Дикая кровь
Часть 16 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Память отшибло, атаман.
Родион встал и, грузно переваливаясь с ноги на ногу, пошел к двери, но на пороге повернулся, смял в кулаке свою широкую кучерявую бороду:
— Я тебя, Степанко, не опасаюсь, как не един раз на бою бились и бражничали вместе. Но ты берегись, коли что!
— Садись-ко, Родион, — приподнявшись над столом, показал на скамью хозяин. — Зачем мы недостойно поносим друг друга? Про соболей у нас никакого разговору не было, али не так?
— Известно, — атаман зябко подернул могучими плечами и потянулся к столу, к налитой Степанкиной чарке.
Гость ушел в мглистое предрассветье. Степанко, тяжелый от выпитого, проводил Родиона до ворот, постоял, пока на сонной улице не затихли тяжелые атамановы шаги. Было морозно, с низовий Енисея тянул хиус — пробирающий до костей ледяной ветер.
Степанко мимоходом набрал в поленнице у амбара беремя пахучих лиственничных дров, занес в выстуженную за ночь избу, собираясь затопить печь. Полез за лучинами — Феклуши все не было. Но Степанко более не сердился на нее. Он сейчас о ней вовсе не думал. Одна неотвязная мысль мучила сына боярского: где ему взять подходящего товара, чтоб поменять у киргизов на добрых соболей? Не догадался он закупить на торгу чего-нибудь ходового прежде. Правда, забористый листовой табак у него был, целые связки висели у трубы на чердаке, а еще можно прихватить цветного женкиного бисера, что в прошлом году Степанко купил в Енисейске. Эх ты, недоумок, будто впервой к киргизам едешь! Нужно только дело вести хитро и тайно, чтоб никто того не приметил. Так ведь торгует сам воевода, так торгуют атаманы, да и посылаемые в улусы сборщики ясака.
В ночь на святого Димитрия крупными хлопьями пошел снег. Казаки в пути отдыхали по-таежному: на вчерашнем кострище, укрывшись тяжелыми овчинными тулупами. Утром поднялись, а кругом, сколько охватит глаз, бело и гладко. И радостно от искрящейся праздничной белизны. Кони, и те за ночь заметно посвежели и прихорошились: снег на челках, на хвостах разноцветными звездочками поблескивает.
Продрал сонные глаза Якунко, огляделся и хмыкнул:
— Во диво!
— Вчера тащило дым волоком, и облака шли супротив ветра, — роясь в походном мешке, сказал Степанко. — Всю ночь кости ломало.
Казаки наскоро позавтракали всухомятку хлебом с салом и тронулись далее. Ехали не спеша в один след: впереди был Якунко, много раз побывавший в Киргизской степи, за ним качался в седле Ивашко, а Степанко на своем крупном коне замыкал цепочку. Иногда порядок менялся — давали отдышаться Якункину коню, который с трудом пробивал тропку, взрывая копытами глубокий снег.
Живой души не встретили и до Балыхтаг, и потом — до тихой степной речки Тумны. Лишь в полдень наткнулись на спрятавшееся в прибрежных тальниках небольшое стойбище качинцев. Это был Мунгатов улус, в паническом страхе перед монголами он спешно перекочевал сюда с озера Билекуль.
У окруженной собаками большой юрты старейшины рода казаки остановились. Их встретила хлопотливая Хызанче, она была в крытой бархатом шубе и рысьей шапке. Увидев среди приезжих хорошо знакомого ей Якунку, удивилась и обрадовалась ему, кликнула игравших с жеребятами парнишек, которые проворно приняли у приезжих коней и отвели к коновязи.
Хызанче, открывая сшитый из овчин полог юрты, широким жестом пригласила казаков к Мунгату. В том же богато убранном жилье на мягких узорных кошмах и высоких кожаных подушках, подобрав под себя ноги, сидели хозяин улуса и недавний гость Красного Яра князец Атаях. Они нисколько не удивились приходу русских. Казакам показалось даже, что их здесь поджидали.
Степанко степенно снял с себя длиннополую шубу и шапку и, ни слова не говоря, потянул озябшие руки к прыгавшим в очаге синим язычкам костра. То же самое сделал Якунко. Лишь Ивашко как вошел, так и остался настороженно стоять у порога, разглядывая пеструю внутренность богатой юрты.
— Ладно ли ехалось? — степенно спросил Мунгат и сам же ответил: — Ничего доехали, однако.
Острым носком сапога Атаях подвинул в костер тлевшую в стороне седую головешку и с ухмылкой сказал, обращаясь к Степанке:
— Когда Белый царь сердится на киргизов, он говорит, что у него много воинов. Почему же воинов становится мало, когда нужно защитить киргизов?
Нет, он не так уж простодушен, этот молодой езерский князец. Обида, которую только что свез он с Красного Яра, точно сорванная болячка на теле, напоминала ему о себе. Знал бы сущую правду князец, сколько в городе хорошо вооруженных служилых людей, не судил бы русских так строго. Но об этом сейчас даже заикаться нельзя. И Степанко сдержанно сказал Атаяху совсем иное:
— Людишек у нас довольно, да гоже ли государю воевать своих холопов? Алтын-хан клятву давал нашему батюшке-царю на верность, тому и быть.
— Мой почтенный отец Иженей, лучший князь многочисленного племени езерцев, велел передать: не защитите нас от монголов, все улусы откочуют к Алтын-хану, — угрюмо произнес Атаях, глядя на подбирающееся к его ногам бойкое пламя костра.
— Алтын-хан приказал всем князцам Киргизской орды кочевать к нему со своими улусами, — упавшим голосом подтвердил Мунгат.
— Вы клялись на вечное холопство нашему царю. Али про то позабыли? — насупившись, спросил Степанко. — Да я сам к хану поеду, пусть государевых ясашных изменою не прельщает.
— Ты никуда не поедешь! — грубо отрезал Атаях.
— Зачем так говоришь государеву послу? — осерчал Степанко. — Али я сам не найду монголов без проводника?
— Мы не пустим тебя к Алтын-хану, пока не скажет Ишей, как быть.
И поняли казаки, что переменчивая их судьба теперь целиком в руках Ишея. Если начальный князь Киргизской земли бесповоротно решит идти к монголам, то посольству Степанки не сдобровать. Если же Ишей ответит Алтын-хану отказом, киргизы будут неусыпно охранять послов, чтобы не допустить расправы над ними и тем не ввести в гнев красноярского воеводу.
— А ну как убегу от вас к Алтыну? — задиристо спросил Степанко.
— Тебя убьют монгольские люди. Они стоят везде, по всей степи, — жестко сказал Атаях. — Лучше ждать.
Подали и разлили по берестяным чашкам кислый айран[4]. Ивашко сперва отставил свою чашу: церковными законами православным накрепко запрещалось пить всякие басурманские напитки. Но, скосив глаза на Степанку, увидел, что тот уже пьет, и сам Ивашко отчаялся согрешить на этот раз. Как-никак они послы, а с волками жить — по-волчьи выть, так говорят; не выпьешь айрану — не двинется посольское дело.
Один Якунко мысленно сказал себе: хватит. На славу угостил Мунгат его летом — до сих пор спина саднит и чешется. Однако большой обиды на качинца казак уже не таил. Что взять с похолопленного киргизами, подневольного кыштыма? Ему приказали, он и готов всякий обман учинить. Вот если бы попался сам Иренек, не дрогнула бы казачья рука, хотя Якунке и было ведомо, что за убийство князца придется держать строгий ответ перед самим воеводой. Указ царя-батюшки вышел, чтоб никакой драки не учинять с инородцами, идти к ним с великим бережением и лаской. Но такова, видно, и есть никудышняя судьба всех казаков, живущих на порубежье — беды им творятся многие.
Потом подали вареное мясо крупными кусками в деревянном корытце и араку в корчажках. Мунгат заметил, что Якунко не пьет, дружески заулыбался, показывая на нетронутую казаком чарку. Удивился Якунке и Степанко:
— Пей, коли угощают.
— Душа не принимает зелье проклятое, — с досадой произнес казак. — Ведь в ней, в араке, все девять ядов.
— Какой яд? — Мунгат вскочил на ноги.
— А первой — пена изо рта верблюда, что бьет во время гона, оттого захмелевшие бражники и скрежещут зубами, — охотно пояснил Якунко. — Опять же в араке глаз бешеного волка, оттого и мутится взгляд у пьяного бражника.
