваливал кряжистые, сучковатые бревна на сани и подсанки, опережая Артюшку, сам брался за комель и рвал себе на грудь всю тяжесть. Бревна были сплошь долготье да у пня по семь-восемь вершков толщиною, Артюшку смущало, что напарник делает много больше, Артюшко нет-нет да хватался за бревно не с того конца. Тогда Куземко сдержанно выговаривал ему:
— Брось-ко, горюн, уймись.
— Ничо, твою маму! — не уступал Артюшко.
— Переведем дух, что ли?
— А ты не жалей, — сказал Артюшко, садясь у костра на смолистую, в два обхвата, колоду. — Я семижильный, не то давно бы окочурился. Ты-то почо приехал на Красный Яр? По делу какому?
— Тебе горе? — недовольно проговорил Куземко.
— У меня в достатке своих печалей. А к тому я, что без нужды в Сибирь кто пойдет. И я бы не отважился, да родитель крут был норовом. Очень уж осерчал на боярина Семена Прозоровского и хоромы его со зла пожег, сам же гулящим в Сибирь подался. За ним и мы потянулись с братом Жданкой. Однако не вынес Жданко лютого холода и голода, по пути приказал долго жить. Я ж до Нарыма-города добрался, в ватаге охочих промышлял рыбной ловлей. А ватажники — люди мерзкие. Укажут улово — сети в воду и жду, а рыбы все нету. Они уху мнут, жареху — я за ними рыбьи кишки подбираю, сырьем в рот несу. Так меня и ублажали, твою маму! И понял я: посылали они меня на мертвые, на гнилые болота, и, поняв то, выждал, когда рыбаки уснут, собрал их верши тальниковые да сети и все это потопил разом.
— Тятьку-то нашел?
— Не. Разве его сыщешь? Сибирь, вон она какова! — безнадежно махнул рукою Артюшко, и по его виду можно было понять, что ни тятька и никто другой ему уже не нужен. Не подохнуть Артюшке с голодухи бы да скорый на казнь монгол не повесил бы вверх ногами — и то ладно.
— А ты как попал? — спросил он Куземку.
— Принесло ветром.
Они пластались на круто сбегавшей вниз, к болотцу, деляне рядом с братьями Потылицыными, которые успевали и сосны валить, и озорничать — шутя работали: с утра до вечера ржали без передыха, бор звенел от молодецкого их смеха, а ошалелые бурундуки и белки во все стороны задавали стрекача. Младший брат протер у голиц напалки — над ним потешаться стали. А он парень с норовом, бросил голицы на пень и потюкал топором на кусочки.
В другой раз от настырных братьев досталось среднему, Ульянке. Его окрутили да курчавой бородой — в расклиненный кругляк, а потом клин тот убрали, и покатил Ульянко домой, на смолистом бревне лежа. Уж и повизжал, поматерился — за версту было слышно. А братья во всю мочь драли песняка, нисколько не внимая Ульянкину матерну крику.
В сыпучем снегу по колени медведем-шатуном рыскал от деляны к деляне Родион Кольцов. Куземко и Артюшко сели обедать на лапнике, разложили на засаленной тряпице хлеб и солонину, и кто-то, играючи, так тряхнул ветку над ними, что казаков с ног до головы обдало снежной осыпью. Вскочили они, размахивая кулаками, — осерчали. А Родион стоит под сосенкой как ни в чем не бывало:
— Пугливы.
Уговорил Куземку потягаться, кто подюжее. Отошли от костра на укатанный до блеска зимник, ухватились друг за друга и давай кружиться, ровно девки в хороводе. Родион попробовал раз и другой подсечь Куземку ловкой подножкой, да сам еле устоял, хотел оторвать от земли — не вышло. Рассердился Родион не на шутку, засопел, а Куземке что? Перевел дух Куземко и усмехнулся.
— Давай-кось сызнова… сызнова…
Атаман упрел, отпустил казака, сплюнул в сторону. Вот и матер, в самую силу вошел, а одолеть удальца не смог: дрожь у атамана во всем теле, ухватист и дюже плечист Куземко.
Так ни с чем и подался атаман дальше. А вслед ему булыгами полетели Артюшкины, обидные для Родиона, слова:
— Пасмурен чтой-то атаман!
Возвращаясь в город, в один из дней отклонились далеко в сторону, приняв чужой след за свой. Снег повалил густыми хлопьями, напрочь ослепил казаков и коней — ехали на двух розвальнях, и Куземко с Артюшкой угодили в глубокий овраг, раскатились и опрокинулись в колючий шиповник, выбрались кое-как. Затем еще долго кружили по заснеженной степи, пока с подветренной стороны не наткнулись на юрту, приняв ее сначала за стожок сена. Артюшкин конь, что шел первым, оледенелой мордой уткнулся в припорошенный снегом войлок и остановился.
— Чудо! Куда-то приехали! — крикнул в буран Артюшко. — Угодили в улус.
Подошел Куземко, высунулся головой из воротника тулупа и удивился глубокой тишине в степи. Не поверил Артюшке, снял задубевшие на морозе рукавицы, ткнул пальцем в податливый войлок. И, как бы в ответ ему, где-то внизу тонко тявкнула собачонка, а минуту спустя чья-то сильная рука схватила Куземку за рукав тулупа и потянула к себе. Куземко сделал несколько неверных шагов, едва не упал, и вдруг оказался в юрте.
Юрта была просторной, богатой. На ее стенах, прикрывая решетку, висели тонкие бухарские ковры, а на коврах — монгольские и бухарские кривые ножи, колчан с луком, сабля. Напротив двери, укрытая от чужих глаз занавеской, стояла кровать. Когда Куземко шагнул в юрту, он заметил, что камковая пестрая занавеска чуть колыхнулась.
— Где кочуешь? Какой кости будешь? — хозяин повернулся к Куземке, и они удивленно отскочили друг от друга. Хозяином юрты оказался одноглазый качинец Курта. Он отпрянул к коврам, готовый схватиться за оружие и драться. Но Куземко сказал ему мягко, миролюбиво:
— Конь о четырех ногах и то спотыкается. Разве мне было известно, что ты купил девку?
Курта сверлил Куземку пронзительным глазом, а глаз при красноватом, приплясывающем свете костра казался еще страшнее и зловещее. Курта не верил мирным словом незваного гостя, не верил он и душевной улыбке, озарившей лицо русского. Зачем казак ехал к Курте в непроглядную снежную круговерть? Уж не затем, чтобы покаяться в той схватке, когда он разбоем отобрал у Курты Санкай.
Обласканный теплом, ничего не подозревавший Артюшко бойко затараторил, сбрасывая с себя заиндевелый тяжелый тулуп, отдирая с усов и бороды ледяные сосульки и устраиваясь на кожаных подушках поближе к очагу. Потеряться в степи в свирепый буран нехитро, найдут потом в сугробе замерзших, что колоды, и похоронят. А теперь уж опасаться нечего — ложись у очага и спи сколько влезет, а стихнет непогодь и в город захочется — хозяин проводит, ему только скажи.
Курта по-прежнему не сводил хмурого взгляда с Куземки. На Куземку же вдруг напал смех, казак еле держался, чтобы не расхохотаться во всю мочь. Отвернувшись от Курты, он снял кушак, принялся стряхивать снег с тулупа, с треуха.
— Давай грейся у огня, бачка, — веселея, сказал Курта.
И все-таки хозяин юрты был настороже. От этого посещения он не ждал для себя ничего доброго. Курта боялся, что казак опять отнимет у него и увезет Санкай. Араку и жирную баранину Курта подавал на оловянном блюде сам, и был он неожиданно для Куземки приветлив и разговорчив.
Арака скоро согрела казаков, они раскраснелись, нехотя поднялись с подушек, засобирались в дорогу. Куземко из-под бровей украдкой поглядывал на камковую занавеску, уверенный, что за нею, на кровати, сидит Санкай, что ей сейчас хочется встречи с ним, с Куземкой. Но Курта не покажет ее гостям, он строг и непреклонен в обращении с ней, и занавеска больше не шелохнется.
К полуночи буран вновь взбесился, попричитал и совсем стих, проглянула стылая, в радужных кольцах, полная луна. Теперь можно было ехать в город. Хозяин вызвался проводить гостей, показать им самую короткую дорогу, по которой он ездит на Красный Яр. Курта приглашал Куземку и Артюшку приезжать к нему еще, есть арака, есть айран. А голос Курты между тем звучал трусливо и отчужденно.
12
В улусе Ишея все было, как во времена знаменитых праздников, только большого веселья не было да князцы и приехавшие с ними «лучшие» улусные люди ни днем ни ночью не снимали тяжелых панцирей и стальных шлемов-периков, не расседлывали пасшихся на приколе гривастых коней. У кургана, что вплотную прижимался к реке, воины стреляли по травяным целям, похвалялись скакунами, перед юртой начального князя разыгрывали поединки, стараясь палками выбить друг друга из седла. Старики, бывшие во многих походах, показывали, как ходить на приступ, если противник устраивает засеки в тайге или в горах.
За суетой в киргизском улусе неотступно наблюдал все понимающий бог Кудай. Он пристально смотрел с мягкой вершины огромной тучи и хвалил воинов за удивительную быстроту и ловкость. Но Кудай знал, что мудрость намного выше силы меча, а самая высокая мудрость — песня, она укрепляет боевой дух воинов, напоминая им о славных победах предков, возвеличивая киргизов, которым обязана степь объединением народа и своим теперешним могуществом.
Впрочем, Кудай знал и другое, что князцы родов и улусов живут сами по себе, кому как удобнее и выгоднее. И прежней силы у народа, о которой в песнях рассказывали старые певцы, уже не было. Лишь перед лицом общей смертельной опасности улусы собирались в кулак, но и здесь зачастую вспыхивали и разгорались межродовые жестокие споры. Много ума и мудрой рассудительности нужно иметь Ишею, чтобы примирять строптивых князцов, гасить пламя, которое грозится стать палом и выжечь всю степь.
В улусе, поглядывая по сторонам, ждали седобородого Торгая. И когда он приехал, молодежь шумно и с почтением кинулась к нему, помогла сойти с вислоухого игрушечного конька, приняв от хайджи семиструнный чатхан как дорогой хрупкий сосуд. Уставшему в пути Торгаю со всех сторон подавали деревянные ковши и берестяные чаши с айраном, восторженно восклицали, предвкушая необыкновенную прелесть его дивных песен:
— О Торгай! О сладкоголосый Торгай!
Весь улус готов был слушать известного в степи певца. А Торгай, слегка сгорбившись, сидел на длинношерстной волчьей шкуре в высоких подушках, как самый достойный князь из князей, и молча думал о Киргизской земле, что вольно разметалась по Енисею и Абакану, по Ербе и Нине, по Урюпу и Июсам. Он любил эту прекрасную землю, желал ей вечного спокойствия, а ее народу много быстрых коней и жирных овец. Да пусть отец родит сына, а мать дочь, чтобы не исчезли населяющие степь племена.
Еще некоторое время Торгай продолжал сосредоточенно молчать, но его семиструнный чатхан уже пробовал голос и брал разбег. И люди явственно слышали, как твердую грудь земли секут копыта богатырского коня, как прыгает конь через горы и через бешеные реки. И ржет он звонко и призывно, и ему певуче отвечают кремнистые ущелья и древние курганы:
До боли близкие степи
Под ногами бело-игреневого коня,
Кружа, остаются.
До боли родные материнские степи
Под взглядом воина,
Кружа, остаются.
Слезы набегали на глаза, подбиралась к горлу. Потом Торгай вскинул седую голову и затянул степную песню о славных походах предков, и юрта одобрительно загудела, и молодые воины, что сидели рядом с Торгаем, дружно захлопали его по жестким лопаткам с двух сторон, чтобы чист и звонок был его горловой голос, чтобы песня увлекала птиц и рыб, скалы и могильные камни, гору Чабалхая, на которой живут крупные страшные совы, и поросший лиственницами перевал Пырлан-пиль, где с запоздалыми путниками зло шутит сам незримый дух Айна.
Кому в степи не известно, что у доброго бога Кудая много хлопот с землею! Ему нужно вести бесконечно большую книгу рождающихся и умирающих, наказывать виновных, помогать голодным и усталым людям. Но больше всего забот у Кудая об управлении народом. И пока в одной юрте серебряным горлом протяжно поет Торгай, добрый бог чутко прислушивается к тому, что говорят в другой юрте, где князья собрались на большой совет.
Седокосый, коротконогий Иженей медленно раскачивался вперед и назад, сидя на почетной парчовой подушке, в окружении знатных князцов, и говорил:
— Наши предки искали войну. Они покоряли другие племена и жили военной добычей. А когда степь подчинилась роду киргиз, предки жили тем, что брали у своих кыштымов, у подвластных племен и родов. Но случилось так, что пришли воинские люди Белого царя. С этой поры мы оказались между ними и узнавшими дорогу в нашу степь ненасытными Алтын-ханами. Монголы безнаказанно грабят нас, а русские требуют лучших соболей и лис у наших кыштымов. Как избавления от многих бед, мы искали союза с джунгарами и вот почти добились его, но Богатур-контайша слишком ослаб в войнах, чтобы помогать нам людьми и оружием. Теперь, когда в степь опять вторглись монголы, мы попросили защиты у Красного Яра, но воевода Скрябин прислал нам трех казаков…
— Трех казаков, — переглянулись и тяжело вздохнули старые князцы, которые одобряли мудрую речь рассудительного Иженея.
— Корни дерева проникают в землю, гнев проник глубоко в сердце народа. Кровь кипит обидой и мщением, и мы накажем Алтын-хана за его разорительные набеги, но теперь степь должна покориться, — неуверенно проговорил Табун, помолчал немного и уже резко добавил: — Нужно было уходить к джунгарам!
Ишей заметно окреп после долгой и тяжелой болезни, посвежел и приосанился, голос его приобрел былую твердость, а взгляд — зоркость и проницательность. Почмокивая блеклыми губами, он терпеливо слушал князцов, не перебивая их ни словом, ни жестом, вплоть до упрека, брошенного несдержанным Табуном и предназначенного в первую очередь ему, Ишею. Ведь это начальный князь киргизов воспротивился уходу орды за Саяны, в Джунгарию.
— Мщение — плохой советчик, страх — тоже, — не посмотрев в сторону Табуна, сухо произнес Ишей. — И нечего точить язык попусту, вспоминая о джунгарах. Говори ты, Бехтен.
Грузный, как медведь, Бехтен удивленно вздрогнул, вскинул большеухую голову — приказ Ишея явно застал его врасплох. Бехтен только что собирался думать, а ему, оказывается, уже нужно что-то говорить. Промолчать было нельзя — Бехтена сурово осудят за это князцы всей степи, над ним станут посмеиваться, носа тогда не высунешь из юрты.