Дальгрен
Часть 22 из 208 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вот, видимо, и Хайтс.
Он потащился в горку, мимо витрины, набитой медью, мимо трехслойных стеклянных дверей в вестибюле, головы белой статуи за высокой изгородью – ранимая угрюмая изысканность тревожила его. Залезть, выпить еще кофе? Интересно, почему здесь образы дробовиков за шторами отчетливее. Но он все равно над ними посмеялся.
Он двигался, и движение шумело в кавернах тела. Он хлопал газетой и окровавленной тетрадкой по ляжке, думая о Ланье, о Милли, о Джоне. На другом бедре болталась орхидея. Окованный взглядами, он широко шагал дальше – смущенный вандал, что страдает за грабеж, который разум его вершил средь фантастических фасадов. Очагом напряженности он двигался вдоль домов, что под солнцем были бы роскошны.
Он и сам не понял, зачем решил свернуть с авеню на разведку.
Посреди проулка в булыжном круге рос дуб, окольцованный декоративным заборчиком. Сердце забилось быстро.
Он прошел мимо.
Ствол с обратной стороны – черное дерево. Вместо густой зелени листвы – пожухшая чернота.
Распахнув глаза на такое зрелище, у ствола он свернул и уже собрался уйти. И тут посмотрел на дома.
Стены слева и справа разделены обломками мебели, балками и грудами каменных осколков. Граница между газоном и улицей потерялась в мусоре. В двадцати футах впереди разворочена брусчатка. Он почувствовал, как лицо сморщилось пред лицом разрушения.
Бульдозеры?
Гранаты?
В голове не укладывалось, что́ могло довести до такого. Булыжники раздроблены, выбиты или перевернуты в сырой земле – непонятно даже, где начинается следующая улица. Сдвинув брови, он побродил в мусоре, перешагнул груду книг, бездумно высматривая источник дымного клуба, что раскачивался в пятидесяти футах, а потом вдруг перестал смотреть.
Подобрал часы. Стеклышко отслоилось со звяком. Он их уронил и подобрал шариковую авторучку, стер пепел о штаны, щелкнул кнопкой раз и два. Под штукатурку зарылся деревянный сундук чуть побольше «дипломата». Носком сандалии он пихнул крышку. Белая пыль взвихрилась над вилками, ложками и ножами, обвязанными серой лентой, и осела на пурпурный бархат. Он убрал ногу – крышка щелкнула – и кинулся к авеню.
Следующие три квартала по Брисбен он почти бегом бежал мимо домов, пустых и прекрасных. Но теперь замечал покосившиеся столбы фонарей на газонах, и бесформенные кучи между ними, и окна, что за бледными шторами светились небом позади них.
Он все щелкал авторучкой. Поэтому убрал ее в карман рубахи. На ближайшем углу опять достал и замер. Если налетит ветер, подумал он, если на этой тоскливой улице ветер родит хоть какой звук, я закричу.
Ветра не случилось.
Он сел на бордюр, открыл первую страницу тетради.
собой ранить осенний город, —
снова прочел он. Торопливо перелистнул на чистую сторону. Оглядел четыре улицы, оглядел угловые дома. Сквозь стиснутые зубы всосал дыхание, выщелкнул стержень и принялся писать.
Посреди третьей строки, не отрывая ручки от бумаги, все разом перечеркнул. Затем на следующую строку аккуратно переписал два слова. Второе слово – «я». Теперь слово очень аккуратно следовало за словом. Он вычеркнул еще две строки, откуда спас «ты», «вертушку» и «мостить», высыпал их в новую фразу, денотативно ничем не напоминавшую ту, откуда они пришли.
Между строками, пока он щелкал стержнем, взгляд забрел на текст справа:
Наше отчаяние пред фактурными изъянами языка понуждает нас оттачивать структурные до
– Ыннн! – в голос. Ни одного красивого слова. Он рывком перевернул тетрадь вверх тормашками, чтоб не отвлекаться.
Держа в уме последние две строки, снова оглядел дома. (Отчего бы не рискнуть?) Поспешно записал последние строки – набросал, пока не рассеялись.
Сверху печатными буквами вывел: «Брисбен».
Оторвав ручку от «н», задумался, нет ли у слова других смыслов, помимо названия авеню. Понадеявшись, что есть, принялся очень старательно переписывать то, на чем остановился. Вычеркнул одно слово в последних двух строках («никак не может» превратилось в «не может») и закрыл тетрадь, недоумевая, что это он такое сейчас сделал.
Затем встал.
В качке головокружения пошатнулся на бордюре. Затряс головой и все-таки выровнял под собой мир под нужным углом. Икры и бедра свело: он чуть не полчаса провел почти в позе эмбриона.
Дурнота отступила, а судорога не отпускала еще два квартала. И вдобавок он давился дыханием. Отчего ощутил и десяток других мелких неудобств, которые до сей поры игнорировал. В общем, лишь спустя еще квартал он сообразил, что не боится.
Тянет в правой икре или на душе неспокойно? Он бросил рассуждать, что предпочтительнее, поглядел на уличную вывеску и увидел, что «С. Брисбен» превратилась в «Ю. Брисбен».
Щелк-щелк, щелк-щелк, щелк-щелк; заметив, что делает, он убрал авторучку в карман рубахи. Вдоль улицы тянулась каменная стена. В домах напротив, террасных, и газонных, и просторных, и колонных, – окна сплошь битые.
Из-за спины подгрохотала машина – тупоносая буро-малиновая колымага минимум лет двадцать как с конвейера.
Удивленно вздрогнув, он обернулся.
Машина проехала мимо, не оставив впечатлений о водителе. Но в двух кварталах впереди свернула в ворота.
Кирпичи над головой задрапированы ивой. На ходу он двумя пальцами вел по бороздкам раствора.
Ворота ярь-медны, шипасты поверху и заперты. В десяти ярдах за их решеткой дорога сворачивала в сосняк, косматый как незнамо что. Медная табличка, после недавней полировки исполосованная розовым, гласила: «РОДЖЕР КАЛКИНЗ».
Он вгляделся в сосны. Оглянулся на другие дома. И просто пошел дальше.
Улица упиралась в кусты. Вдоль стены он свернул за угол в заросли. Ветки то и дело тыкали под ремешки сандалии. Босой ноге приходилось легче.
На поляне под стеной кто-то поставил один на другой два ящика: дети хотели фруктов или похулиганить?
Он полез (оставив тетрадь и газету на земле), и тут за стеной засмеялись две женщины.
Он застыл.
Смех приблизился, перетек в приглушенную беседу. Пронзительно хохотнул мужчина; вновь послышалось и утекло прочь двойное сопрано.
Он еле-еле доставал до края. Подтянулся, растопырив локти. Гораздо труднее, чем показывают в кино. Он скреб мысками по кирпичу. Кирпич в ответ корябал ему колени и подбородок.
Глаза вознеслись над стеной.
Ее покрывали сосновые иглы, прутики и, дивным образом, слой стекла. Сквозь мельтешение мошкары он увидел приплюснутые верхушки сосен и окатистые дряблые кроны вязов. А эта серая штуковина – купол дома?
– Да не верю я! – вскричала невидимая женщина и снова засмеялась.
Пальцы жгло; руки дрожали.
– Эт-то ты тут что, блядь, шкет? – с оттяжечкой произнес кто-то у него за спиной.
Трясясь, он спустился, разок зацепившись пряжкой ремня за выемку в стене – пряжка вонзилась в живот; пальцами ног нащупал тонкие выступы, затем ящик; затанцевал.
И, щурясь, прижался к стене.
Тритон, паук и какое-то чудовищное насекомое, громадные и в расфокусе, прожигали его глазами-вспышками.
Он выдавил вопросительное «к…», но так и не смог выбрать следующую букву.
– Ты же знаешь, – паук в середине угас; рыжий дылда убрал веснушчатую руку от цепи, кольцами обвивавшей его от шеи до живота, – прекрасно, что тебе туда нельзя.
Лицо у него было плоское, нос широкий, как у мопса, губы вывернуты наизнанку, глаза – словно коричневая яичная скорлупа, инкрустированная потускневшими золотыми монетами. В другой руке – в бледных волосах расплывались веснушки – он держал футовый кусок трубы.
– Я туда не лез.
– Ёпта, – изверг из себя тритон слева с черным акцентом гораздо гуще, чем у рыжего.
– Ну еще бы, – сказал рыжий. На темно-загорелой коже – веснушчатые галактики. Волосы и борода курчавятся горстью медных монеток. – Ага, конечно. Прям зуб даю. – Он размахнулся трубой, на пределе взмаха дернул рукой; цепи на шее забренчали. – Ну-ка слезай оттуда, пацан.
Он спрыгнул, приземлился, одной рукой держась за ящики.
Рыжий снова замахнулся; фланговые виденья зыбко придвинулись.
– Ага, давай-давай, попрыгай!
– Ладно, я слез. Ну?..
Скорпион засмеялся, замахнулся, шагнул.
Оплетенный цепью сапог вдавил тетрадь в мульчу. Другой отодрал от нее уголок.
– Эй, кончай!..
Он вообразил, как бросается на них. Но не шевелился… пока не увидел, что на следующем взмахе труба врежется ему в бок, – и тогда бросился.
– Берегись! У него орхидея на!..
Он рубанул рукой в ножах; скорпион отшатнулся; тритон и жук развернулись. Поди пойми, где они там под своими фантасмагориями. Он вогнал кулак в чешуйчатую симуляцию – кулак прошел насквозь, и от удара он клацнул зубами. Ножами резанул отступающего жука. На него кинулся паук. Он оступился в сногсшибательных огнях. Чья-то рука заехала ему по щеке. Заморгав, он увидел, как другое, внезапное черное лицо вырывается из-под тритоньей чешуи. Потом что-то ударило его по голове.
– Эй, Харкотт, он тебя порезал, слышь! – Густой черный акцент, очень далеко. – Ой, эй, ни хера себе! Сильно он тебя. Харкотт, ты нормально?
Нет, он ненормально. Он падал в черную дыру.
– Вот мудак, а? Да я его за это…
Он рухнул на дно.
Скребя ногтями по донной листве, он наконец отыскал обрывок мысли: орхидея висела на поясе. Он бы не успел опустить руку…
– Вы… что с вами?
Он потащился в горку, мимо витрины, набитой медью, мимо трехслойных стеклянных дверей в вестибюле, головы белой статуи за высокой изгородью – ранимая угрюмая изысканность тревожила его. Залезть, выпить еще кофе? Интересно, почему здесь образы дробовиков за шторами отчетливее. Но он все равно над ними посмеялся.
Он двигался, и движение шумело в кавернах тела. Он хлопал газетой и окровавленной тетрадкой по ляжке, думая о Ланье, о Милли, о Джоне. На другом бедре болталась орхидея. Окованный взглядами, он широко шагал дальше – смущенный вандал, что страдает за грабеж, который разум его вершил средь фантастических фасадов. Очагом напряженности он двигался вдоль домов, что под солнцем были бы роскошны.
Он и сам не понял, зачем решил свернуть с авеню на разведку.
Посреди проулка в булыжном круге рос дуб, окольцованный декоративным заборчиком. Сердце забилось быстро.
Он прошел мимо.
Ствол с обратной стороны – черное дерево. Вместо густой зелени листвы – пожухшая чернота.
Распахнув глаза на такое зрелище, у ствола он свернул и уже собрался уйти. И тут посмотрел на дома.
Стены слева и справа разделены обломками мебели, балками и грудами каменных осколков. Граница между газоном и улицей потерялась в мусоре. В двадцати футах впереди разворочена брусчатка. Он почувствовал, как лицо сморщилось пред лицом разрушения.
Бульдозеры?
Гранаты?
В голове не укладывалось, что́ могло довести до такого. Булыжники раздроблены, выбиты или перевернуты в сырой земле – непонятно даже, где начинается следующая улица. Сдвинув брови, он побродил в мусоре, перешагнул груду книг, бездумно высматривая источник дымного клуба, что раскачивался в пятидесяти футах, а потом вдруг перестал смотреть.
Подобрал часы. Стеклышко отслоилось со звяком. Он их уронил и подобрал шариковую авторучку, стер пепел о штаны, щелкнул кнопкой раз и два. Под штукатурку зарылся деревянный сундук чуть побольше «дипломата». Носком сандалии он пихнул крышку. Белая пыль взвихрилась над вилками, ложками и ножами, обвязанными серой лентой, и осела на пурпурный бархат. Он убрал ногу – крышка щелкнула – и кинулся к авеню.
Следующие три квартала по Брисбен он почти бегом бежал мимо домов, пустых и прекрасных. Но теперь замечал покосившиеся столбы фонарей на газонах, и бесформенные кучи между ними, и окна, что за бледными шторами светились небом позади них.
Он все щелкал авторучкой. Поэтому убрал ее в карман рубахи. На ближайшем углу опять достал и замер. Если налетит ветер, подумал он, если на этой тоскливой улице ветер родит хоть какой звук, я закричу.
Ветра не случилось.
Он сел на бордюр, открыл первую страницу тетради.
собой ранить осенний город, —
снова прочел он. Торопливо перелистнул на чистую сторону. Оглядел четыре улицы, оглядел угловые дома. Сквозь стиснутые зубы всосал дыхание, выщелкнул стержень и принялся писать.
Посреди третьей строки, не отрывая ручки от бумаги, все разом перечеркнул. Затем на следующую строку аккуратно переписал два слова. Второе слово – «я». Теперь слово очень аккуратно следовало за словом. Он вычеркнул еще две строки, откуда спас «ты», «вертушку» и «мостить», высыпал их в новую фразу, денотативно ничем не напоминавшую ту, откуда они пришли.
Между строками, пока он щелкал стержнем, взгляд забрел на текст справа:
Наше отчаяние пред фактурными изъянами языка понуждает нас оттачивать структурные до
– Ыннн! – в голос. Ни одного красивого слова. Он рывком перевернул тетрадь вверх тормашками, чтоб не отвлекаться.
Держа в уме последние две строки, снова оглядел дома. (Отчего бы не рискнуть?) Поспешно записал последние строки – набросал, пока не рассеялись.
Сверху печатными буквами вывел: «Брисбен».
Оторвав ручку от «н», задумался, нет ли у слова других смыслов, помимо названия авеню. Понадеявшись, что есть, принялся очень старательно переписывать то, на чем остановился. Вычеркнул одно слово в последних двух строках («никак не может» превратилось в «не может») и закрыл тетрадь, недоумевая, что это он такое сейчас сделал.
Затем встал.
В качке головокружения пошатнулся на бордюре. Затряс головой и все-таки выровнял под собой мир под нужным углом. Икры и бедра свело: он чуть не полчаса провел почти в позе эмбриона.
Дурнота отступила, а судорога не отпускала еще два квартала. И вдобавок он давился дыханием. Отчего ощутил и десяток других мелких неудобств, которые до сей поры игнорировал. В общем, лишь спустя еще квартал он сообразил, что не боится.
Тянет в правой икре или на душе неспокойно? Он бросил рассуждать, что предпочтительнее, поглядел на уличную вывеску и увидел, что «С. Брисбен» превратилась в «Ю. Брисбен».
Щелк-щелк, щелк-щелк, щелк-щелк; заметив, что делает, он убрал авторучку в карман рубахи. Вдоль улицы тянулась каменная стена. В домах напротив, террасных, и газонных, и просторных, и колонных, – окна сплошь битые.
Из-за спины подгрохотала машина – тупоносая буро-малиновая колымага минимум лет двадцать как с конвейера.
Удивленно вздрогнув, он обернулся.
Машина проехала мимо, не оставив впечатлений о водителе. Но в двух кварталах впереди свернула в ворота.
Кирпичи над головой задрапированы ивой. На ходу он двумя пальцами вел по бороздкам раствора.
Ворота ярь-медны, шипасты поверху и заперты. В десяти ярдах за их решеткой дорога сворачивала в сосняк, косматый как незнамо что. Медная табличка, после недавней полировки исполосованная розовым, гласила: «РОДЖЕР КАЛКИНЗ».
Он вгляделся в сосны. Оглянулся на другие дома. И просто пошел дальше.
Улица упиралась в кусты. Вдоль стены он свернул за угол в заросли. Ветки то и дело тыкали под ремешки сандалии. Босой ноге приходилось легче.
На поляне под стеной кто-то поставил один на другой два ящика: дети хотели фруктов или похулиганить?
Он полез (оставив тетрадь и газету на земле), и тут за стеной засмеялись две женщины.
Он застыл.
Смех приблизился, перетек в приглушенную беседу. Пронзительно хохотнул мужчина; вновь послышалось и утекло прочь двойное сопрано.
Он еле-еле доставал до края. Подтянулся, растопырив локти. Гораздо труднее, чем показывают в кино. Он скреб мысками по кирпичу. Кирпич в ответ корябал ему колени и подбородок.
Глаза вознеслись над стеной.
Ее покрывали сосновые иглы, прутики и, дивным образом, слой стекла. Сквозь мельтешение мошкары он увидел приплюснутые верхушки сосен и окатистые дряблые кроны вязов. А эта серая штуковина – купол дома?
– Да не верю я! – вскричала невидимая женщина и снова засмеялась.
Пальцы жгло; руки дрожали.
– Эт-то ты тут что, блядь, шкет? – с оттяжечкой произнес кто-то у него за спиной.
Трясясь, он спустился, разок зацепившись пряжкой ремня за выемку в стене – пряжка вонзилась в живот; пальцами ног нащупал тонкие выступы, затем ящик; затанцевал.
И, щурясь, прижался к стене.
Тритон, паук и какое-то чудовищное насекомое, громадные и в расфокусе, прожигали его глазами-вспышками.
Он выдавил вопросительное «к…», но так и не смог выбрать следующую букву.
– Ты же знаешь, – паук в середине угас; рыжий дылда убрал веснушчатую руку от цепи, кольцами обвивавшей его от шеи до живота, – прекрасно, что тебе туда нельзя.
Лицо у него было плоское, нос широкий, как у мопса, губы вывернуты наизнанку, глаза – словно коричневая яичная скорлупа, инкрустированная потускневшими золотыми монетами. В другой руке – в бледных волосах расплывались веснушки – он держал футовый кусок трубы.
– Я туда не лез.
– Ёпта, – изверг из себя тритон слева с черным акцентом гораздо гуще, чем у рыжего.
– Ну еще бы, – сказал рыжий. На темно-загорелой коже – веснушчатые галактики. Волосы и борода курчавятся горстью медных монеток. – Ага, конечно. Прям зуб даю. – Он размахнулся трубой, на пределе взмаха дернул рукой; цепи на шее забренчали. – Ну-ка слезай оттуда, пацан.
Он спрыгнул, приземлился, одной рукой держась за ящики.
Рыжий снова замахнулся; фланговые виденья зыбко придвинулись.
– Ага, давай-давай, попрыгай!
– Ладно, я слез. Ну?..
Скорпион засмеялся, замахнулся, шагнул.
Оплетенный цепью сапог вдавил тетрадь в мульчу. Другой отодрал от нее уголок.
– Эй, кончай!..
Он вообразил, как бросается на них. Но не шевелился… пока не увидел, что на следующем взмахе труба врежется ему в бок, – и тогда бросился.
– Берегись! У него орхидея на!..
Он рубанул рукой в ножах; скорпион отшатнулся; тритон и жук развернулись. Поди пойми, где они там под своими фантасмагориями. Он вогнал кулак в чешуйчатую симуляцию – кулак прошел насквозь, и от удара он клацнул зубами. Ножами резанул отступающего жука. На него кинулся паук. Он оступился в сногсшибательных огнях. Чья-то рука заехала ему по щеке. Заморгав, он увидел, как другое, внезапное черное лицо вырывается из-под тритоньей чешуи. Потом что-то ударило его по голове.
– Эй, Харкотт, он тебя порезал, слышь! – Густой черный акцент, очень далеко. – Ой, эй, ни хера себе! Сильно он тебя. Харкотт, ты нормально?
Нет, он ненормально. Он падал в черную дыру.
– Вот мудак, а? Да я его за это…
Он рухнул на дно.
Скребя ногтями по донной листве, он наконец отыскал обрывок мысли: орхидея висела на поясе. Он бы не успел опустить руку…
– Вы… что с вами?