Человек, который приносит счастье
Часть 11 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да.
Дед раздобыл жевательного табаку и вернулся в подсобку грошовой лавки. У прилавка несколько ребят репетировали номер, с которым собирались выступить в «Майнерсе». Многие дети гетто мечтали о том же, что и дед. Кто-то у входа пел голосом Берля, но дед не обернулся. У него были дела поважнее, надо было хорошенько подумать. Найти способ начать новую жизнь чисто. Без воровства, разве что слегка припугнув. В ту ночь витрина магазина мужской одежды разбилась вдребезги. Утром дед снова стоял перед хозяином и широко улыбался ему.
– А если я позову полицию?
– Полиция не сможет охранять вашу витрину каждую ночь.
– Что тебе надо на этот раз?
– То же, что и вчера. Но сегодня я возьму костюм напрокат за полдоллара.
Ледяному шторму оставалось до Нью-Йорка всего несколько дней пути. По ночам уже шел снег, но днем на солнце все таяло. Небольшой снегопад остался незамеченным в мегаполисе, и никто не догадывался, что ему предстоит. Город продолжал предаваться скорости, удовольствиям, грехам. Днем и ночью ездили омнибусы, кебы и трамваи, всё непрестанно стремилось вперед, к следующей удаче, к следующему дурману. Миллионы ног оптимистично спешили по грязи и слякоти навстречу светлому будущему.
Поздним утром в следующую субботу дед достал костюм из шкафчика, арендованного в приюте для продавцов газет. Мальчишки в коридоре, игравшие в монетки, обсмеяли его и сочинили ему романс. Деду хотелось, чтобы рядом был Берль, тот бы оценил его внешний вид и помог советом. Но Берля он не видел уже несколько дней. Он намотал на шею шарф, натянул кепку на лоб и вышел на улицу.
Кварталы Манхэттена продувал прохладный бриз, но это не могло испугать паренька, продававшего газеты даже в минус десять и начищавшего сапоги до блеска закоченевшими руками. По дороге в «Музей Хубера» ему попался мальчишка-газетчик, который кричал, что Средний Запад завален снегом. Что вода замерзла даже в порту Нового Орлеана и в дельте Миссисипи.
А у деда на душе все равно было тепло. Там, в душе, сидел старенький Профессор во фраке, прислушиваясь к его пению и покачивая носком ботинка в такт мелодии. Насвистывая, дед шел навстречу своему счастью.
Когда он спросил, где найти низкорослого, вахтер отправил его вверх по лестнице. В здании царил покой, не слышалось ни звука, великий прилив моряков, мальчишек-газетчиков, торговок, рабочих, респектабельных и не столь респектабельных мужчин и девушек легкого поведения был еще впереди. На втором этаже в зале «кунсткамеры» кресло Профессора Хатчинсона стояло рядом со сценой, где вскоре должны были происходить невероятнейшие вещи на глазах изумленной публики.
Безногие будут прыгать, безрукие – стрелять. Некоторые так скукожатся, что поместятся в коробочку. Будет выступать и полумужчина-полуженщина, а тот, кто сможет рассмешить женщину с каменным лицом, получит бесплатный билет на следующее представление. В дальнем, затемненном углу сцены из-за кулисы появится женская пяточка и заслужит несколько одобрительных свистков. Не успеет еще показаться коленочка, а по залу уже разнесется гомон.
На третьем этаже в каждом углу стояли чучела экзотических животных, а в стеклянных витринах расположились змеи и ящерицы. Здесь висели фотографии пигмеев и индейцев, фонографы за один цент едва слышно играли песни, а кинетоскопы показывали через смотровое отверстие виды пульсирующего города: огромные толпы людей в постоянном движении или трамваи, неудержимо несущиеся на зрителя.
В одной из витрин лежало письмо, которое якобы Линкольн написал женщине, потерявшей в Гражданскую войну всех четверых сыновей. Еще там был песок из Африки и страусиные перья, восковые фигуры знаменитых убийц и самоубийц. Но самым ценным экспонатом была щепка от креста Иисуса, охраняемая суровыми мужчинами.
«Музей Хубера» был местом паломничества, мягкий дневной свет попадал в его залы, словно через церковные окна. Даже лицо восковой фигуры отравителя источало столь нежное сияние, что казалось красивым и одухотворенным.
В конце узкой лестницы дед услышал голоса и смех. Он остановился, не решаясь идти дальше, как вдруг кто-то подкрался к нему сзади, схватил за шею и втолкнул в дверь. Из-за простыней и одеял, служивших занавесками и разделявших помещение, вышли обитатели чердака: горбатые и слепые, телепаты, двойники знаменитостей, акробаты. Для всех них всегда было место в варьете. Но если бы они исчезли, никто бы их не стал искать. Хватало других горбунов, слепых и сумасшедших, готовых пополнить ряды. Всегда нашелся бы другой популярный убийца, которого можно изобразить.
Если бы дед осмотрелся, то заметил бы убогие нары и пожитки, сохнущие лохмотья, развешанные на веревках. Но он лишь инстинктивно сунул руку в карман, где всегда держал складной нож.
– Покажи руки! – приказал ему человек за спиной. – Я поймал его снаружи. Он точно хотел что-нибудь украсть.
– Украсть у нас? Должно быть, тебе и впрямь туго, если ты до такого додумался, – отозвался другой.
– Для вора у него слишком шикарный костюм, – заметил третий.
– Я не собирался ничего красть, мне нужен карлик! – крикнул дед.
Тут одна из простыней отодвинулась, и вышел низкорослый артист. В руке он держал форменную ливрею, которую как раз зашивал.
– На днях я чистил вам ботинки! – крикнул дед.
– Возможно, – невозмутимо ответил маленький.
– Вы обещали представить меня Профессору Хатчинсону, если я надену хороший костюм.
– Я помню.
– Так вот, костюм на мне. Я мог бы что-нибудь спеть Профессору прямо сейчас.
– Хорошо. Наш договор в силе.
Спустившись на два этажа, низкорослый – его звали Пол – дал знак деду остановиться и прислушался у двери. Он постучал, ответа не последовало, тогда он открыл дверь, и они вошли. Казалось, они разбудили Профессора – ноги его распухли, подтяжки болтались, а пояс брюк скрылся под пузом. Безуспешно пытаясь встать с кресла, он пнул пустую бутылку на полу. Наконец, чертыхаясь, поднялся и посмотрел на деда.
– Чего ты так пялишься, парень? – прикрикнул он. – Думаешь, я выдержал бы все это без бренди? – Затем спросил Пола: – Это вообще кто?
– Он говорит, что умеет петь, так что женщины аж плачут. Может, вам стоит его послушать. Кстати, как ты себя называешь?
– Маленький Карузо, сэр. Есть великий Карузо в Европе и маленький – здесь. Это я. Я знаю песни о войне, о разлуке, романсы, спою все, что пожелаете.
– Да спой что угодно, – сказал старик.
Дед пел долго, и его не перебивали. Он вложил всю душу в свое выступление, это был его первый, единственный, величайший шанс. Он пел с таким чувством, какое, наверное, испытывает приговоренный к казни, вкушая последнюю трапезу. Он обольщал Профессора, как возлюбленную. Старик долго смотрел на него молча, затем велел подойти ближе. Он приказал мальчику повернуться, нагнуться, выпрямиться, как будто искал что-то конкретное. Наконец недовольно отвернулся и подтянул носки.
– У тебя многообещающий голос, мальчик. Уже как у взрослого, это хорошо. Меньше всего мне здесь нужен певец, у которого ломается голос. – Он подмигнул Полу, и оба громко расхохотались. – И все-таки я не могу найти тебе применения. Ты вырос слишком прямым. У тебя нет никакой болезни, ни горба, никакого уродства. Ты слишком нормальный, а певцов у меня хватает. У меня есть слепой с ангельским голосом, парализованный, которого мы выносим на сцену ради его пения, и глухой, что называет себя «Бетховеном вокального искусства». Даже Пол иногда поет. Ступай домой и не возвращайся, пока не отрастишь горб.
С этими словами Профессор отвернулся, а дед еще долго простоял бы как вкопанный, если бы не Пол, который взял его за плечо и увел.
– Но я не хочу быть горбатым, я хочу петь! – протестовал дед, спускаясь по лестнице.
– Тогда тебе дорога в водевиль. Там ты сможешь быть тем, кем хочешь.
На следующий день дед опять оделся в свои лохмотья, вернул костюм и взял с фургона пачку газет «Уорлд», за которую пришлось подраться с черным пареньком. Он начал искать сенсации и вскоре понял, что в этот день был только один важный заголовок: во всей Северной Америке так похолодало, что в Техасе люди замерзали насмерть, а в Огайо скотина околевала на пастбищах. В Вашингтоне навалило такие сугробы, что родители привязывали к себе детей веревками, чтобы они не потерялись.
Дед был в ярости, что ему не оставили ни одного шанса, и во всю глотку орал против ледяного ветра: «Кто не примет меры, замерзнет насмерть! Читайте, как спастись от мороза! Читайте “Уорлд”!» Ярость согревала деда, и он несколько часов не чувствовал холода. К тому же он искал Берля, который словно растворился в воздухе.
Если бы Спичку спросили, чего он так прикипел к этому бледному, болезненному пацану, ему не пришлось бы долго думать. Каждому беспризорнику нужен верный друг, который поможет в случае чего. Берль сделал для него куда больше: он научил Спичку немного читать и писать и всегда объяснял, когда тот не понимал слов песни, которую хотел спеть.
Дед искал Берля по всем притонам Бауэри, где таким, как они, разрешали посидеть на стуле, но ни в коем случае не давали спать. Приходилось постоянно двигать рукой или ногой в подтверждение того, что ты не спишь. Монетки, что им изредка совали, попадали в карман хозяина заведения. За это мальчишке давали сэндвич и остатки пива из бочки. Берль даже говорил, что научился одновременно спать и шевелить ногой.
Было уже темно, когда дед сдал оставшиеся газеты и получил свою долю выручки. Берля он так и не нашел, а мороз крепчал, и надо было срочно найти укрытие. Даже ярость больше не спасала от стужи. Куда бы он ни стучался, его никуда не пускали. Все дешевые гостиницы и ночлежки, все притоны были переполнены – люди спешили укрыться от ледяного урагана, – а до приюта на Дуэйн-стрит дед уже не дошел бы. Поздно вечером, пытаясь найти в одном дворе незапертый вход в подвал, он вдруг наткнулся на сарай, который вроде как пустовал.
В сарае оказалось теплее, а пол был устлан соломой. Две лошади повернули головы к мальчику, но возмущаться не стали. В слабом свете дед различал силуэты животных, стоявших неразлучной парой, прислушиваясь к вьюге. Он разглядел и контуры кое-чего еще, очень хорошо ему знакомого, – карусель с лошадками, принадлежавшую одному итальянцу. Сколько же раз дед садился на этих лошадок и катался несколько кругов за одно пенни!
Он завернулся в две попоны, что нашел в сарае, и зарылся в солому между лошадьми. Те не возражали, поскольку привыкли, что люди ищут укрытия в их сарае. Теперь все трое навострили уши и прислушивались к стихии, сорвавшейся с цепи.
Дед не знал, долго ли он проспал, когда кто-то потянул за его попоны, и он вскочил, готовый дать отпор. Оказалось, это старая женщина – точно уже за тридцать, подумал он, – тоже спасается от ненастья. После того как она угостила его джином, он согласился поделиться с ней попонами. От холода они все время просыпались, так что женщина начала рассказывать о своей жизни.
Она приехала из Ирландии, и ее ирландский голод продолжился на Ист-Сайде. В ночь перед ее отъездом в доме устроили ночное бдение, словно она была живым мертвецом. Все танцевали, пили и молчали. Плакали и обещали когда-нибудь увидеться. Это было пятнадцать лет назад.
Продолжение истории он знал заранее, как будто пережил ее сам. Люди поднимались на борт корабля и дрались за хорошее место на средней палубе – у иллюминатора или рядом с тем местом, где кок каждый день выставлял котел с кашей. Некоторые мужчины и женщины во время плавания сходились так близко, что между ними было не вставить и лист бумаги. Вывески на стене с предупреждением «Половые сношения на борту запрещены. Нарушение ведет к лишению рациона» они не понимали, ведь большинство не умело читать. А вот любиться они умели, да еще как, даже угроза голода не удержала бы их от этого дела. Многие уличные мальчишки считали, что были зачаты именно так.
Если эмигранты во время плавания заболевали и умирали, их сбрасывали в море. В океане покоилась небольшая ирландская армия мертвых. Ну а для тех, кто все-таки добрался до пункта назначения живым, начинался американский голод, такой же смертельный, как раньше ирландский.
Лошади тоже слушали, но предпочитали молчать. Они проявляли такт. Голодная родина их хозяина-итальянца была каменистой, засушливой и малярийной. Какой-то чужой зеленый остров Ирландия их никак не касался. Постепенно дед и ирландка пододвигались все ближе друг к другу, пока наконец не оказались совсем рядом. Женщина обняла мальчика сзади и прижалась к нему. Внутри у него разлилось незнакомое, возбуждающее тепло, подобное доброму, очищающему огню. Дед на всю жизнь запомнил ее голос, но не лицо.
Но следующий мороз словно резал кожу ножом. Дышать и идти вперед было почти невозможно, ветер сорвался с цепи, а стужа заставляла людей прятаться в самых дальних, самых теплых углах жилищ, постоянно топить печи и камины и озабоченно проверять запасы дров. Под тяжестью снега валились телеграфные столбы, прогибались деревянные крыши, улицы покрылись толстым слоем льда. На релингах кораблей в порту висели огромные сосульки. Нью-Йорк превратился в причудливый, тихий, безлюдный мир.
Безуспешно поискав место у очага в нескольких ночлежках и кабаках, дед вспомнил об угольном подвале почтамта. Во времена Падди грузчики, выгрузив уголь, всегда оставляли люк открытым, может, ему повезет и на этот раз. Он уже довольно долго не чувствовал пальцев рук и ног и давно ничего не ел. Он попрыгал и похлопал руками по туловищу. Люк подвала был заперт. Дед уже собирался уйти, как вдруг заметил маленький холмик в снегу.
Он откапывал скрюченное тело голыми руками. Как и несколько недель назад, он рассчитывал на одежду мертвого. Это был подросток, укрытый несколькими слоями газет. Последняя, бесполезная попытка спастись от холода. Постепенно из-под снега выступал саркофаг из замерзшей бумаги, и чем больше деда одолевало плохое предчувствие, тем быстрее двигались его руки. В вечерних сумерках он увидел восковое лицо Берля.
Дед долго смотрел на друга, пока собственное тело не напомнило ему об опасности. Он снял пальто и накрыл им Берля, словно желая согреть труп. Он не знал, как молятся евреи, и второпях прочел «Отче наш», растерянно перекрестился и ушел. Уже выйдя на улицу, он вспомнил о пальто. Вернулся, надел пальто и оставил тело Берля беззащитным перед непогодой, вечностью, Господом.
Теперь он блуждал вслепую. Пускай сам он ничейный сын, но ведь Берль был его единственным другом. Этот узкогрудый парнишка, которого он столько раз защищал от других пацанов. Который вместе с ним пел, попрошайничал и голодал, который целыми ночами рассказывал ему о Галиции, о Карпатах и о семье, которой у деда никогда не было.
Вдруг дед очутился на Юнион-сквер и стал высматривать Густава. Он надеялся, что старый возница еще помнит о своем обещании. Однако на площади не было ни души, ни кеба, ни трамвая. Дед прислонился к фонарю, чтобы отдохнуть, и по колено провалился в снег, но мысль о мертвецком пароходе придала ему сил.
В конце концов ноги понесли его обратно на восток, по Четырнадцатой улице, обычно очень оживленной, но сейчас абсолютно обезлюдевшей. Затем его ноги избрали другое направление и принесли его на Деланси-стрит. Пройдя несколько шагов, он вновь оказался на Орчард-стрит, узнал дом с беременными, толкнул дверь подъезда и стал подниматься по лестнице, пока не упал без сил.
Глава четвертая
В Сулине теплое время года начиналось с самоубийства птиц. Каждую весну перепела слетались к устью реки и в сумерках описывали широкие круги над водой и пляжем. Некоторые птицы отделялись от стаи и летели прямо на зеленый маяк. Он стоял на конце одной из береговых дамб, продлевавших гирло на несколько сотен метров в глубь Черного моря. Старику Дунаю, страдающему диареей, не давали испражняться прямо на берегу моря и засорять устье.
Вообще-то было два маяка – по обе стороны гирла, но ловушкой для птиц становился только правый. Перепелки со всего размаху налетали на стекло и падали в воду оглушенные или кое-как добирались до пляжа. Море меняло цвет от зеленого к черному, оставалось спокойным и абсолютно гладким.
Люди из города всегда приходили на пляж в одно и то же время, чтобы посмотреть зловещее представление. Женщины отворачивались, закрывали глаза ладонями, но вообще-то они тоже просто хотели посмотреть. Только дети были честны. Они вылавливали птиц из воды или подбирали на песке и разбивали им черепа или ломали шеи. Они складывали перепелок в мешки и хвастались друг перед другом, кто сколько на них заработает.
Маяк равнодушно посылал свои лучи в море. Вдалеке виднелись корабли на рейде, вынужденные ждать утра, чтобы зайти в порт. Шум огромной черпалки, установленной на барже и роющей дно реки, заглушал голоса гуляющих, сирены кораблей, крики чаек, споривших с детьми за мертвых перепелок, и мамины мысли.
День за днем человек углублял русло реки. В своем рвении и усердии он не мог пустить реку на самотек, русло надо было постоянно расчищать. Если человек уступит, если его машины остановятся, то пасть реки закроется. Человек знал это, и река тоже. Это было соревнование, борьба – кто быстрее. Кто кого перехитрит. Это была первая и последняя линия обороны человека перед могущественной природой.
Жители Сулины рождались и умирали с холодным, пронзительным скрежетом в ушах. Если их город когда-нибудь вновь станет процветать или окончательно придет в упадок, одно останется в любом случае неизменным – металлическая мелодия на последних метрах усталой реки, прежде чем она утонет в море.
Что любил народ в таком месте как Сулина, так это новости. Люди были одержимы новостями. Чем меньше они принадлежали к миру, тем больше хотели о нем знать. Они с нетерпением ждали кораблей и моряков, которые рассказывали о дальних странах. И хотя все рассказы матросов были похожи и чаще всего состояли из перечисления портовых городов, где они пьянствовали и блядовали, это все равно привлекало любопытных сулинских слушателей.
Те собирались в кофейнях на набережной, как только на маяке включался зеленый свет, что означало «вход в порт разрешен». Вскоре после проверки судна к местным жителям присоединялись офицеры и матросы. Они искали доступных женщин, а заодно и утоляли жажду новостей сулинцев. Чем больше они выдумывали, тем сенсационнее казались их рассказы, тем чаще их угощали выпивкой.
Некоторые особо талантливые рассказчики могли этим зарабатывать. Они приукрашивали описания, умело подводя слушателей к кульминации, однако не раскрывали ее, пока не выпивали рюмок девять-десять. Остальным – неумелым, торопливым – приходилось напиваться за свой счет.
Другим источником новостей были газеты, приходившие в город два раза в неделю. Многие горожане были не слишком грамотны или не могли себе позволить купить газету, так что за столиками кофеен кто-нибудь усердно читал вслух. Однако наиболее увлеченно этому занятию предавались в парикмахерском салоне Ахилла.
Здесь газетные заметки были важнее плохой стрижки Ахилла. «Когда вы не платите, то я и не стараюсь», – каждый раз оправдывался он. Однако на стрижку жаловались редко – другого мастера в городе все равно не было. Его клиенты любили жаловаться на мировые события. А 1937-й во многих странах мира стал годом, когда скорби и боли хватило на всех.
В начале мая мама начала работать в парикмахерской. Тогда посетители еще жили воспоминаниями о новостях из Испании – десять тысяч жертв резни в Малаге, сражение при Гвадалахаре, бомбардировки Дуранго и Герники. Все это произошло только с февраля по апрель, столько событий, что голова шла кругом. Сулинцы повторяли названия Дуранго, Герника, Гвадалахара, и каждый произносил их на свой манер. Только в количестве жертв не было разночтений.
На стену парикмахерской прикрепили карту Испании и отмечали на ней ход войны. Клиенты тоже разделились на два лагеря: убежденных республиканцев и франкистов. Пока Ахилл в этом захолустье мыл, стриг и прыскал одеколоном головы мужчин и женщин, те смотрели в зеркало на карту у него за спиной и следили за развитием событий на другом конце Европы. В тех краях, что остались бы такими же безвестными, как Сулина, если бы им не навязали тысячи смертей. Но Ахилл всегда был сдержан и оставался убежденным демократом – он стриг всех, даже тех, у кого и вовсе не было мнения об этой войне.
Дед раздобыл жевательного табаку и вернулся в подсобку грошовой лавки. У прилавка несколько ребят репетировали номер, с которым собирались выступить в «Майнерсе». Многие дети гетто мечтали о том же, что и дед. Кто-то у входа пел голосом Берля, но дед не обернулся. У него были дела поважнее, надо было хорошенько подумать. Найти способ начать новую жизнь чисто. Без воровства, разве что слегка припугнув. В ту ночь витрина магазина мужской одежды разбилась вдребезги. Утром дед снова стоял перед хозяином и широко улыбался ему.
– А если я позову полицию?
– Полиция не сможет охранять вашу витрину каждую ночь.
– Что тебе надо на этот раз?
– То же, что и вчера. Но сегодня я возьму костюм напрокат за полдоллара.
Ледяному шторму оставалось до Нью-Йорка всего несколько дней пути. По ночам уже шел снег, но днем на солнце все таяло. Небольшой снегопад остался незамеченным в мегаполисе, и никто не догадывался, что ему предстоит. Город продолжал предаваться скорости, удовольствиям, грехам. Днем и ночью ездили омнибусы, кебы и трамваи, всё непрестанно стремилось вперед, к следующей удаче, к следующему дурману. Миллионы ног оптимистично спешили по грязи и слякоти навстречу светлому будущему.
Поздним утром в следующую субботу дед достал костюм из шкафчика, арендованного в приюте для продавцов газет. Мальчишки в коридоре, игравшие в монетки, обсмеяли его и сочинили ему романс. Деду хотелось, чтобы рядом был Берль, тот бы оценил его внешний вид и помог советом. Но Берля он не видел уже несколько дней. Он намотал на шею шарф, натянул кепку на лоб и вышел на улицу.
Кварталы Манхэттена продувал прохладный бриз, но это не могло испугать паренька, продававшего газеты даже в минус десять и начищавшего сапоги до блеска закоченевшими руками. По дороге в «Музей Хубера» ему попался мальчишка-газетчик, который кричал, что Средний Запад завален снегом. Что вода замерзла даже в порту Нового Орлеана и в дельте Миссисипи.
А у деда на душе все равно было тепло. Там, в душе, сидел старенький Профессор во фраке, прислушиваясь к его пению и покачивая носком ботинка в такт мелодии. Насвистывая, дед шел навстречу своему счастью.
Когда он спросил, где найти низкорослого, вахтер отправил его вверх по лестнице. В здании царил покой, не слышалось ни звука, великий прилив моряков, мальчишек-газетчиков, торговок, рабочих, респектабельных и не столь респектабельных мужчин и девушек легкого поведения был еще впереди. На втором этаже в зале «кунсткамеры» кресло Профессора Хатчинсона стояло рядом со сценой, где вскоре должны были происходить невероятнейшие вещи на глазах изумленной публики.
Безногие будут прыгать, безрукие – стрелять. Некоторые так скукожатся, что поместятся в коробочку. Будет выступать и полумужчина-полуженщина, а тот, кто сможет рассмешить женщину с каменным лицом, получит бесплатный билет на следующее представление. В дальнем, затемненном углу сцены из-за кулисы появится женская пяточка и заслужит несколько одобрительных свистков. Не успеет еще показаться коленочка, а по залу уже разнесется гомон.
На третьем этаже в каждом углу стояли чучела экзотических животных, а в стеклянных витринах расположились змеи и ящерицы. Здесь висели фотографии пигмеев и индейцев, фонографы за один цент едва слышно играли песни, а кинетоскопы показывали через смотровое отверстие виды пульсирующего города: огромные толпы людей в постоянном движении или трамваи, неудержимо несущиеся на зрителя.
В одной из витрин лежало письмо, которое якобы Линкольн написал женщине, потерявшей в Гражданскую войну всех четверых сыновей. Еще там был песок из Африки и страусиные перья, восковые фигуры знаменитых убийц и самоубийц. Но самым ценным экспонатом была щепка от креста Иисуса, охраняемая суровыми мужчинами.
«Музей Хубера» был местом паломничества, мягкий дневной свет попадал в его залы, словно через церковные окна. Даже лицо восковой фигуры отравителя источало столь нежное сияние, что казалось красивым и одухотворенным.
В конце узкой лестницы дед услышал голоса и смех. Он остановился, не решаясь идти дальше, как вдруг кто-то подкрался к нему сзади, схватил за шею и втолкнул в дверь. Из-за простыней и одеял, служивших занавесками и разделявших помещение, вышли обитатели чердака: горбатые и слепые, телепаты, двойники знаменитостей, акробаты. Для всех них всегда было место в варьете. Но если бы они исчезли, никто бы их не стал искать. Хватало других горбунов, слепых и сумасшедших, готовых пополнить ряды. Всегда нашелся бы другой популярный убийца, которого можно изобразить.
Если бы дед осмотрелся, то заметил бы убогие нары и пожитки, сохнущие лохмотья, развешанные на веревках. Но он лишь инстинктивно сунул руку в карман, где всегда держал складной нож.
– Покажи руки! – приказал ему человек за спиной. – Я поймал его снаружи. Он точно хотел что-нибудь украсть.
– Украсть у нас? Должно быть, тебе и впрямь туго, если ты до такого додумался, – отозвался другой.
– Для вора у него слишком шикарный костюм, – заметил третий.
– Я не собирался ничего красть, мне нужен карлик! – крикнул дед.
Тут одна из простыней отодвинулась, и вышел низкорослый артист. В руке он держал форменную ливрею, которую как раз зашивал.
– На днях я чистил вам ботинки! – крикнул дед.
– Возможно, – невозмутимо ответил маленький.
– Вы обещали представить меня Профессору Хатчинсону, если я надену хороший костюм.
– Я помню.
– Так вот, костюм на мне. Я мог бы что-нибудь спеть Профессору прямо сейчас.
– Хорошо. Наш договор в силе.
Спустившись на два этажа, низкорослый – его звали Пол – дал знак деду остановиться и прислушался у двери. Он постучал, ответа не последовало, тогда он открыл дверь, и они вошли. Казалось, они разбудили Профессора – ноги его распухли, подтяжки болтались, а пояс брюк скрылся под пузом. Безуспешно пытаясь встать с кресла, он пнул пустую бутылку на полу. Наконец, чертыхаясь, поднялся и посмотрел на деда.
– Чего ты так пялишься, парень? – прикрикнул он. – Думаешь, я выдержал бы все это без бренди? – Затем спросил Пола: – Это вообще кто?
– Он говорит, что умеет петь, так что женщины аж плачут. Может, вам стоит его послушать. Кстати, как ты себя называешь?
– Маленький Карузо, сэр. Есть великий Карузо в Европе и маленький – здесь. Это я. Я знаю песни о войне, о разлуке, романсы, спою все, что пожелаете.
– Да спой что угодно, – сказал старик.
Дед пел долго, и его не перебивали. Он вложил всю душу в свое выступление, это был его первый, единственный, величайший шанс. Он пел с таким чувством, какое, наверное, испытывает приговоренный к казни, вкушая последнюю трапезу. Он обольщал Профессора, как возлюбленную. Старик долго смотрел на него молча, затем велел подойти ближе. Он приказал мальчику повернуться, нагнуться, выпрямиться, как будто искал что-то конкретное. Наконец недовольно отвернулся и подтянул носки.
– У тебя многообещающий голос, мальчик. Уже как у взрослого, это хорошо. Меньше всего мне здесь нужен певец, у которого ломается голос. – Он подмигнул Полу, и оба громко расхохотались. – И все-таки я не могу найти тебе применения. Ты вырос слишком прямым. У тебя нет никакой болезни, ни горба, никакого уродства. Ты слишком нормальный, а певцов у меня хватает. У меня есть слепой с ангельским голосом, парализованный, которого мы выносим на сцену ради его пения, и глухой, что называет себя «Бетховеном вокального искусства». Даже Пол иногда поет. Ступай домой и не возвращайся, пока не отрастишь горб.
С этими словами Профессор отвернулся, а дед еще долго простоял бы как вкопанный, если бы не Пол, который взял его за плечо и увел.
– Но я не хочу быть горбатым, я хочу петь! – протестовал дед, спускаясь по лестнице.
– Тогда тебе дорога в водевиль. Там ты сможешь быть тем, кем хочешь.
На следующий день дед опять оделся в свои лохмотья, вернул костюм и взял с фургона пачку газет «Уорлд», за которую пришлось подраться с черным пареньком. Он начал искать сенсации и вскоре понял, что в этот день был только один важный заголовок: во всей Северной Америке так похолодало, что в Техасе люди замерзали насмерть, а в Огайо скотина околевала на пастбищах. В Вашингтоне навалило такие сугробы, что родители привязывали к себе детей веревками, чтобы они не потерялись.
Дед был в ярости, что ему не оставили ни одного шанса, и во всю глотку орал против ледяного ветра: «Кто не примет меры, замерзнет насмерть! Читайте, как спастись от мороза! Читайте “Уорлд”!» Ярость согревала деда, и он несколько часов не чувствовал холода. К тому же он искал Берля, который словно растворился в воздухе.
Если бы Спичку спросили, чего он так прикипел к этому бледному, болезненному пацану, ему не пришлось бы долго думать. Каждому беспризорнику нужен верный друг, который поможет в случае чего. Берль сделал для него куда больше: он научил Спичку немного читать и писать и всегда объяснял, когда тот не понимал слов песни, которую хотел спеть.
Дед искал Берля по всем притонам Бауэри, где таким, как они, разрешали посидеть на стуле, но ни в коем случае не давали спать. Приходилось постоянно двигать рукой или ногой в подтверждение того, что ты не спишь. Монетки, что им изредка совали, попадали в карман хозяина заведения. За это мальчишке давали сэндвич и остатки пива из бочки. Берль даже говорил, что научился одновременно спать и шевелить ногой.
Было уже темно, когда дед сдал оставшиеся газеты и получил свою долю выручки. Берля он так и не нашел, а мороз крепчал, и надо было срочно найти укрытие. Даже ярость больше не спасала от стужи. Куда бы он ни стучался, его никуда не пускали. Все дешевые гостиницы и ночлежки, все притоны были переполнены – люди спешили укрыться от ледяного урагана, – а до приюта на Дуэйн-стрит дед уже не дошел бы. Поздно вечером, пытаясь найти в одном дворе незапертый вход в подвал, он вдруг наткнулся на сарай, который вроде как пустовал.
В сарае оказалось теплее, а пол был устлан соломой. Две лошади повернули головы к мальчику, но возмущаться не стали. В слабом свете дед различал силуэты животных, стоявших неразлучной парой, прислушиваясь к вьюге. Он разглядел и контуры кое-чего еще, очень хорошо ему знакомого, – карусель с лошадками, принадлежавшую одному итальянцу. Сколько же раз дед садился на этих лошадок и катался несколько кругов за одно пенни!
Он завернулся в две попоны, что нашел в сарае, и зарылся в солому между лошадьми. Те не возражали, поскольку привыкли, что люди ищут укрытия в их сарае. Теперь все трое навострили уши и прислушивались к стихии, сорвавшейся с цепи.
Дед не знал, долго ли он проспал, когда кто-то потянул за его попоны, и он вскочил, готовый дать отпор. Оказалось, это старая женщина – точно уже за тридцать, подумал он, – тоже спасается от ненастья. После того как она угостила его джином, он согласился поделиться с ней попонами. От холода они все время просыпались, так что женщина начала рассказывать о своей жизни.
Она приехала из Ирландии, и ее ирландский голод продолжился на Ист-Сайде. В ночь перед ее отъездом в доме устроили ночное бдение, словно она была живым мертвецом. Все танцевали, пили и молчали. Плакали и обещали когда-нибудь увидеться. Это было пятнадцать лет назад.
Продолжение истории он знал заранее, как будто пережил ее сам. Люди поднимались на борт корабля и дрались за хорошее место на средней палубе – у иллюминатора или рядом с тем местом, где кок каждый день выставлял котел с кашей. Некоторые мужчины и женщины во время плавания сходились так близко, что между ними было не вставить и лист бумаги. Вывески на стене с предупреждением «Половые сношения на борту запрещены. Нарушение ведет к лишению рациона» они не понимали, ведь большинство не умело читать. А вот любиться они умели, да еще как, даже угроза голода не удержала бы их от этого дела. Многие уличные мальчишки считали, что были зачаты именно так.
Если эмигранты во время плавания заболевали и умирали, их сбрасывали в море. В океане покоилась небольшая ирландская армия мертвых. Ну а для тех, кто все-таки добрался до пункта назначения живым, начинался американский голод, такой же смертельный, как раньше ирландский.
Лошади тоже слушали, но предпочитали молчать. Они проявляли такт. Голодная родина их хозяина-итальянца была каменистой, засушливой и малярийной. Какой-то чужой зеленый остров Ирландия их никак не касался. Постепенно дед и ирландка пододвигались все ближе друг к другу, пока наконец не оказались совсем рядом. Женщина обняла мальчика сзади и прижалась к нему. Внутри у него разлилось незнакомое, возбуждающее тепло, подобное доброму, очищающему огню. Дед на всю жизнь запомнил ее голос, но не лицо.
Но следующий мороз словно резал кожу ножом. Дышать и идти вперед было почти невозможно, ветер сорвался с цепи, а стужа заставляла людей прятаться в самых дальних, самых теплых углах жилищ, постоянно топить печи и камины и озабоченно проверять запасы дров. Под тяжестью снега валились телеграфные столбы, прогибались деревянные крыши, улицы покрылись толстым слоем льда. На релингах кораблей в порту висели огромные сосульки. Нью-Йорк превратился в причудливый, тихий, безлюдный мир.
Безуспешно поискав место у очага в нескольких ночлежках и кабаках, дед вспомнил об угольном подвале почтамта. Во времена Падди грузчики, выгрузив уголь, всегда оставляли люк открытым, может, ему повезет и на этот раз. Он уже довольно долго не чувствовал пальцев рук и ног и давно ничего не ел. Он попрыгал и похлопал руками по туловищу. Люк подвала был заперт. Дед уже собирался уйти, как вдруг заметил маленький холмик в снегу.
Он откапывал скрюченное тело голыми руками. Как и несколько недель назад, он рассчитывал на одежду мертвого. Это был подросток, укрытый несколькими слоями газет. Последняя, бесполезная попытка спастись от холода. Постепенно из-под снега выступал саркофаг из замерзшей бумаги, и чем больше деда одолевало плохое предчувствие, тем быстрее двигались его руки. В вечерних сумерках он увидел восковое лицо Берля.
Дед долго смотрел на друга, пока собственное тело не напомнило ему об опасности. Он снял пальто и накрыл им Берля, словно желая согреть труп. Он не знал, как молятся евреи, и второпях прочел «Отче наш», растерянно перекрестился и ушел. Уже выйдя на улицу, он вспомнил о пальто. Вернулся, надел пальто и оставил тело Берля беззащитным перед непогодой, вечностью, Господом.
Теперь он блуждал вслепую. Пускай сам он ничейный сын, но ведь Берль был его единственным другом. Этот узкогрудый парнишка, которого он столько раз защищал от других пацанов. Который вместе с ним пел, попрошайничал и голодал, который целыми ночами рассказывал ему о Галиции, о Карпатах и о семье, которой у деда никогда не было.
Вдруг дед очутился на Юнион-сквер и стал высматривать Густава. Он надеялся, что старый возница еще помнит о своем обещании. Однако на площади не было ни души, ни кеба, ни трамвая. Дед прислонился к фонарю, чтобы отдохнуть, и по колено провалился в снег, но мысль о мертвецком пароходе придала ему сил.
В конце концов ноги понесли его обратно на восток, по Четырнадцатой улице, обычно очень оживленной, но сейчас абсолютно обезлюдевшей. Затем его ноги избрали другое направление и принесли его на Деланси-стрит. Пройдя несколько шагов, он вновь оказался на Орчард-стрит, узнал дом с беременными, толкнул дверь подъезда и стал подниматься по лестнице, пока не упал без сил.
Глава четвертая
В Сулине теплое время года начиналось с самоубийства птиц. Каждую весну перепела слетались к устью реки и в сумерках описывали широкие круги над водой и пляжем. Некоторые птицы отделялись от стаи и летели прямо на зеленый маяк. Он стоял на конце одной из береговых дамб, продлевавших гирло на несколько сотен метров в глубь Черного моря. Старику Дунаю, страдающему диареей, не давали испражняться прямо на берегу моря и засорять устье.
Вообще-то было два маяка – по обе стороны гирла, но ловушкой для птиц становился только правый. Перепелки со всего размаху налетали на стекло и падали в воду оглушенные или кое-как добирались до пляжа. Море меняло цвет от зеленого к черному, оставалось спокойным и абсолютно гладким.
Люди из города всегда приходили на пляж в одно и то же время, чтобы посмотреть зловещее представление. Женщины отворачивались, закрывали глаза ладонями, но вообще-то они тоже просто хотели посмотреть. Только дети были честны. Они вылавливали птиц из воды или подбирали на песке и разбивали им черепа или ломали шеи. Они складывали перепелок в мешки и хвастались друг перед другом, кто сколько на них заработает.
Маяк равнодушно посылал свои лучи в море. Вдалеке виднелись корабли на рейде, вынужденные ждать утра, чтобы зайти в порт. Шум огромной черпалки, установленной на барже и роющей дно реки, заглушал голоса гуляющих, сирены кораблей, крики чаек, споривших с детьми за мертвых перепелок, и мамины мысли.
День за днем человек углублял русло реки. В своем рвении и усердии он не мог пустить реку на самотек, русло надо было постоянно расчищать. