Дева в саду
Часть 46 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
31. Медовый месяц
Дэниелу воображалась темнота, но лето стояло в разгаре, и было еще светло. Морли Паркер отвез их с Учительской улочки в район Аркрайт, к жилому комплексу «Эскэм». На подъезде дома́ стояли шеренгами и полумесяцами – чернорабочие дома́ под шиферными крышами, со всех сторон приплюснутые, дымящие угольным дымом. В «Эскэме» было шесть домов, стоявших по три, окаймляя то, что на плане комплекса изображалось как стриженые лужайки с цветущими деревьями. Вместо лужаек оказалась разбуровленная трактором глина и бетонные дорожки в трещинах. Меж глиняных глыб, в гусеничных следах огромных шин проглядывал подорожник, кипрей, тысячелистник и паслен. Их квартира была на первом этаже. При нижних квартирах имелись крохотные задние дворики: квадратики комковатой земли, обведенные проволочной сеткой, с бетонными столбиками и скрипучей металлической калиткой. В верхних были бетонные балконы с железными перилами и сложной сетью бельевых веревок. В кухонное окно виднелись качели: черная шина, подвешенная на узловатой веревке к подобию виселицы, и боярышник, старый, корявый, с почернелой корой, но сейчас – просветно-яркий, весь в зеленых молоденьких листочках. Боярышник был старше дома. Когда бульдозеры с ревом прикатили расчищать место под стройку, его пощадили.
Миссис Элленби оставила молодым ужин, и теперь им нечего было делать. На столе дожидалась курица, салат в стеклянной миске, накрытый тарелкой и влажным кухонным полотенцем, фруктовый салат и бутылка рейнвейна. Было несколько продолговатых булок и свежий, хрустящий белый хлеб, банка растворимого кофе, пачка чая, две бутылки молока, камамбер и эдам. На кружевной салфетке посреди стола красовался в прозрачной вазе большой букет гладиолусов пламенного цвета и записка. В записке говорилось, что свекла в отдельном блюдечке, чтобы не окрасила крутые яйца, а миссис Элленби надеется, что они хорошо отдохнут и дивно проведут время в своем новом доме. Они стояли вместе и моргая, как с непривычки, оглядывали все это и вбирали в себя. Учительский сад и Дальнее поле были ярки и пристально светлы, и теперь маленькая квартирка с окошками, плотно забранными тюлем, казалась тесной и тусклой. Стефани не любила слепую непроницаемость тюля, но приходилось признать, что тут он необходим. Перекрытия были картонные, и она поймала себя на том, что ходит на цыпочках, чтоб за стеной не услышали.
Шло к семи, и Дэниел, искоса оглядывая свой дом и молодую жену, подумывал уже, что стоило, наверно, устроить ужин где-нибудь в ресторане и чтобы были еще какие-то люди. А она стояла очень тихо, не глядя на него.
– Ну, что будем делать? – спросил Дэниел.
– Можно сесть поужинать.
– Можно.
– Или развернуть подарки.
– Можно.
– Правда, после всех вкусностей, торта и вина я не очень хочу есть…
– Ясно.
Дэниел вдруг понял, что, по всей видимости, ждал чего-то иного. Ему представлялось, что они пойдут в спальню, задернут занавески, сорвут всю эту парадную дребедень и упадут в постель. Теперь очевидно стало, что этого не будет. Она отошла к буфету и бесцельно перебирала вещи: новые баночки для круп, ножницы, давилку для лимонов. Вертя в руках ножницы, словно неведомый аппарат, назначение которого нужно угадать с завязанными глазами, проговорила:
– Ноги гудят. Хочу просто сесть и разуться.
Он уловил призвук этого «просто»:
– Разуйся, конечно. Передохни. Я сам как выжатый, – прибавил он и солгал.
Она нагнулась, сняла лодочки и показалась вдруг коренастой и немолодой в льняном костюме без талии и круглой шляпке, в которой после банкета молодой муж «умчал» ее в это вот унылое предместье.