— Еще что есть? — единственно затем, чтобы поддержать праздный разговор, спросил Степанко. Надо ж было показать Атаяху и Мунгату, что русские не больно испугались Алтын-хана, русские сильны, вот и нет никакой тревоги у послов доброго в мире, но страшного в гневе красноярского воеводы.
Якунко ободрился, что его слушают, что на него смотрят все, и продолжал, увлекаясь:
— Там и мозг медведя, иначе, перво дело, не валило бы бражников ко сну, словно медведей.
И невольно вспомнилось, как тогда уснули они с Тимошкой. Арака крепко усыпила их. А пришли в себя уже опутанные арканами. И Хызанче больно хлестала по спине сыромятной плеткой.
— Чего смолк? — голос у Степанки игрив и звонок.
— А еще там дух женкин, от него похоть у бражников, — сказал Якунко и — была не была — жадно схватил чарку с аракой и опрокинул в заросший волосами рот.
Юрту забил безудержный лихорадочный смех. Больше других, пожалуй, смеялся Ивашко, который всерьез принял досужий рассказ казака. Но если в араке девять ядов, то зачем же Якунко пьет ее?
— А в человеке десять. Потому человек и может пить араку, что у него есть яд лишний, — хитровато подмигнул Якунко одним и другим глазом.
Мысли у Степанки были далеко-далеко отсюда. Он явственно представлял себе, с каким недоверием отнесется воевода к вынужденной задержке посольства в Мунгатовом улусе. Но что можно сделать теперь? Что бы предпринял Михайло Федорович на месте Коловского? Сидел бы вот так и ждал Ишеева решения? Пожалуй. Идти к Алтын-хану — догонят и убьют, возвращаться на Красный Яр, не исполнив наказа воеводы, нельзя. Отписку бы тайно послать воеводе, да только с кем пошлешь?
Ивашко мыслями тоже был дома, с Федоркой. Скучает, поди, парнишка, ждет отца приемного, однако дождется ли? Киргизы жарко спорят, кого им теперь держаться, и если пойдут за Алтын-ханом, то Федорко осиротеет. Ивашко не боялся собственной смерти, но и помирать ему тоже вроде как не хотелось.
Атаях вдруг поднялся, коротко звякнув доспехами, и направился к выходу. Поднялся и Степанко, встал на пути князца:
— Куда? Арака еще есть. Пей.
— Есть, есть, — покачал головой Атаях. — От араки, однако, пузо лопнет.
— По нужде он, — сказал Якунко.
Степанко легонько толкнул под локоть Ивашку. Тот сразу же все понял и вышел из юрты за Атаяхом.
Морозец ослаб и совсем пошел на избыв. Подтаявший снег поплыл, стал у юрт совсем жидким, словно сметана.
Ивашко с тоской посмотрел на юг и увидел в отдалении конный киргизский дозор. Воины съехались на пологом кургане, с которого им хорошо была видна степь. Один из всадников показывал рукой в сторону Июсов.
Июсы неудержимо звали к себе Ивашку. Он совсем не знал их. Если и видел, то ребенком — не осталось даже отрывочных смутных воспоминаний. Но там он родился, там была извечная земля киргизов, память о ней жила в дикой крови Ивашки. И ни во сне, ни наяву, а в каком-то призрачном зыбком тумане, где причудливо перемешивались быль и сказка, грезились ему бесконечные караванные тропы со змейками верблюдов, будто бредущих из страшного Чингизова века, алые от крови реки и грохот конских копыт, потрясающий безлюдные ущелья.
Что сделает он для своего народа? Поймут ли его киргизы, ведь он хочет им добра, хочет мира этой терзаемой войнами земле. С этим он и приехал сюда.
Из соседней юрты косолапо вышел старик Торгай. Разогнув перекошенную спину, посмотрел в ту же сторону, что и Ивашко, но не понял путаных Ивашкиных мыслей, сказал о своем:
— Мать рек, по-киргизски Енесу, ждала из тайги своего сына Чулыма. Ждала и не дождалась, потому что он потерялся и долго блудил, неразумный, по таежным долинам. Мать пошла искать его на восход солнца, а он, не встретив ее, побежал на заход, где и пристал приемышем к большой реке Оби.
Действительно, в этом месте Чулым близко подходит к Енисею. Если на одной реке поймать рыбу, то рыба не успеет уснуть, пока ее везут до другой реки. И не так ли, как Енисей и Чулым, текут рядом судьбы русских и киргизов?
Пока Мунгат щедро угощал гостей, возле его белой юрты им поставили обыкновенную, черную, юрту. Казаки вечером перенесли сюда все свое имущество, здесь, стреляя искрами, уже потрескивал костер, было тепло. На полу сразу за очагом лежала бурая кошма, горько пахнувшая овцами и полынью.
Якунко насыпал в посконные торбы овса, отнес коням. Затем разбросил Степанке и Ивашке овчинные тулупы сразу за очагом, сам лег на потник поперек входа, так как Якунко должен не спать ночью — сторожить казаков и коней. Хызанче, искупая свою вину перед Якункой, спроворила ему лебединого пуха подушку. Но он, верный полной разных превратностей суровой походной жизни ясачного сборщика, положил себе под голову седло, а подушку отдал Степанке, привыкшему к домашней мягкой постели.
Ивашко, не расстегнув своего суконного кафтана и не распоясавшись, мешком свалился на тулуп и захрапел. А Степанке не поспалось — ворочался, натужно кряхтел до полуночи. Боярского сына одолевали нерадостные думы о неудачном посольстве, а еще не давала ему уснуть тоскливая и бесконечная степная песня, что обрывками доносилась откуда-то снаружи. Песню пели по очереди: сначала грустно и мечтательно мужчина, потом женщина. У женщины был тонкий, совсем детский голосок, который казался временами легким посвистом ветра в дымнике или тихим плачем запоздалой озерной чайки.
Когда Степанко, кряхтя и ворочаясь, порядком намучился и тоже уснул, Якунко тихо поднялся и вышел из юрты. Ночь была чистой и необыкновенно светлой от полной луны и от крупных шаловливых звезд, что резвыми табунками разбежались по всему небу.
В низкорослых неподвижных кустах переливчато шумела неуемная певунья Тумна. Горбатясь, дремали привязанные к растянутым арканам казачьи кони. Якунко хотел подойти к коновязи, да навстречу ему откуда ни возьмись темным клубком выкатилась злая собачья свора. Делать было нечего — не задоря собак, Якунко тут же отступил и нырнул в юрту.
— Не спишь? — пробормотал Степанко.
— Не смею, — так же негромко ответил Якунко, мостясь спиной к догорающему, шипящему головнями костру.
Круто клонило в сон, и чтобы случаем не уснуть, казак с добрым сердцем вспоминал опять покинутый город и кормилицу-пашню свою на Енисее, пашня его в Цветущем логу, на правом, гористом, берегу реки. А лог тот под гривастым хребтом, что от устья реки Базаихи на несколько верст идет на восток. А хребет весь в кудрявых березняках да в молодом колючем ельнике, и грибов там разных видимо-невидимо: только раздвинешь травку или трухлявую листву — и ахнешь. Сидит себе груздь желтый да с бахромою и так вкусно попахивает, что сырым съесть его хочется.
В конце июля в пахучей лесной духоте поспевает малина. В Цветущем логу красно от нее, а в малиннике жарко — дышать нечем. Берешь спелую, мягкую ягоду горстями да горстями, и никак не убывает она — столько ее там. И гудят, снуют в малиннике пчелы.
Или уж вконец размечтался Якунко, или все-таки ненароком вздремнул, но не понял, когда и как оказалась с ним рядом чужая женка. Прильнула к нему и тяжело дышит. Ужаснулся тому казак, не сатана ли его смущает, люди рассказывали про всякое. Палача Гридю нечистая сила в такой великий грех ввела, что и сказать срамотно: среди бела дня у острожных ворот верею обнимал и делал с нею то, что делают казаки с блудными женками. Якунко уже готов был размашистым крестом осенить призрачное видение, чтоб оно рассыпалось в прах и исчезло, да от женки бараньим салом и трубкой пахнуло. И шепнула она узывчиво:
— Хызанче я, не бойся.
Якунко обрадовался, повеселел. Ну коли ты Хызанче, иная с тобою и речь. Сразу потянулся, гибким телом приник к ней.
— Не спишь? — снова окликнул Степанко.
— Перво дело, не смею…
Хызанче ускользнула, когда в дымнике шелковисто заголубел крохотный кусочек неба и стали различимы прутяные решетки юрты. На прощание женка шепнула: