Дева в саду
Часть 47 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Еще потом все куда-то пропало, а когда он открыл глаза, она сидела нагая и смотрела на него. У обоих по лицу тек пот и слезы, волосы намокли. Он слишком устал, чтобы улыбнуться, ее лицо застыло в маску – такую же, наверно, как у него. Дэниел прикоснулся к ее горячей груди, и Стефани положила свою руку на его. Позже он снова проснулся, разбудил ее и любил долго, тихо. Он не знал, кто она, но так и нужно было: они были вместе, вот и все – безымянные, в темноте. Он не знал, не смог бы называть то, что они чувствовали, но он – чувствовал. Наконец-то смолк весь этот посторонний шум.
У Стефани мысль сложилась в слова: впервые в жизни все у нее сошлось в одной точке – тело, разум и то, что видит сны и создает образы. Потом пришли образы. Она очень смутно представляла себе свои темные внутренние пространства, внутреннюю плоть, черно-красную, красно-черную, податливую, гибкую. Внутренняя Стефани казалась больше внешней: не было ни ясной перспективы, ни очевидных границ. Дэниел очерчивал и определял ее, двигаясь в переменчивых покоях и слепых галереях, но объять не мог. Темный мир проступал все явственней: рождался в черно-красном сапфировый свет, подымался, блуждал в ветвящихся пещерах. Синяя стеклянистая вода бежала в резных берегах базальтовых каналов и изливалась в цветущие поля, где прозрачно-зеленые стебли, воздушные листья, яркие цветы двигались и плясали, волнистыми линиями бежали и сливались с развеваемой ветром травой на утесе над узким и светлым берегом, за которым сияло светлое море.
У них собственный свет – сказал Вергилий о своем подземном царстве. И этот ее свет, хоть и яркий, ярче летнего полдня, был свет во тьме, рожденный тьмой, теплой тьмой. Он был явлен не внутреннему оку памяти, узнающему и воссоздающему, а зрению слепого мальчика. А потом свет наполнил все, просиял из цветочного стебля и бегущей воды, из пляшущих головок цветов и злаков, из бессолнечного моря, до краев полного собственным свечением, из взвихренных песков, за которыми – за краем ока – темнеет ночное небо. Стефани была этим миром и шла в нем, то медленно, то быстро, меж линией листьев, и линией песка, и линией прозрачной воды, линией вечно сияющей, вечно убывающей и обновленной.
Часть III
Redit et Virgo
32. Saturnalia[280]
Сады Лонг-Ройстона наполнились голосами и движеньем, позолоченными паланкинами и прожекторами со змеями проводов. В особняке господские спальни и чердачные комнатушки, где некогда невидимо спали армии слуг, были теперь заселены актерами, техниками, бутафорами и людьми, неизвестно чем занятыми. Автобусы привозили оркестрантов, танцоров, любопытных (а со временем и публику) из Калверли, Йорка, Скарборо. Приезжали отовсюду, чуть не из Лондона. Эти орды были призваны Кроу, который отмечал их перемещения во времени и пространстве на картах и календарях, развешанных в Большом зале. Кроу был волшебник с полным карманом блестящих цветных кнопок. Он составлял расписания репетиций чернилами изумрудными, ультрамариновыми, киноварными. Он объяснял гостям тонкости своих схем, вооружившись длиннейшей старинной указкой, позаимствованной Александром из школы. Он открыл пришлецам свои владения, поясняя: вот сад удовольствий, зимний сад, сад пряных трав, водный сад. Вот каменный лабиринт, называемый римским, но на самом деле намного более древний. Недавно Кроу велел осмотреть его с вертолета и подновить по мере надобности песком и самшитовыми бордюрами.
Корзины бумажных роз, целые ящики алебард и рапир прибывали в фургонах и до поры хранились в конюшнях и заброшенных кладовых. Завезли заранее пиво в количествах изрядных и шампанское – в несколько меньших. Странные звуки и дуновения реяли над потайными полянками и рощицами. В розарии контратенор неустанно заверял кого-то, что здесь нет ни змей, ни кровожадных медведей. В кухонном садике чей-то испанский акцент ломался о шипящие звуки анафемы. На лужайках за низкими изгородями мчались в хороводах взмокшие нимфы и пастухи.
Кроу сообщил Марине, почивавшей теперь под лунным балдахином нисходящей Селены, что дело принимает размах пышных проездов самой Королевы-девственницы. В закатном золоте, заливавшем террасу, мисс Йео царственно вперилась в него поверх шампанского и проговорила, что на меньшее он, вероятно, и не рассчитывал. Кроу не стал отрицать, что обожает всевозможные действа.
– Завтра привезут фейерверки. О, я уйду с треском и громом, а там пускай студенты топчут мои лужайки. Я сейчас наблюдаю дивное зрелище: множество людей, занятых тем, что я называю Искусством, а не тем, что они называют жизнью.
Мисс Йео заметила, что из толп, притекавших в Лонг-Ройстон, ни один человек еще не уехал восвояси. Так оно и было в тот год в творческой суматохе июля и августа. Сияло солнце, актеры репетировали, рабочие таскали декорации и забивали гвозди, а прочие устраивали пикники на траве и каменных ступенях, спали, глазели, ссорились, пили, любили друг друга.
Как-то к вечеру Александр пришел в зимний сад, откуда долетали не вполне натуральный смех и взвизги. Из-за плотной, лоснистой от зимних ветров живой изгороди ничего не было видно. Возле узкого входа в сад на дорическом постаменте поместился каменный купидон. Прислонясь к нему и загорелой рукой охватив его ноздреватые серые ягодицы, стоял Эдмунд Уилки в небесно-голубой рубашке, таких же очках и белых шортах, суженных книзу. Он улыбнулся Александру:
– Гений у садовых врат.
Александр на мгновение принял сие за своего рода комплимент, но потом сообразил, что Уилки, вероятно, имел в виду себя.
Уилки тем временем продолжал:
– Бен никак не добьется лада от этой троицы. У девчонки задок так и просит, чтоб его нашлепали или хотя бы ущипнули. Пожалуй, займусь этим. Или займитесь вы.
– Там нечего шлепать, – отвечал Александр, занимая наблюдательную позицию по другую сторону от входа. – Желания щипать ее я тоже не испытываю.
– Неужели? Даже во имя искусства?
– Даже во имя.
При виде Уилки, воплотившего пухлую пародию на красавца кисти Хиллиарда, почти невозможно было самому не принять некой позы. Поймав себя на этом, Александр нарочно застыл, как неловкий часовой, и подумал, что лет через десять увесистый зад Уилки достигнет размеров феноменальных. Мягкими пальцами Уилки поглаживал маленький твердый фаллос и яички купидона. Александр счел за благо обратить взоры в сад.
А в саду разыгрывалась первая большая сцена Елизаветы, Александра и Фредерики. Принцесса Елизавета мечется по саду, преследуемая сатиром и интриганом Томасом Сеймуром и собственной мачехой Катериной Парр. Бешено хохоча и размахивая ножницами, эти двое кромсают ее платье на сотню лоскутов. Александр надеялся здесь намекнуть на противоречия чувственной натуры героини – смесь свирепого сластолюбия и мертвящего страха, жажды власти и глубокого одиночества. В словах принцессы слышен нерассуждающий ужас. Он не раз слабым эхом отзовется в пьесе, но не повторится никогда. Так решила Елизавета – чтобы он больше не повторился. Впрочем, до слов, написанных Александром, пока не дошло: Лодж пытался научить актеров кричать, смеяться и бегать. Учеба шла медленно. Томаса Сеймура играл местный библиотекарь, суровый мужчина по имени Сидни Гормэн, который, как и Фредерика, внешне был очень похож на своего персонажа. Катерина Парр больше походила на бывалую женку из «Кентерберийских рассказов» Чосера[281], чем на печальную и страстную королеву-пуританку. Ее играла Джоанна Пламмер, супруга местного адвоката, обычно изображавшая матерей в любительских постановках.
– Бегом! – требовал Лодж. – Беги бегом, как люди бегают!
Посреди зимнего сада был небольшой фонтан. Вода струилась из перевернутой раковины, которую держала нимфа, с лукавой улыбкой свернувшая хвост кольцом. Фредерика побежала вокруг фонтана. Гормэн и Джоанна – за ней. Фредерика предприняла отчаянную попытку встряхнуть волосами и даже уперлась рукой в бедро неуклюже и неестественно. Потом вдруг театрально замерла и с вызовом оглянулась на преследователей, но те были слишком близко и грузно затопотали на месте, чтобы на нее не свалиться.
– Не то! – взревел Лодж и тут же смягчился. – Не то… Фредерика, на прослушиваниях в тебе была такая забавная сексуальность. Куда она делась?
Гормэн, налетевший на край фонтана, растирал щиколотку и всем видом показывал, что ему трудно в это поверить.
– Сексуальность проявляется, когда она говорит, – заметил Уилки, обернувшись к Александру.
Фредерика сказала Лоджу:
– Могу я повторить свою речь?
Она была до отчаянья расстроена своим неумением двигаться. Переходя от высокомерия к детской покорности, она одновременно решила, что может вмиг утвердить свое естественное превосходство актрисы и королевы и что должна стать податливым, безликим воском в руках режиссера, который вдохнет в нее жизнь и вылепит по своему желанию. Теперь она не знала, блистать ли ей талантами или двигаться как марионетка. Она ненавидела Лоджа, который не объяснял, как нужно бегать, и унижал ее, не видя, что в ней это не заложено. Гормэна и Джоанну она в расчет не принимала. Оба были ей физически противны, и она давала это понять так, что Лодж, привыкший к мелким завихреньям энергии в труппе, отлично все видел. Уилки тоже видел и забавлялся. Когда Гормэн или Джоанна по сценарию обращались к Фредерике, она упорно не смотрела им в глаза. Это в чем-то отвечало характеру героини, но и вредило немало: все сбивались и играли топорней.
– Повтори немного, если хочешь. Начни оттуда, где Сеймур говорит о пламени и сливках. И постарайся уяснить: ты пока только пробуешь королевский флирт, ты боишься выйти дурой. Помнишь у Марины эту дразнящую нотку в большой маске?[282] Она интонацию поймала идеально. Постарайся дать неуклюжую пародию на нее. И когда он рванется к тебе – беги. Беги, оглядывайся и опять беги. Помни: часть тебя хочет, чтобы он тебя догнал. И не падай сама, дай себя повалить. Поняла? Поосторожней у пруда, нырок в ряску нам не нужен. Дай веселье и немного непотребства. Это ведь из жизни, – просто формализовано в некий танец сперва в этой сцене, а потом еще и в большой маске. Тут нужна похотливая возня полнокровных, живых людей, понимаешь?
Фредерика была достаточно умна, чтобы понять, что от нее требуется. Она была просто недостаточно одарена телесно. В мурлыканье Лоджа звучала угроза – от этого сочетания у многих актрис, включая саму Марину, тревожно и сладко делалось в сосках и внизу. Фредерику охватывало холодное, головное беспокойство. Гормэн сжал ее и начал сызнова:
– Ах, львенок, львица, роза вся в шипах!
От него изрядно пахло пивом и маринованным луком. Фредерика наморщила орлиный носик. Ее маленькая грудь припухла, но не от возбуждения, а от жестких объятий Гормэна.
– Не снизойдет ли на нее вдохновенье, если мы покинем укрытие и пополним число публики? – сказал Уилки.
– Будет только хуже.
– Глупости. В этом мучительно девственном существе вы пробуждаете некий павлиний рудимент.
– Я не просил Бена делать из нее Елизавету.
– Чепуха. Вы все прекрасно понимаете. Она знает, чего вы хотите, и страстно желает соответствовать. – Уилки на прощанье легонько щелкнул по каменным яичкам. – Смелее, сэр, помогите общему делу.
Они сели на каменную скамью чуть поодаль от мрачного Лоджа. Фредерика мгновенно электризовалась. Энергично, хоть и неровно, она произнесла несколько фраз, восстанавливая свое достоинство с яростным драматизмом, который мог быть вполне осознанной игрой, а мог – реакцией на присутствие Александра. Лодж оживился. Гормэн без особого пыла изобразил сладострастный рывок к принцессе. Лодж с ревом поднялся со скамьи. Уилки негромко, но явственно захихикал.
Фредерика, пылая от смущения, – смесь алой и белой розы – споткнулась о край фонтана и здорово рассекла щиколотку. Потекла кровь. Лодж потребовал от присутствующих чистый носовой платок, и самый чистый оказался, конечно, у Александра. Александр опустился на колени, чтобы аккуратно обвязать тонкую, запыленную щиколотку.
– Я не умею двигаться. Я ни на что не гожусь и подведу вас! – горячо посетовала Фредерика.
– Ты всему научишься.
– Вы только так говорите. Вы никогда в меня не верили и были совершенно правы.
Александр с сожалением вытер окровавленные пальцы о беспорочно-белый платок.
– Я всегда в тебя верил, – солгал он. – И сейчас верю. Послушай, может, тебе будет легче в настоящей длинной юбке?
В школьных постановках мальчикам это помогало.
– Может быть.
– Так за чем же дело стало? Хочешь, я попрошу у них юбку?
Фредерика шмыгнула носом, прогоняя слезинку. Александр был так добр, а она так унижена…
Александр поговорил с Лоджем, а тот – с кем-то еще, кто достал туго накрахмаленную бумажную юбку. После некоторых дебатов Джоанну вооружили портновскими ножницами, взятыми у костюмерши. Александр булавками приколол легкую юбку к Фредерикиной физкультурной майке. Лодж в очередной раз проговорил, кто что должен делать. Тут уже подошли актеры, занятые в следующей сцене, включавшей и маску. Среди них были Дженни и сам Кроу, ухитрившийся заполучить роль Фрэнсиса Бэкона, в отороченном мехом бархате.
На этот раз пошло лучше. Гнев, прикосновение Александра, мимолетный взгляд на обнаженное, золотистое плечо и недавно вымытые волосы Дженни весьма оживили Фредерикину сложную смесь кокетства и девственного отпора. К тому же юбка помогла ей занять бесполезные руки. Когда Джоанна по собственному почину предостерегающе взяла ее за тощенькое плечо, Фредерика по-королевски поморщилась, что вышло очень убедительно.
– К подобным играм непривычна я, – с насмешливым упреком бросила она куда-то в пустоту между Сидом Гормэном и Александром, и в голосе ее наконец-то прозвучала та смесь сухого раздражения и врожденного сладострастия, что столь заинтересовала Лоджа во время проб. Гормэн разошелся по-настоящему и каким-то регбийным броском повалил Фредерику наземь. Джоанна, которую ножницы привели в странное одушевление, принялась стрекотать ими в воздухе, а потом, все стрекоча и хохоча, – выхватывать клочья из Фредерикиной юбки, и это уже походило на всамделишную истерику. Гормэн довольно настойчиво рвал бумагу у Фредерики между ног. Легкие белые клочки лепестками оседали на лужайках и поверхности прудов. Фредерика вывернулась, судорожно прижимая юбку внизу, и резко, нервно, хитро́, как и рассчитывал Александр, пропела строчку из старинной баллады, где торговке обкорнал юбку лихой молодчик: «Спаси, Бог, душеньку мою: сама себя не узнаю». Зрители аплодировали. Уилки обернулся к Александру:
– А как вы видите ее конечное состояние: обрывок юбки или телесное трико?
Александр, серьезно отнесясь к тому, что было для него серьезным вопросом, ответил:
– Волосы распущены, несколько клочков ткани. Что-то среднее между нимфой и шлюхой. Обломок китового уса, несколько цветков, сунутых ей Сеймуром за корсет…
– Говоря короче, леди Чаттерли, убранная цветами, – оборвал его Уилки.
– Что за чушь?
– В любом случае цветы – приятный штрих.
Следующей, не по хронологии, а по расписанию репетиций, шла большая маска. Она приходилась на конец второго акта.
Здесь может быть полезно вкратце обозначить структуру пьесы Александра, как в исходном виде, так и в том, в котором ее теперь дорабатывал и воплощал Лодж.
Каждому из трех актов предшествовал задумчивый диалог между Рэли и Спенсером, которые сидели на темной террасе в луче прожектора, возможно, играли в шахматы и свойски говорили в стихах о вещах практических и неизменно важных, таких как корабельная оснастка, гвинейские каннибалы, дикость и неразумие ирландских крестьян. Или же речь заходила о вопросах теоретических. Друзей занимали луны, причуды зрения и подзорные трубы. Видит ли покрасневший или раскосый глаз такой же покрасневший и перекошенный мир? Последнему вопросу Рэли, по примеру Плиния, посвятил трактат «Скептик». Немножко сплетничали и о королеве – нынешней королеве и Монархине вечной, о Диане, о Глориане Спенсера, о платоновской идее и возлюбленной Идее их современника поэта Дрейтона.
В первом акте были Мария Тюдор, заточение Елизаветы в Тауэрской башне и вступление ее на престол. Во втором – Золотой век и омрачавшие его опасности, испанская Армада, казнь Марии Стюарт, политический торг с искателями королевской руки. Его венчала маска с участием придворных: сошествие Девы Астреи. Последней из бессмертных покинула она землю с началом жестокого Железного века и первой возвратилась, чтобы возвестить пришествие нового Века Златого. «Возвращается Астрея-Справедливость, возвращается Царствие Сатурна». Тут все было по Вергилию. В третьем акте – закат королевы, восстание графа Эссекса и победы в топях грубых ирландцев. Отдельное место уделил Александр беседе, бывшей в Тауэре между Елизаветой и королевским архивариусом. На вопрос, почему ее так занимает судьба свергнутого Ричарда II, королева отвечала: «Я сама – Ричард II. Неужто это вам неизвестно?» Тут проступил «Король Лир», вплетенный искусно: словечко, полсловечка – и все о предательстве, одиночестве, смерти. Иногда Александр думал, лучше было все это убрать. Лодж действительно многое убирал, выкидывал – обрезал то, что Александру представлялось живыми ростками мысли, возникшими в нем самовольно, зачатками его священной рощи. Лодж утверждал, что независимо от происхождения они покажутся зрителю претенциозными завитушками.
В каждом акте была одинокая узница или узник – сперва Елизавета, потом Мария Стюарт, потом растленный и подлый Эссекс. В эпилоге был Рэли, тоже брошенный в Тауэр, не знающий, что впереди у него пятнадцать лет заточения, страшные дебри Ориноко и неоконченная «История мира». Мудрый, неулыбчивый Спенсер тогда уже умер, его замок Килколман был сожжен ирландскими дикарями-повстанцами, а с ним, как полагали, и многие тома бесконечной «Королевы фей». Нищий к концу жизни, он был по приказу Эссекса похоронен в Вестминстерском аббатстве рядом с Чосером. С тех пор как погас огонь Спенсера, все длинней и холодней делались тени в Александровой пьесе.
Одинокие монологи в Тауэре чередовались с увеселениями и излишествами, весьма богато разработанными Лоджем. На фоне танцующих возникали черные посланники с тревожными вестями из внешнего мира: казнен королевский врач Родриго Лопес – повешен, но не до смерти, после чего выпотрошен и, наконец, четвертован. Благородную и нелепую смерть обрела Мария Шотландская в злосчастном своем парике[283]: у обезглавленной нашли под фижмами прильнувшую верную собачку. Эссекс в страшном одиночестве шел по городу, где объявлен был предателем, в свой дом, откуда путь был только на плаху. Александр надеялся, что его посланники – сродни грозным вестникам греческих трагедий и говорят стихом особо живым и полнокровным. Лодж обкромсал и их, заявив, что они будут отвлекать от действия. Александр возразил, что в них-то и воплощено подлинное действие пьесы, что они должны воздействовать поэзией на воображение публики, покуда серебряные и золотые маски плетут кружева удовольствий и славят добродетели, а поэты беседуют на ступенях террасы. Лодж добавил тогда, что в холодные вечера зрители будут зевать и ерзать и никакие пледы и термосы не помогут. И вообще: движение, больше движения! Александру, сказал Лодж, представляется бесконечный ласковый вечер с луной и звездами, парящими высоко в небе, а сам он достаточно перевидал постановок на открытом воздухе и знает, что будет на самом деле. Втайне ему казалось, что пьеса Александра немного схожа с Фредерикой Поттер: умная – безусловно, но слегка деревянная. Обоих требовалось расшевелить.
Маска «Астрея», Александрова пьеса в пьесе, прерывалась вестью о смерти шотландской королевы: образы золотого мира, свершаемого круга и вечного урожая обретали свой мрачный контрапункт. Лодж хотел спустить Астрею и ее девственных спутниц на золотых шпагатиках с небес, но это оказалось невыполнимо. Тем не менее в их торжественном танце, как и в остальных масках, участвовал весь двор, включая Рэли, Спенсера и Бесс Трокмортон. Была и антимаска сатиров в шерсти и с рогами, навербованных из числа мальчишек. Кульминацией ей служили организованно-буйные сатурналии и знаменитое «несси-восси!», в первозданной красе перенесенное из книги Обри. Из Уилки – Рэли вышел весьма элегантный Дионис. Марина Йео, воссевшая на высоком троне и убранная драгоценностями, долго оставалась среди всего неподвижной точкой, пока и ее не умолили станцевать. Королева чинно и благостно снизошла до танца. Астрею и ее прислужниц играли Антея Уорбертон и те самые нимфы и феи, что на пробах ввергли Фредерику в такое отчаяние. Роли у них были – одно присутствие, почти без слов. У Антеи было лицо Венеры Боттичелли, фигура королевы красоты и умение держаться с достоинством. Она могла нести сноп пшеницы под дюжиной разных углов, и все они прекрасны. Она помавала белыми руками или склоняла голову, отягченную косой цвета спелой ржи, – и зрители, включая Лоджа, непроизвольно улыбались: настолько все это было хорошо и правильно. Ее свиту из граций и юных фрейлин окружал ореол здоровой женственности, невинности, готовности к игре. Было тут и преклонение перед «настоящими актерами», и оно с каждым днем все обильней питало общую атмосферу вакханалии. Девы мило хихикали над сэндвичами, хранящимися в шлемах, влюблялись в великого Макса Бэрона, Криспина Рида, Роджера Брэйтуэйта, Боба Гранди, ведая и не ведая, какое действие производили их сладко-наивные страсти.
Из этой стайки юных плеяд Фредерика, в силу своей роли, а в большей степени – своей природы, оказалась исключена. Она не умела мило хихикать. Никто не шел к ней за сочувствием, когда смех прорывался вдруг потоком слез. Никто не хвастался ей похищенным платком Брэйтуэйта с вышитой монограммой. Вскоре стало известно, что она небезразлична к Александру, но это почему-то сочли глупостью и даже неким, как она мрачно подозревала, жалким отклонением. Ярость, которую вызвали в ней нежные щебетанья плеяд, еще сыграет свою роль в этой истории.
Щебетания повлияли и на Дженни. Призвав разум на помощь любви, она решила, что этим летом Александр не должен слушать монологи о стиральной машине и видеть малыша Томаса. Это потребовало тщательных расчетов, поскольку и Томас, и стиральная машина по-прежнему составляли изрядную часть ее жизни. Она занималась ими по ночам, она просила приятельниц из числа плеяд посидеть с Томасом. Она съездила в Калверли, сделала прическу, накупила летних платьев и летящих юбок. Сегодня Дженни была в оборчатом платье из персикового поплина с завязками на плечах. Она сидела, почти слившись с плеядами, и выглядела моложе, загорелее, мягче. Это тронуло Александра, который подошел и сел у ее ног. Рядом тут же уселся Уилки и заявил, что очень ждет их общей сцены.
Лодж в красивых позах расположил плеяд с одного края террасы, мальчишек-сатиров спрятал за кустами, а немногочисленных придворных рассадил на ступенях, ведущих к высокому трону. Девушки в танце вышли вперед, рассыпая воображаемые гирлянды. Мальчики запрыгали, пружиня, как акробаты. Лодж ввел в мизансцену лордов и леди, решительно шагая там, где тем предстояло плясать и бегать. Музыки не было: камерный ренессансный ансамбль еще не прибыл. Фредерика села рядом с Александром. Теперь не было причин оставаться, но она боялась что-то пропустить.
– Ах, Роберт, мой милый, – напевно проговорила Марина Йео, обращаясь к Бэрону в роли Дадли.
Лодж шепнул Уилки:
У Стефани мысль сложилась в слова: впервые в жизни все у нее сошлось в одной точке – тело, разум и то, что видит сны и создает образы. Потом пришли образы. Она очень смутно представляла себе свои темные внутренние пространства, внутреннюю плоть, черно-красную, красно-черную, податливую, гибкую. Внутренняя Стефани казалась больше внешней: не было ни ясной перспективы, ни очевидных границ. Дэниел очерчивал и определял ее, двигаясь в переменчивых покоях и слепых галереях, но объять не мог. Темный мир проступал все явственней: рождался в черно-красном сапфировый свет, подымался, блуждал в ветвящихся пещерах. Синяя стеклянистая вода бежала в резных берегах базальтовых каналов и изливалась в цветущие поля, где прозрачно-зеленые стебли, воздушные листья, яркие цветы двигались и плясали, волнистыми линиями бежали и сливались с развеваемой ветром травой на утесе над узким и светлым берегом, за которым сияло светлое море.
У них собственный свет – сказал Вергилий о своем подземном царстве. И этот ее свет, хоть и яркий, ярче летнего полдня, был свет во тьме, рожденный тьмой, теплой тьмой. Он был явлен не внутреннему оку памяти, узнающему и воссоздающему, а зрению слепого мальчика. А потом свет наполнил все, просиял из цветочного стебля и бегущей воды, из пляшущих головок цветов и злаков, из бессолнечного моря, до краев полного собственным свечением, из взвихренных песков, за которыми – за краем ока – темнеет ночное небо. Стефани была этим миром и шла в нем, то медленно, то быстро, меж линией листьев, и линией песка, и линией прозрачной воды, линией вечно сияющей, вечно убывающей и обновленной.
Часть III
Redit et Virgo
32. Saturnalia[280]
Сады Лонг-Ройстона наполнились голосами и движеньем, позолоченными паланкинами и прожекторами со змеями проводов. В особняке господские спальни и чердачные комнатушки, где некогда невидимо спали армии слуг, были теперь заселены актерами, техниками, бутафорами и людьми, неизвестно чем занятыми. Автобусы привозили оркестрантов, танцоров, любопытных (а со временем и публику) из Калверли, Йорка, Скарборо. Приезжали отовсюду, чуть не из Лондона. Эти орды были призваны Кроу, который отмечал их перемещения во времени и пространстве на картах и календарях, развешанных в Большом зале. Кроу был волшебник с полным карманом блестящих цветных кнопок. Он составлял расписания репетиций чернилами изумрудными, ультрамариновыми, киноварными. Он объяснял гостям тонкости своих схем, вооружившись длиннейшей старинной указкой, позаимствованной Александром из школы. Он открыл пришлецам свои владения, поясняя: вот сад удовольствий, зимний сад, сад пряных трав, водный сад. Вот каменный лабиринт, называемый римским, но на самом деле намного более древний. Недавно Кроу велел осмотреть его с вертолета и подновить по мере надобности песком и самшитовыми бордюрами.
Корзины бумажных роз, целые ящики алебард и рапир прибывали в фургонах и до поры хранились в конюшнях и заброшенных кладовых. Завезли заранее пиво в количествах изрядных и шампанское – в несколько меньших. Странные звуки и дуновения реяли над потайными полянками и рощицами. В розарии контратенор неустанно заверял кого-то, что здесь нет ни змей, ни кровожадных медведей. В кухонном садике чей-то испанский акцент ломался о шипящие звуки анафемы. На лужайках за низкими изгородями мчались в хороводах взмокшие нимфы и пастухи.
Кроу сообщил Марине, почивавшей теперь под лунным балдахином нисходящей Селены, что дело принимает размах пышных проездов самой Королевы-девственницы. В закатном золоте, заливавшем террасу, мисс Йео царственно вперилась в него поверх шампанского и проговорила, что на меньшее он, вероятно, и не рассчитывал. Кроу не стал отрицать, что обожает всевозможные действа.
– Завтра привезут фейерверки. О, я уйду с треском и громом, а там пускай студенты топчут мои лужайки. Я сейчас наблюдаю дивное зрелище: множество людей, занятых тем, что я называю Искусством, а не тем, что они называют жизнью.
Мисс Йео заметила, что из толп, притекавших в Лонг-Ройстон, ни один человек еще не уехал восвояси. Так оно и было в тот год в творческой суматохе июля и августа. Сияло солнце, актеры репетировали, рабочие таскали декорации и забивали гвозди, а прочие устраивали пикники на траве и каменных ступенях, спали, глазели, ссорились, пили, любили друг друга.
Как-то к вечеру Александр пришел в зимний сад, откуда долетали не вполне натуральный смех и взвизги. Из-за плотной, лоснистой от зимних ветров живой изгороди ничего не было видно. Возле узкого входа в сад на дорическом постаменте поместился каменный купидон. Прислонясь к нему и загорелой рукой охватив его ноздреватые серые ягодицы, стоял Эдмунд Уилки в небесно-голубой рубашке, таких же очках и белых шортах, суженных книзу. Он улыбнулся Александру:
– Гений у садовых врат.
Александр на мгновение принял сие за своего рода комплимент, но потом сообразил, что Уилки, вероятно, имел в виду себя.
Уилки тем временем продолжал:
– Бен никак не добьется лада от этой троицы. У девчонки задок так и просит, чтоб его нашлепали или хотя бы ущипнули. Пожалуй, займусь этим. Или займитесь вы.
– Там нечего шлепать, – отвечал Александр, занимая наблюдательную позицию по другую сторону от входа. – Желания щипать ее я тоже не испытываю.
– Неужели? Даже во имя искусства?
– Даже во имя.
При виде Уилки, воплотившего пухлую пародию на красавца кисти Хиллиарда, почти невозможно было самому не принять некой позы. Поймав себя на этом, Александр нарочно застыл, как неловкий часовой, и подумал, что лет через десять увесистый зад Уилки достигнет размеров феноменальных. Мягкими пальцами Уилки поглаживал маленький твердый фаллос и яички купидона. Александр счел за благо обратить взоры в сад.
А в саду разыгрывалась первая большая сцена Елизаветы, Александра и Фредерики. Принцесса Елизавета мечется по саду, преследуемая сатиром и интриганом Томасом Сеймуром и собственной мачехой Катериной Парр. Бешено хохоча и размахивая ножницами, эти двое кромсают ее платье на сотню лоскутов. Александр надеялся здесь намекнуть на противоречия чувственной натуры героини – смесь свирепого сластолюбия и мертвящего страха, жажды власти и глубокого одиночества. В словах принцессы слышен нерассуждающий ужас. Он не раз слабым эхом отзовется в пьесе, но не повторится никогда. Так решила Елизавета – чтобы он больше не повторился. Впрочем, до слов, написанных Александром, пока не дошло: Лодж пытался научить актеров кричать, смеяться и бегать. Учеба шла медленно. Томаса Сеймура играл местный библиотекарь, суровый мужчина по имени Сидни Гормэн, который, как и Фредерика, внешне был очень похож на своего персонажа. Катерина Парр больше походила на бывалую женку из «Кентерберийских рассказов» Чосера[281], чем на печальную и страстную королеву-пуританку. Ее играла Джоанна Пламмер, супруга местного адвоката, обычно изображавшая матерей в любительских постановках.
– Бегом! – требовал Лодж. – Беги бегом, как люди бегают!
Посреди зимнего сада был небольшой фонтан. Вода струилась из перевернутой раковины, которую держала нимфа, с лукавой улыбкой свернувшая хвост кольцом. Фредерика побежала вокруг фонтана. Гормэн и Джоанна – за ней. Фредерика предприняла отчаянную попытку встряхнуть волосами и даже уперлась рукой в бедро неуклюже и неестественно. Потом вдруг театрально замерла и с вызовом оглянулась на преследователей, но те были слишком близко и грузно затопотали на месте, чтобы на нее не свалиться.
– Не то! – взревел Лодж и тут же смягчился. – Не то… Фредерика, на прослушиваниях в тебе была такая забавная сексуальность. Куда она делась?
Гормэн, налетевший на край фонтана, растирал щиколотку и всем видом показывал, что ему трудно в это поверить.
– Сексуальность проявляется, когда она говорит, – заметил Уилки, обернувшись к Александру.
Фредерика сказала Лоджу:
– Могу я повторить свою речь?
Она была до отчаянья расстроена своим неумением двигаться. Переходя от высокомерия к детской покорности, она одновременно решила, что может вмиг утвердить свое естественное превосходство актрисы и королевы и что должна стать податливым, безликим воском в руках режиссера, который вдохнет в нее жизнь и вылепит по своему желанию. Теперь она не знала, блистать ли ей талантами или двигаться как марионетка. Она ненавидела Лоджа, который не объяснял, как нужно бегать, и унижал ее, не видя, что в ней это не заложено. Гормэна и Джоанну она в расчет не принимала. Оба были ей физически противны, и она давала это понять так, что Лодж, привыкший к мелким завихреньям энергии в труппе, отлично все видел. Уилки тоже видел и забавлялся. Когда Гормэн или Джоанна по сценарию обращались к Фредерике, она упорно не смотрела им в глаза. Это в чем-то отвечало характеру героини, но и вредило немало: все сбивались и играли топорней.
– Повтори немного, если хочешь. Начни оттуда, где Сеймур говорит о пламени и сливках. И постарайся уяснить: ты пока только пробуешь королевский флирт, ты боишься выйти дурой. Помнишь у Марины эту дразнящую нотку в большой маске?[282] Она интонацию поймала идеально. Постарайся дать неуклюжую пародию на нее. И когда он рванется к тебе – беги. Беги, оглядывайся и опять беги. Помни: часть тебя хочет, чтобы он тебя догнал. И не падай сама, дай себя повалить. Поняла? Поосторожней у пруда, нырок в ряску нам не нужен. Дай веселье и немного непотребства. Это ведь из жизни, – просто формализовано в некий танец сперва в этой сцене, а потом еще и в большой маске. Тут нужна похотливая возня полнокровных, живых людей, понимаешь?
Фредерика была достаточно умна, чтобы понять, что от нее требуется. Она была просто недостаточно одарена телесно. В мурлыканье Лоджа звучала угроза – от этого сочетания у многих актрис, включая саму Марину, тревожно и сладко делалось в сосках и внизу. Фредерику охватывало холодное, головное беспокойство. Гормэн сжал ее и начал сызнова:
– Ах, львенок, львица, роза вся в шипах!
От него изрядно пахло пивом и маринованным луком. Фредерика наморщила орлиный носик. Ее маленькая грудь припухла, но не от возбуждения, а от жестких объятий Гормэна.
– Не снизойдет ли на нее вдохновенье, если мы покинем укрытие и пополним число публики? – сказал Уилки.
– Будет только хуже.
– Глупости. В этом мучительно девственном существе вы пробуждаете некий павлиний рудимент.
– Я не просил Бена делать из нее Елизавету.
– Чепуха. Вы все прекрасно понимаете. Она знает, чего вы хотите, и страстно желает соответствовать. – Уилки на прощанье легонько щелкнул по каменным яичкам. – Смелее, сэр, помогите общему делу.
Они сели на каменную скамью чуть поодаль от мрачного Лоджа. Фредерика мгновенно электризовалась. Энергично, хоть и неровно, она произнесла несколько фраз, восстанавливая свое достоинство с яростным драматизмом, который мог быть вполне осознанной игрой, а мог – реакцией на присутствие Александра. Лодж оживился. Гормэн без особого пыла изобразил сладострастный рывок к принцессе. Лодж с ревом поднялся со скамьи. Уилки негромко, но явственно захихикал.
Фредерика, пылая от смущения, – смесь алой и белой розы – споткнулась о край фонтана и здорово рассекла щиколотку. Потекла кровь. Лодж потребовал от присутствующих чистый носовой платок, и самый чистый оказался, конечно, у Александра. Александр опустился на колени, чтобы аккуратно обвязать тонкую, запыленную щиколотку.
– Я не умею двигаться. Я ни на что не гожусь и подведу вас! – горячо посетовала Фредерика.
– Ты всему научишься.
– Вы только так говорите. Вы никогда в меня не верили и были совершенно правы.
Александр с сожалением вытер окровавленные пальцы о беспорочно-белый платок.
– Я всегда в тебя верил, – солгал он. – И сейчас верю. Послушай, может, тебе будет легче в настоящей длинной юбке?
В школьных постановках мальчикам это помогало.
– Может быть.
– Так за чем же дело стало? Хочешь, я попрошу у них юбку?
Фредерика шмыгнула носом, прогоняя слезинку. Александр был так добр, а она так унижена…
Александр поговорил с Лоджем, а тот – с кем-то еще, кто достал туго накрахмаленную бумажную юбку. После некоторых дебатов Джоанну вооружили портновскими ножницами, взятыми у костюмерши. Александр булавками приколол легкую юбку к Фредерикиной физкультурной майке. Лодж в очередной раз проговорил, кто что должен делать. Тут уже подошли актеры, занятые в следующей сцене, включавшей и маску. Среди них были Дженни и сам Кроу, ухитрившийся заполучить роль Фрэнсиса Бэкона, в отороченном мехом бархате.
На этот раз пошло лучше. Гнев, прикосновение Александра, мимолетный взгляд на обнаженное, золотистое плечо и недавно вымытые волосы Дженни весьма оживили Фредерикину сложную смесь кокетства и девственного отпора. К тому же юбка помогла ей занять бесполезные руки. Когда Джоанна по собственному почину предостерегающе взяла ее за тощенькое плечо, Фредерика по-королевски поморщилась, что вышло очень убедительно.
– К подобным играм непривычна я, – с насмешливым упреком бросила она куда-то в пустоту между Сидом Гормэном и Александром, и в голосе ее наконец-то прозвучала та смесь сухого раздражения и врожденного сладострастия, что столь заинтересовала Лоджа во время проб. Гормэн разошелся по-настоящему и каким-то регбийным броском повалил Фредерику наземь. Джоанна, которую ножницы привели в странное одушевление, принялась стрекотать ими в воздухе, а потом, все стрекоча и хохоча, – выхватывать клочья из Фредерикиной юбки, и это уже походило на всамделишную истерику. Гормэн довольно настойчиво рвал бумагу у Фредерики между ног. Легкие белые клочки лепестками оседали на лужайках и поверхности прудов. Фредерика вывернулась, судорожно прижимая юбку внизу, и резко, нервно, хитро́, как и рассчитывал Александр, пропела строчку из старинной баллады, где торговке обкорнал юбку лихой молодчик: «Спаси, Бог, душеньку мою: сама себя не узнаю». Зрители аплодировали. Уилки обернулся к Александру:
– А как вы видите ее конечное состояние: обрывок юбки или телесное трико?
Александр, серьезно отнесясь к тому, что было для него серьезным вопросом, ответил:
– Волосы распущены, несколько клочков ткани. Что-то среднее между нимфой и шлюхой. Обломок китового уса, несколько цветков, сунутых ей Сеймуром за корсет…
– Говоря короче, леди Чаттерли, убранная цветами, – оборвал его Уилки.
– Что за чушь?
– В любом случае цветы – приятный штрих.
Следующей, не по хронологии, а по расписанию репетиций, шла большая маска. Она приходилась на конец второго акта.
Здесь может быть полезно вкратце обозначить структуру пьесы Александра, как в исходном виде, так и в том, в котором ее теперь дорабатывал и воплощал Лодж.
Каждому из трех актов предшествовал задумчивый диалог между Рэли и Спенсером, которые сидели на темной террасе в луче прожектора, возможно, играли в шахматы и свойски говорили в стихах о вещах практических и неизменно важных, таких как корабельная оснастка, гвинейские каннибалы, дикость и неразумие ирландских крестьян. Или же речь заходила о вопросах теоретических. Друзей занимали луны, причуды зрения и подзорные трубы. Видит ли покрасневший или раскосый глаз такой же покрасневший и перекошенный мир? Последнему вопросу Рэли, по примеру Плиния, посвятил трактат «Скептик». Немножко сплетничали и о королеве – нынешней королеве и Монархине вечной, о Диане, о Глориане Спенсера, о платоновской идее и возлюбленной Идее их современника поэта Дрейтона.
В первом акте были Мария Тюдор, заточение Елизаветы в Тауэрской башне и вступление ее на престол. Во втором – Золотой век и омрачавшие его опасности, испанская Армада, казнь Марии Стюарт, политический торг с искателями королевской руки. Его венчала маска с участием придворных: сошествие Девы Астреи. Последней из бессмертных покинула она землю с началом жестокого Железного века и первой возвратилась, чтобы возвестить пришествие нового Века Златого. «Возвращается Астрея-Справедливость, возвращается Царствие Сатурна». Тут все было по Вергилию. В третьем акте – закат королевы, восстание графа Эссекса и победы в топях грубых ирландцев. Отдельное место уделил Александр беседе, бывшей в Тауэре между Елизаветой и королевским архивариусом. На вопрос, почему ее так занимает судьба свергнутого Ричарда II, королева отвечала: «Я сама – Ричард II. Неужто это вам неизвестно?» Тут проступил «Король Лир», вплетенный искусно: словечко, полсловечка – и все о предательстве, одиночестве, смерти. Иногда Александр думал, лучше было все это убрать. Лодж действительно многое убирал, выкидывал – обрезал то, что Александру представлялось живыми ростками мысли, возникшими в нем самовольно, зачатками его священной рощи. Лодж утверждал, что независимо от происхождения они покажутся зрителю претенциозными завитушками.
В каждом акте была одинокая узница или узник – сперва Елизавета, потом Мария Стюарт, потом растленный и подлый Эссекс. В эпилоге был Рэли, тоже брошенный в Тауэр, не знающий, что впереди у него пятнадцать лет заточения, страшные дебри Ориноко и неоконченная «История мира». Мудрый, неулыбчивый Спенсер тогда уже умер, его замок Килколман был сожжен ирландскими дикарями-повстанцами, а с ним, как полагали, и многие тома бесконечной «Королевы фей». Нищий к концу жизни, он был по приказу Эссекса похоронен в Вестминстерском аббатстве рядом с Чосером. С тех пор как погас огонь Спенсера, все длинней и холодней делались тени в Александровой пьесе.
Одинокие монологи в Тауэре чередовались с увеселениями и излишествами, весьма богато разработанными Лоджем. На фоне танцующих возникали черные посланники с тревожными вестями из внешнего мира: казнен королевский врач Родриго Лопес – повешен, но не до смерти, после чего выпотрошен и, наконец, четвертован. Благородную и нелепую смерть обрела Мария Шотландская в злосчастном своем парике[283]: у обезглавленной нашли под фижмами прильнувшую верную собачку. Эссекс в страшном одиночестве шел по городу, где объявлен был предателем, в свой дом, откуда путь был только на плаху. Александр надеялся, что его посланники – сродни грозным вестникам греческих трагедий и говорят стихом особо живым и полнокровным. Лодж обкромсал и их, заявив, что они будут отвлекать от действия. Александр возразил, что в них-то и воплощено подлинное действие пьесы, что они должны воздействовать поэзией на воображение публики, покуда серебряные и золотые маски плетут кружева удовольствий и славят добродетели, а поэты беседуют на ступенях террасы. Лодж добавил тогда, что в холодные вечера зрители будут зевать и ерзать и никакие пледы и термосы не помогут. И вообще: движение, больше движения! Александру, сказал Лодж, представляется бесконечный ласковый вечер с луной и звездами, парящими высоко в небе, а сам он достаточно перевидал постановок на открытом воздухе и знает, что будет на самом деле. Втайне ему казалось, что пьеса Александра немного схожа с Фредерикой Поттер: умная – безусловно, но слегка деревянная. Обоих требовалось расшевелить.
Маска «Астрея», Александрова пьеса в пьесе, прерывалась вестью о смерти шотландской королевы: образы золотого мира, свершаемого круга и вечного урожая обретали свой мрачный контрапункт. Лодж хотел спустить Астрею и ее девственных спутниц на золотых шпагатиках с небес, но это оказалось невыполнимо. Тем не менее в их торжественном танце, как и в остальных масках, участвовал весь двор, включая Рэли, Спенсера и Бесс Трокмортон. Была и антимаска сатиров в шерсти и с рогами, навербованных из числа мальчишек. Кульминацией ей служили организованно-буйные сатурналии и знаменитое «несси-восси!», в первозданной красе перенесенное из книги Обри. Из Уилки – Рэли вышел весьма элегантный Дионис. Марина Йео, воссевшая на высоком троне и убранная драгоценностями, долго оставалась среди всего неподвижной точкой, пока и ее не умолили станцевать. Королева чинно и благостно снизошла до танца. Астрею и ее прислужниц играли Антея Уорбертон и те самые нимфы и феи, что на пробах ввергли Фредерику в такое отчаяние. Роли у них были – одно присутствие, почти без слов. У Антеи было лицо Венеры Боттичелли, фигура королевы красоты и умение держаться с достоинством. Она могла нести сноп пшеницы под дюжиной разных углов, и все они прекрасны. Она помавала белыми руками или склоняла голову, отягченную косой цвета спелой ржи, – и зрители, включая Лоджа, непроизвольно улыбались: настолько все это было хорошо и правильно. Ее свиту из граций и юных фрейлин окружал ореол здоровой женственности, невинности, готовности к игре. Было тут и преклонение перед «настоящими актерами», и оно с каждым днем все обильней питало общую атмосферу вакханалии. Девы мило хихикали над сэндвичами, хранящимися в шлемах, влюблялись в великого Макса Бэрона, Криспина Рида, Роджера Брэйтуэйта, Боба Гранди, ведая и не ведая, какое действие производили их сладко-наивные страсти.
Из этой стайки юных плеяд Фредерика, в силу своей роли, а в большей степени – своей природы, оказалась исключена. Она не умела мило хихикать. Никто не шел к ней за сочувствием, когда смех прорывался вдруг потоком слез. Никто не хвастался ей похищенным платком Брэйтуэйта с вышитой монограммой. Вскоре стало известно, что она небезразлична к Александру, но это почему-то сочли глупостью и даже неким, как она мрачно подозревала, жалким отклонением. Ярость, которую вызвали в ней нежные щебетанья плеяд, еще сыграет свою роль в этой истории.
Щебетания повлияли и на Дженни. Призвав разум на помощь любви, она решила, что этим летом Александр не должен слушать монологи о стиральной машине и видеть малыша Томаса. Это потребовало тщательных расчетов, поскольку и Томас, и стиральная машина по-прежнему составляли изрядную часть ее жизни. Она занималась ими по ночам, она просила приятельниц из числа плеяд посидеть с Томасом. Она съездила в Калверли, сделала прическу, накупила летних платьев и летящих юбок. Сегодня Дженни была в оборчатом платье из персикового поплина с завязками на плечах. Она сидела, почти слившись с плеядами, и выглядела моложе, загорелее, мягче. Это тронуло Александра, который подошел и сел у ее ног. Рядом тут же уселся Уилки и заявил, что очень ждет их общей сцены.
Лодж в красивых позах расположил плеяд с одного края террасы, мальчишек-сатиров спрятал за кустами, а немногочисленных придворных рассадил на ступенях, ведущих к высокому трону. Девушки в танце вышли вперед, рассыпая воображаемые гирлянды. Мальчики запрыгали, пружиня, как акробаты. Лодж ввел в мизансцену лордов и леди, решительно шагая там, где тем предстояло плясать и бегать. Музыки не было: камерный ренессансный ансамбль еще не прибыл. Фредерика села рядом с Александром. Теперь не было причин оставаться, но она боялась что-то пропустить.
– Ах, Роберт, мой милый, – напевно проговорила Марина Йео, обращаясь к Бэрону в роли Дадли.
Лодж шепнул Уилки: