Дикая кровь
Часть 13 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Это был Куземко, возвращавшийся домой с хозяйской пашни. За споро скошенный ячмень Степанко обещал работнику напоить его до той поры, до которой обычно пил сам. А вино у Степанки злое-презлое, поднесешь горящую лучину — зеленым пламенем занимается, выпьешь — глушит и с ног валит.
Куземко хотел было разминуться с Куртой и уже отвернул зафыркавшего коня, да увидел перекинутую через седло живую ношу, присмотрелся к ней и ахнул, узнав кабарожку Санкай. Девка была черна, что котел — вся кровь ей в голову спустилась, а руки и ноги болтались, будто веревки.
Куземко слетел с седла и ухватил под уздцы свирепого, угрожающе вставшего на дыбы Куртина жеребца.
— Брось-ко девку, душегубец!
Страшное лицо качинца перекосилось. Удивление на нем быстро сменилось тревогой и гневом. Степняк готов был насмерть биться за свой редкостный, свой бесценный товар. Убирайся с чужого пути, казак, не то втопчет тебя в землю Курта безо всякой жалости! Да и где взять жалости маралу, когда из-за маралухи он смело идет на устрашающий голос соперника и скрещивает в бою с тем быком ветвистые рога!
Курта озлобленно рванул ременные поводья и ударил своего сильного жеребца плетью. Но Куземко удержал захрапевшего Куртина коня, повис у него на вспененной дикой морде.
— Отдай, сатана, девку!
Курта скользнул рукой к заткнутой за кушак сабле, однако выдернуть ее из ножен не успел. Куземко ухватил рассвирепевшего степняка за полу цветного камчатого чапана и что есть мочи рванул на себя. Затрещала материя. Курта был полегче Куземки, он легко вылетел из седла и после крепкого тычка в брюхо скрючился и затих.
— Садись-ко, не страшись, не забижу, — наскоро, с непривычной для себя лаской говорил Куземко, подсаживая Санкай в свое седло.
— Ку-зем-ко…
В город они попали затемно. Караульные уже давно колотили в доски. Сторожевой казак на башне сонно окликнул их и едва не пальнул по ним из пищали, так как выискивающий брод Куземко чего-то промешкал с ответом.
Отца Димитрия в церкви, конечно, не оказалось, вообще, там никого не было в этот поздний час. Поехали к попу домой, и дома его не оказалось. И тогда Куземко препоручил девку до утра колченогому сторожу аманатской избы.
Феклуша вернулась с торга раньше обычного и с пустым лукошком, что с ней никогда не бывало — хоть мелочь какую да купит. Засуетилась туда-сюда, длинным подолом замела по крыльцу, по двору. И удивился, догадался Степанко: неладное что-то с женкой. Отбросил далеко в сторону трехрожковые вилы — только что чистил у коров в пригоне — и, погладив ее по плечу, участливо спросил:
— Обидел кто?
— Васька Еремеев залютовал. Сыском грозится, — а у самой слезы вожжами по распаленным щекам.
— Чего подьячему надобно? — насторожился и враз посерьезнел Степанко.
— Волю велику взял. Али ты Ваську не знаешь!
Степанко немало поразился женкиной печали:
— А тебе что?
— Так ведь Куземко-то наш работник… О нем радеть сам Бог повелел…
Степанко, вытирая потные руки о подол рубахи, прошел в подклет и долго молча с явным осуждением смотрел на спящего Куземку. Лежит, что святой, ртом мух ловит, будто это и не он ввел в гнев подьячего Ваську. Растормошил гулящего, а тот закрутил красными, мутными глазищами.
— Чего ты? — и недовольный повернулся на другой бок.
— Набралась овца репьев, так ты вин. Что натворил? — мрачнея, как небо в грозу, спросил Степанко.
— Обскажи-ка все ладом, по порядку. Степанко и защитит тебя перед воеводою, — подсказала Феклуша.
Лишь услышав знакомый растерянный и жалостливый голос женки, Куземко спустил ноги с лавки, растопыренными пальцами почесал живот под рубахой. И принялся вспоминать, когда и чем это он не угодил Ваське. Нет, подобру так не взыскивать с Куземки надобно, а дать ему в награду от воеводской щедрости рубль или полтора — он отбил братскую прелестницу-девку у одноглазого нехристя Курты.
Если уж говорить по совести и без обиняков, Куземко спасал Санкай не столько уж для церковной или чьей-то иной корысти, сколько для себя самого, в благодарность за ее доброе, отзывчивое сердце. Да и жалко ему братскую девку, когда ее потащило к себе такое свирепое чудище. Лучше уж помереть, чем жить свой век с полосатым чертом.
— Курта купил полонянку, — возражая медлительным Куземкиным думам, сказала Феклуша. И в ее голосе явственно прозвучала горькая обида на гулящего: к другой, видно, хочет переметнуться. Хоть и никто он Феклуше, а душа-то страдает о нем, больно ей за непутевого, за дурного Куземку.
Гулящий встал, ковшом зачерпнул из кадки пахнущей сосной воды, лениво повернулся к Феклуше:
— Ну что ж, как купил?
— Она теперь за ним, и он хозяин ей, — теряя последнее терпение, пояснил Степанко.
Кто в остроге не знал Ваську! Он таков, что самое что ни на есть добро употребит людям во зло. Вот почему подсказал Степанко работнику скрыться на время, пока не перекипит падкий на расправу воевода. На заимку уехать можно, а то и в бане чужой спрятаться. Не велик грех, поищут для порядка да и отступятся.
Ничего не ответил Куземко. Видно, крепко осерчал на хозяина, что со двора гонит, в тот же час ушел безвестно куда. А вечером горожане видели его в кабаке: не ел, не пил — ножи у бражников приглядывал. Попросит показать, повертит в руках, поиграет и тут же вернет. Эта его никому не понятная причуда всерьез напугала Степанку. Не для лихого ли разбоя присматривал себе нож Куземко? Да и то верно, что не парнишка — сам перед воеводой ответчик, а все ж работник он ничей иной, а Степанкин, в злом сговоре не обвинили б.
Назавтра, едва зарозовело туманное утро, содрогнулись и заходили под частыми кулачными ударами тесовые Степанкины ворота. Заторопился обеспокоенный хозяин, вышел на улицу, а там с пистолем за поясом Васька Еремеев, а за спиною у Васьки — два дюжих стрельца наготове. Сплюнув вязкую слюну, подьячий скривил губы, ругнулся:
— Я его, простите, замест пыжа в пищаль забью!
Уж и лют воеводский льстец и наушник Васька: лицом бел, под колпаком жесткие волосы вздыбились, как загривок у пса цепного. Хотел Степанко спросить про Куземкину вину, да не посмел ожесточить подьячего.
Скоро осмотрев ухоженный, зеленеющий травкою двор и пригоны, Васька утоптанной тропкой промеж капустных грядок подался к бане. А дотошные стрельцы тем временем в полутемный подклет завернули, шарились там, вынюхивали — ничего не нашли и тогда, посоветовавшись меж собой, поднялись в горницу. А Феклуша в ту пору пулею сорвалась с места да за ними:
— Может, он у меня под подолом?
— Может. Потому покажь!
— А ить ослепнете разом!
— Покажь им, Феклуша, да пусть прочь убираются, — миролюбиво махнув рукой, сказал Степанко, взял узду под навесом и направился к пригону седлать коня.
Куземко не пришел домой и в этот день, но люди опять встречали его, непутевого, на торговой площади, к разным горшкам да кринкам приценивался, к доброй ременной сбруе, однако все попусту — какие там у него деньги! Васька Еремеев, прослышав о внезапном появлении гулящего, бегом кинулся со стрельцами на торг, порыскал в пестрой толпе, а тем временем Куземки и след простыл.
Через неделю же всем на удивление гулящий сам объявился в съезжей избе, и в тот же день был настрого допрошен воеводой. Впрочем, Скрябин и до этого наслышался всяческих рассказов о Куземкиной жаркой встрече с Куртой.
— Неужели разъехаться не мог? — перекосив брови, с укором выговорил воевода.
Присмирел Куземко, подавленный суровым из-под нависших бровей взглядом воеводы, не дышит — сообразил, что виниться надо:
— Всегда будешь ли умен? — и повесил тяжелую кудрявую голову.
Воевода думал, что же делать теперь с гулящим. По всем законам, так наказать бы его, да драка вышла не нарочно — по неведению, потому как не взял Куземко в расчет, что полонянка Куртою куплена, гулящий о церкви радел Христовой, за это по обычаю не казнь, а всяческие поблажки ему полагаются. К тому же смолоду воевода сам был удальцом отменным и всегда уважал в других расторопность и силу.
— Хочешь, в казаки определю? — вдруг спросил воевода.
— Казак — человек подневольный, — уклончиво ответил Куземко, оглаживая вставшие копной волосы.
— Все мы под единым Богом. Иной раз и больно, и тошно, да миновать не можно, — и к подьячему: — Пиши-ко его в казаки, Васька. Раз коня нет, пиши в пешие, к Родиону Кольцову. Пусть-ко в бою послужит государю-батюшке.
— Уж и послужу, коли так, — сказал Куземко, решив, что это не так уж плохо — по крайности теперь ему положат денежное и хлебное жалованье.
Маганах ехал вдоль сумрачной реки Большой Кемчуг. Река кипела на перекатах, ужом вилась по сырой, узкой долине, а вокруг теснились коренастые хмурые горы, поросшие синими елями, пушистыми пихтами и стройными осинами, туго запеленатые в колючие заросли облепихи, жимолости и смородины.
Местами река с разбега ударялась о скалы, плотно прижималась к голым, порыжелым камням, тогда приходилось перебираться на другой, пологий берег, и всадник, найдя каменистый брод, осторожно посылал коня в реку, и на какое-то время оба они пропадали в белой пене холодного тумана.
Иногда на сыпучих песчаных откосах угрожающе дыбились деревья с вывороченными бурыми корнями, громоздились немыслимые завалы из прелого валежника. В этих случаях Маганах обстоятельно осматривался, отворачивал послушного Чигрена в сторону и не спеша объезжал преграду. Но бывало и так, что объезда посуху он не находил, тогда сокрушенно хлопал себя ладонями по бедрам и ехал каменистым руслом реки или спешивался и разбирал колючий валежник.
Всякий раз, въезжая в ледяную в мелкой зыби реку, Маганах говорил:
— Вот и снова ты идешь, мой конь, против быстрой воды, по мшистым камням, и тебе тяжело и студено. Но разве есть моя вина в том, что опять приходит зима и настала пора возвращаться нам в степь, к киргизам?
Конь тут же укорачивал шаг, понимающе качал мохнатой головой, словно отвечая Маганаху:
— Разве можешь ты зимовать здесь, когда у тебя нет юрты?
И пастух удивлялся несравненной мудрости коня и вполне одобрял эти очень справедливые слова:
— Ой, шею зверя стрела режет, шею человека — бедность, — и вдруг спохватывался: — Теперь я, однако, богатый, у меня есть быстрый скакун. Пусть наша кровь вместе прольется, пусть наши кости лягут навечно рядом.
И веселым свистом вспугивал Маганах непоседливых крикливых кедровок, и затягивал услаждающую его сердце степную песню, и подпевали той песне лес и горы, и река таежная Большой Кемчуг тонко позванивала по скользким камням, будто подыгрывала ему на чатхане:
Мой верховой рыжий конь
Девушке с шестьюдесятью косичками подобен.
Когда еду на нем верхом,
Он птице с большими крыльями подобен.
Так по глухим, сумрачным ущельям выехал Маганах к быстроструйным истокам реки. Вскоре долина приветно распахнулась, горы стали светлее и ниже, и когда заметно потеплело, а взгляду открылась бесконечная всхолмленная равнина, пастух решил отдохнуть. Это было уже порубежье, отсюда начиналась древняя, типчаковая и ковыльная, Киргизская степь.
Маганах ловко стреножил Чигрена волосяным путом и пустил пастись на круглую лужайку, а сам в затишье развел костер, подсел к пахнувшему березовой корой огню и опять заговорил о том, что дорог ему пьянящий запах конского пота и свежего навоза, что с рождения любит он умиротворенный конский храп и пугливое подрагивание мягких конских ноздрей. А Чигрен высоко вскинул умную голову, постриг ушами и озорно посмотрел на хозяина. И еще с любопытством и добротою спросил он Маганаха о старике Торгае.
— Ой ты, скорый мыслью и хитрый, мой конь, ты все знаешь, — сказал Маганах. — Ты слышал, наверно, удивительный голос Торгая и подумал, что это поет сам бог Кудай, — и откровенно пожаловался Чигрену: — Зачем люди обижают бедного пастуха? Зачем они не верят ему, когда он говорит им правду? Зачем правят многочисленным степным народом люди спесивые и завистливые?
Из раздумья Маганаха вывели со свистом пролетевшие над ним крупные утки. И тут он вспомнил, что в пути не ел уже больше суток, и тогда выломал березовую палку поровнее, застрогал ее лопаткой с одной стороны и пошел по перелеску искать давно отцветшие лапчатые стебельки сараны. Вот в чемерице-траве попался один мелколистный высокий стебель, несколько поодаль виднелся другой. Маганах обрадовался удаче, опустился на колени и привычно вонзил свою деревянную лопатку в еще не замерзшую, податливую землю. Корни трав затрещали под лопаткой, раздвинулись, и вот обнажилась и легла на раскрытую ладонь пастуха желтая, с голубиное яйцо, луковица сараны. Он радостно засмеялся, очистил ее и съел, и прямиком пошел дальше по перелеску, что полого спускался к оврагу.
Солнце стало понемногу краснеть и кутаться в слоистые тучи. Нужно было поторапливаться, чтобы к ночи попасть на Чулым, где у подножия лысой лобастой горы Балыхтаг стоит родственный качинский улус, в который пастух заезжал еще по пути в город. Пощипав в низине сочной травы, Чигрен ободрился, подал свой заливистый голос. Он тоже решил, что пора ехать, и вскоре они, насытившиеся и порядком отдохнувшие, снова были в пути.
Совсем близко к вечеру золотые березовые рощицы поредели, отстали и совсем потерялись из виду. Пошла волнистая бурая степь, вдоль и поперек изрезанная речками и оврагами. У резвых ног сильного коня заходили, заплескались ковыли, отсюда шла степь далеко на юг, до сиреневых лесистых гор, от которых не больше дня пути до прииюсских кочевий Мунгата и Ишея.
Отдохнувший Чигрен приободрился, теперь он легко и крупно рысил, и полы Маганахова изрядно потертого чапана развевались на встречном ветру. И конь, и всадник долго молчали, думая каждый о своем. А когда свернули на Мокрый луг к бившему между кочек ключу и Маганах разнуздал послушного Чигрена и отпустил подпругу, чтобы дать ему напиться, конь тревожно повел ушами, фыркнул и повернул морду в сторону черного островка караганы. Почувствовав беспокойство друга, Маганах тоже насторожился и услышал из кустов протяжный и жалобный вопль, который то обрывался резко, то снова возникал, нарастая и тут же внезапно затухая. И жутко было в наступающих сумерках слышать эти унылые, наводящие страх звуки, от них хотелось скрыться как можно скорее, бежать, не переводя духа и не оглядываясь.