Дальгрен
Часть 21 из 208 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Приехал я из Чикаго. До того был во Фриско. – Фауст наклонился и оттянул штанину клешей. – Дедушка-йиппи, ага? Странствующий философ. Достаточно тебе?
– Извините, что я спросил.
– Да ничего. Я узнал, что в Беллоне – самый эпицентр всего. Теперь-то наверняка. Я здесь. А этого достаточно?
Он опять в замешательстве кивнул.
– У меня была хорошая честная работа. Продавал «Трайб»[8] на углу Маркет и Ван Несс. А в Беллоне я самый старый мальчишка-газетчик. А этого хватит?
– Да. Слушайте, я не хотел…
– Что-то с тобой не так, мальчик. Что-то мне не нравится. А скажи-ка, – веки сморщились за линзами в золотой оправе, – ты сам-то не цветной, часом? А то что-то смуглый ты какой-то. Лицо полноватое. Я, конечно, могу говорить «негр», как вы, молодежь. Но там, где я рос – когда я рос, – они назывались ниггерами. И для меня они по сей день ниггеры, и я ничего такого в виду не имею. Желаю им всего наилучшего.
– Я американский индеец, – в безропотной ярости решился он.
– Ага-а. – Жуакин снова склонил голову набок, оценил. – Ну, если ты и не ниггер, наверняка симпатизируешь ниггерам. – Слово он произнес с нажимом, выдавливая из него всю неловкость до последней капли. – Да и я. Да и я. Только они мне ни в жизнь не поверят. Я б на их месте тоже не поверил. Мне, мальчик, пора газеты разносить. На, возьми. Вот молодчина. – Фауст поправил газеты под мышкой. – Если интересуешься ниггерскими волнениями – а ими интересуются почти все, – (эта ремарка была произнесена с крайней степенью театральности), – поищи ранние выпуски. Пастор, ваша газета. – Он отошел по тротуару и вручил газету черному священнику, что стоял в дверях церкви в сутане до земли.
– Спасибо, Жуакин. – Голос… контральто? Вроде бы намек на… груди под темной сутаной. Лицо округлое, нежное – вполне подойдет женщине.
Жуакин замаршировал по улице, а священник теперь смотрел на него.
– У нас с Фаустом такая игра, – объяснила она (а это была она), к его смущению. – Пусть вас это не огорчает. – Она улыбнулась, кивнула и направилась внутрь.
– Извините… Пастор…
Она обернулась:
– Да?
– Э-э… – Любопытство одолевало, но ни на чем не фокусировалось. – А что у вас тут за церковь? – Он ограничился этим, но почувствовал, что вопрос безнадежно натужный. Хотел-то он спросить, конечно, про плакат.
Она снова улыбнулась:
– Межрелигиозная, межрасовая. Мы уже некоторое время умудряемся служить трижды в неделю. Будем очень рады, если вам интересно зайти. Утром по воскресеньям, разумеется. И еще вечерами по вторникам и четвергам. Прихожан пока не очень много. Но мы собираем паству.
– А вы – пастор?..
– Эми Тейлор. Вообще-то, я мирская проповедница. Занялась этим проектом сама. И неплохо получается, если учесть обстоятельства.
– Просто взяли и заняли церковь?
– Когда те, кто был здесь прежде, ее оставили. – Она не отмахнулась. Она протянула руку. Возможно, жест один и тот же. – Рада познакомиться.
Он пожал ей руку:
– Рад познакомиться с вами.
– Надеюсь, вы к нам придете. Сейчас у всех тяжелые времена. Любая духовная помощь на пользу… не так ли?
Ее рукопожатие (как и Жуакина) не разжималось долго. И было крепче.
– Ой, а вы знаете, какой сегодня день?
Она глянула в газету:
– Среда.
– Но… Как вы узнаёте, что наступило воскресенье?
Она рассмеялась. Смех получился очень самоуверенный.
– Воскресные службы проводятся, когда в газете написано, что сегодня воскресенье. Мистер Калкинз путает даты, я знаю. Но больше одного воскресенья за семь дней не бывает. И больше одного вторника. Вот с четвергами случается путаница. Я к нему ходила, разговаривала. Очень вежливый человек. И, невзирая на несносное, по мнению некоторых, чувство юмора, он очень переживает из-за того, что творится в его городе. Частоту воскресений я заметила сама. Про вторники он мне объяснил; но настаивал на шальных четвергах. Весьма любезно предложил объявлять четверг всякий раз, когда я попрошу, если я предупрежу за сутки. – Ее абсолютную серьезность расколола улыбка. И она отпустила его руку. – Конечно, все это забавно. Мне так же странно об этом говорить, как вам, я думаю, – слушать. – Афро, круглое темное лицо; она ему понравилась. – Постараетесь прийти к нам на службы?
Он улыбнулся:
– Я постараюсь. – И даже смутно пожалел, что лжет.
– Хорошо.
– Пастор Тейлор?
Она оглянулась, задрав редкие брови.
– А эта улица ведет к… мистеру Калкинзу?
– Да, его дом – около мили отсюда. Вам надо будет перейти Джексон. Два дня назад какой-то смельчак стал водить автобус туда-сюда по Бродвею. Всего один автобус. Впрочем, ему же не надо продираться по пробкам. Не знаю, ходит ли он еще. Но он бы вас довез до редакции газеты. Не к мистеру Калкинзу домой. Можно, наверно, и пешком. Я пешком ходила.
– Спасибо.
Он ушел, а она улыбалась ему вслед из дверей. Нет, решил он. Это, видимо, все-таки не монастырь. И под глохнущую музыку вообразил, как крутится и крутится пленка и аккорд за аккордом спархивают с поблескивающих бобин.
Джексон-авеню была широка, но жавшиеся друг к другу домики, размытые полуденным дымом, – в основном деревянные. Паутина троллейбусных проводов, что прежде перетягивала перекресток, теперь комом валялась на повороте мостовой. В двух кварталах от перекрестка дымились развалины. Клубы обнажили обугленные балки и накатили снова.
В квартале с другой стороны грузная фигура с магазинным пакетом застыла на пути от угла до угла и посмотрела, как смотрит он. Близился вечер шальной среды, но походил он на зловещее воскресное утро.
3
Внятного отклика нет. Общая, пожалуй, проблема – все, что хочешь сказать, для лексикона и синтаксиса неподъемно. Потому я и рыщу по этим выхолощенным улицам. Дым скрывает небесное разнообразие, пятнает сознание, пеленает пекло безвредным и иллюзорным. Бережет от великого пожара. Обозначает огонь, но скрывает источник. Пользы от этого города нет. Здесь мало что приближается к образу прекрасного.
И таков в Беллоне хороший район?
Вон там в белом доме на первом этаже выбиты окна; свесились наружу занавески.
Улица чистая.
Босая нога и сандалия, босая нога и сандалия; он смотрел, как под ними скользит зернистый тротуар.
Рядом дверь нараспашку.
Он шел дальше. Проще думать, что все эти дома заселены – а не что пустота их дает мне право мародерствовать, где душа пожелает… не мародерствовать. Одалживать. И все равно неприятно.
Люфер вроде поминал дробовики.
Но он все-таки проголодался и скоро… одолжит еду.
Он разбил окно палкой, которой заклинили открытую гаражную дверь (восемь банок растворимого кофе в кухонном шкафчике), сел за крытый пластиком стол в нише, съел холодную банку (открывашка в ящике) «Перечного супа» «Кэмпбелл». (Легче легкого!) В восхищении между щепотями неразбавленного супа (солоно!) переводил взгляд с газеты Фауста на тетрадку Ланьи. Заварил себе кофе горячей водой – стекала десять секунд, потом стала парить и плеваться – из-под крана. В конце концов открыл тетрадь наугад и прочел ужасно аккуратные буковки ручкой:
Не сказать, что у меня нет будущего. Просто оно бесконечно дробится о несбыточную и невнятную эфемерность настоящего. В летней стране, прошитой молниями, как-то нечем и закончить…
Он поднял голову на скрипы. Нет, просто легкий сдвиг архитектуры. Никто, одними губами сказал он, здесь больше не живет. (Кухня очень чистая.) Без особого понимания прочитанного (или непонимания, если уж на то пошло) от записей отсутствующего репортера и этих скрипов побежали мурашки по загривку.
Дежавю – свойство взгляда.
Эти строки – будто эхо разговора, как-то раз, быть может, праздно подслушанного на людной улице. Тетрадь намекала, что хорошо бы обратить внимание на те пределы разума, которых он даже отыскать не умел.
не аффектация, а лабильность; свойство подлинное и популярное. Но если записывать, что я говорю, переходя из одного речевого
Он еще полистал страницы. Писали только на тех, что справа. Те, что слева, пусты. Он закрыл тетрадь. Поставил кофейную чашку в раковину, банку – в пустое мусорное ведро; поймав себя на этом, рассмеялся вслух, затем примерил безмолвное самооправдание: можно ведь остаться здесь, обустроиться еще уютнее, чем Тэк.
От этого по загривку снова забегали мурашки.
Сунув тетрадь под мышку вместе с газетой, он вылез через окно.
Оцарапался битым стеклом, но заметил лишь спустя квартал, когда опустил взгляд и увидел каплю крови, что ползла по тетрадной обложке, красно-бурая на обугленном. Ткнул новенький лилово-красный порез тупостью большого пальца – от этого только зачесалось. Так что про порез он забыл и быстро зашагал по Брисбен. Это же просто… царапина.
Скитание? Или стремление?
Он не ведал, к чему приведет то и другое. Этим лужайкам и фасадам для красоты не хватало солнца или хотя бы дождика. Деревья на перекрестках могли быть ясно-зелеными. Но сейчас их размыл туман.
Странно, что элементы удовольствия – столько серостей, столько страха, столько молчаний. Вон тот дом, сквозь занюханные занавески раззявился намеками на ковры, что в июле еще не убрали; прежде там кто-то жил. У двери вывеска «Доктор»; он поразмыслил о лекарствах, притаившихся за опущенными жалюзи. Ну, может, по пути назад…
На дальнем углу у поблескивающей стены горой жучиных трупиков громоздился уголь. Землистую уличную вонь прорезала едкость сожженной обивки. Серый угорь дыма выполз на тротуар из подвального разбитого окна и испарился в водостоке. В другом, уцелевшем, – мерцание… Одиночное горение среди множества нетронутых зданий – самое дикое, что попалось ему на глаза.
Он поспешно перешел в следующий квартал.
Его нес по улицам расхлябанный ритм дня. Один раз он сообразил, что устал. Позднее поискал усталость – а она развеялась, как тот угорь.