– И шляпку сними, – сказал Дэниел, глядя на нее с интересом.
Стефани по-прежнему отводила глаза. Она сняла шляпку, освободив блестящие, аккуратные локоны. Дэниел подумал, что раньше, кажется, волосы у нее были длиннее. А что будет, если потянуть прядку: она разовьется или спружинит обратно, как проволочка? Через неделю, может, через месяц он будет знать ее волосы. Его наполнила радость огромная и простая. Держа в руках шляпку и туфли, Стефани прошла в спальню, и Дэниел двинулся следом. Она оставляла на линолеуме изящные, влажные следы. Это взволновало его. В спальне она положила шляпку на комод, туфли поставила у кровати и тут же вышла обратно в гостиную. Дэниел побрел за ней. Стефани села на диван, приподняла уставшие ноги, пошевелила пальцами, покрутила лодыжками.
Все казалось ей ужасным. Ужасным, темным и окончательным.
Новая хозяйственная машинерия, непривычный тюль и кружево, и повсюду прочные, основательные вещи Дэниела: в шкафу большие, черные, потертые ботинки, огромный халат на двери в спальне бугрится, как толстый живот. Молитвенник на комоде, а рядом мужская щетка с застрявшими жесткими, черными волосами. Она огляделась, ища в этой в коробке отверстий для воздуха. Со всех сторон трещали и пели радиоприемники. На улице протопали ноги, и вдруг пронзительно заверещали детские голоса:
Наша Глория-красуля,
Как коза, сидит на стуле.
Из-под платья лезут блохи,
Стул трещит, делишки плохи!
Лицо Стефани болезненно исказила улыбка. Песенка повторилась. Потом еще раз и еще. И Дэниел смотрел на нее так, что она ни на чем не могла остановить взгляд.
– Может, приляжешь? – сказал он. – Закрой глаза, подремли…
Хотел добавить: «Я тебя не трону», но это шло против его смутных представлений об обычаях свадебного дня.
– Приляг, – нарочито ровно повторил он и увидел, как в лице ее что-то промелькнуло.
– Хорошо, – бесцветно проговорила она.
Стефани поднялась и пошла в спальню. Там едва было место для кровати, кресла, комода и коврика на полу. Дэниел видел, как она сняла пиджак и блузку, выскользнула из юбки. Обошел ее и задернул шторы. В комбинации и чулках она быстро забралась в постель, вытянулась, украдкой глянула на Дэниела и закрыла глаза. Он подождал, потом, не до конца раздевшись, осторожно лег рядом. Стефани вся подобралась, свернулась, крепко сжала веки, рот, кулачки на подушке, даже пальцы поджала на ногах. Он глубоко и отчетливо вздохнул, коротко поцеловал ее в лоб, заложил руки под голову и мрачно уставился в темнеющий потолок. А потом, к собственному удивлению, он заснул.
Прошло время, и они проснулись. Вокруг было темно – сероватая летняя тьма. Во сне они оба сдвинулись в продавленную Дэниелом ложбинку. Он почувствовал, что она слабо пытается приподняться. Протянув тяжелую руку, прижал ее к постели.
– Вот, – сказал он. – Вот, я здесь.
Она повернулась к нему, и он увидел ее сияющие глаза, тихо смотрящие в темноту.
– Ну, не бойся, – прошептал он.
Разговор любовников – всегда на грани меж безмысленным лепетом и бесстыдной откровенностью, в зависимости лишь от того, как слышится то, что говорится.
Он не знал, слушает ли она. С надеждой сказал:
– Я люблю тебя.
Она издала какой-то тихий звук. Ему показалось, что ее губы двинулись.
– Что?
– Я тебя люблю, – сказала она каким-то детским, растерянным голоском.
Он понятия не имел, что она имела в виду. Осторожно потянул за какие-то ее лямочки. Она не противилась. Тогда неловко, молча, под аккомпанемент пианинного треньканья над головой и тромбона Гленна Миллера в метре от изножья кровати, осознавая собственную тяжесть на ее полном, но маленьком теле и дребезг кроватных пружин, Дэниел консумировал брак.
Было мгновение, когда он уткнулся лицом в ее лицо: щека к щеке, висок к виску. Тяжелым черепом приник к ее черепу сквозь мягкую кожу и плоть, что еще мягче. Подумалось: «Людей разделяют черепа. Сейчас – в этом вот смысле – я сливаюсь с ней. Так говорят, так принято говорить. Но в этой своей костяной коробке она о чем-то думает, и я думаю в своей коробке. И она не услышит моих мыслей, а я ее, даже проживи мы вместе еще полвека. Что она думает о мне? Что я для нее?» Этого он не знал, как не знал – что такое она. В доме викария, в одиночестве он создал идею Стефани. Он говорил с ней воображаемой, и она отвечала, смеялась, болтала ногами, сидя то на кровати его, то в кресле… Он открыл глаза: скорей увидеть ее лицо, а не красно-черную, пылающую внутренность своей головы. Он увидел влажный лоб, сомкнутые ресницы, сведенные брови, сжатые губы – все в ней было сжато, закрыто. «И все же, – подумал он, – я здесь. Что бы она ни думала, я здесь». Таково было его торжество – не больше, но и не меньше.
После она необыкновенно оживилась, словно заново осознала положенный молодоженам обычай. Быстро села в кровати:
– Надо нам, наверное, поесть.
– Если мы не хотим, то не надо.
– Просто миссис Элленби старалась, и мне будет совестно на все это смотреть.
– Так ты же не хотела есть?
– Теперь хочу. Ужасно!
– Ну, раз так, то поедим, конечно.
Помылись, оделись, сели друг против друга за стол. Ели курицу с зеленым салатом, потом еще салат фруктовый. Выпили немного вина. И все это время Стефани говорила. Раньше Дэниел за ней этого не замечал. Она болтала без остановки в умеренно-доверительном стиле, пригодном для публичных мест. Так не похоже это было на ее обычное молчание, то ленивое, то задумчивое. Она весело проходилась насчет свадебных заминок, шляпок и манер, вспоминала вместительные урны и глазированный слой торта, хранившийся на кухне в круглой жестянке. Решала, как расставить книги и повесить картины. Критиковала вид из кухонного окна и заедающую дверцу кухонного шкафчика. «Да, и уберем эту ужасную лампу. Здесь нужно что-то поуютней, с мягким светом».
Косточки мараскинных вишен из фруктового салата она разложила кружком по кромке тарелки и даже пересчитала, переходя с детских считалок к старинным колдовским присказкам. «Раз-два-три, злато-серебро бери». Дэниел отвечал «да» и «нет» и даже пытался поддерживать разговор: приходская жизнь научила его подлатывать ткань приятного пустословия. Но он смутно чувствовал, что под глупую кухонную болтовню ему навязывают бесполую роль, отрицают его сущность, хотят его обезвредить.
Дэниел никогда не был частью самой обычной семьи. Он не имел ни опыта, ни дара претворять в каждодневную речь голые и самодовлеющие события дня. Он слышал, конечно, такие разговоры, но у него не было времени на них, он предпочитал крайности и сталкивался в основном с крайностями. Ему незнаком был безличный голос, за обедом и по вечерам снова и снова повторяющий то, что всем известно или тут же будет забыто. «…полдюжины яиц, а я ведь четко сказала: дюжину. Жаль: очень красивый оттенок, лиловато-розовый, у тебя такая блузка есть. Не та, что в прошлую субботу, а другая, я тебя в ней уже полгода не видела. Ну, та, с вышивкой. Лично я предпочитаю газ. Лучше электричества, и дешевле выходит: включила, и сама решаешь, побольше выкрутить, поменьше. Хотя, конечно, копоть отмывать намаешься. Я все лавки обошла, хотела взять ссек, но везде только грудинка. Это ты сейчас грудинку ешь. Жирновато, да? Кстати, грудинка, если хорошая, даже вкуснее, хоть там и жир. Или, может, это как раз потому что…»
Стефани все говорила. Зачем она сообщила ему, что гладиолусы красные, а она красный не любит? Первое он видит сам, второе ему давно известно. Сыплющаяся словесная мелочь помогала развеществить быт с его мелочами, но тут же болезненно напоминала о нем. Дэниел не додумал эту мысль, он как-то отупел от всего и молча жевал курицу. И опять Стефани радостно лепетала о чем-то. Названная вещь становилась безвредна, выносима. Стефани совершала словесный обход нового жилища, этим древним способом осваивая и подчиняя его себе. Некрасивое зеркало – «в прихожей будет смотреться отлично, увеличит ее зрительно». Гнусная плитка в безоконной ванной комнатушке – «салатовая» и «цвета авокадо». Невыносимую резкость всего этого можно приглушить, «если занавеску для ванны и коврик взять на несколько тонов темнее». Дэниел не помнил, какая там плитка, но согласился: «да, конечно». Стефани ложкой гоняла вишневые и виноградные косточки по краю тарелки. Фруктовый салат был заправлен, кроме сиропа, каким-то темным и крепким вином. Стефани спросила, шерри это или портвейн.
– Не представляю. Ближе всего к мадере, что подают в Обществе матерей. Точно не алтарное, оно жиже гораздо и кислое.
– А хорошо ударяет в голову…
И это тоже совершенно не нужно было ему сообщать.
Потом она с оттенком церемонии мыла посуду, а он помогал. Потом выжимала какие-то тряпки, до блеска терла сушилку, а он смотрел. Сварила кофе, он выпил полчашки. Потом ходила из ванной в спальню и обратно, что-то там делала: по звукам не понять, да и неинтересно.
Касаясь вещей, на ощупь определяя пределы квартиры, Стефани понемногу делала пребывание в ней выносимым. От тех же ее движений Дэниелу казалось, что вокруг него смыкаются стены. Он стал думать об улицах, обо всем, что вовне. Через какое-то время пошел на кухню и стоял в темноте, глядя в окно. Летняя луна и светлый куб фонаря освещали комья земли с одной гладко срезанной ковшом стороной, и те поблескивали, как неподвижные волны густого застывшего моря. Ствол боярышника и змеиное кольцо покрышки были черны как сажа, но листва была усеяна лунно-белыми и ярко-оранжевыми пятнышками. Дэниел сунул руки в карманы, поднял плечи и стоял, окруженный тишиной.
В конце концов она, осторожно ступая, подошла к нему сзади:
– Дэниел?
– Мм?
– Что ты тут делаешь в темноте?
– Не знаю. – И еще раз, громко и твердо, со всей тяжестью: – Не знаю.
– Я думала, ты всегда во всем уверен.
Она положила ему руку на плечо, но он пожал плечами и руку сбросил. Она отступила и замерла. Потом сказала:
– Ты был единственный, единственный, кто знал, что делает.
Он не ответил. Стефани видела его смутно: большую черную массу на фоне черного окна. Она вспомнила его внезапную вспышку гнева в доме викария. В тот самый день, в комнате мисс Уэллс. Это ведь он: все, что было потом, все, что есть сейчас, – это все сделал он.
Она снова взяла его за плечо, потянулась на цыпочках и поцеловала в твердую щеку. Он отдернулся, и она почувствовала его гнев – электрический треск по коже. Поцеловала снова, с каким-то негромким, просительным звуком, которого не хотела и которого лучше бы не было, потому что теперь он вышел из задумчивости, осознал ее вполне и пришел в ярость. Повернулся и схватил ее, сжал до хруста, вцепился в волосы, больно вжался лицом в лицо. Пятясь, натыкаясь на углы, – в спальню. Он вспомнил теперь, как, впервые увидев ее, захотел сломать, сделать ей больно. Она дернулась. Его кулак пришелся ей в плечо. Она затихла. Он снова подумал: «Я здесь».
Потом он сказал:
– Тебе больно?
– Нет! Нет! Нет!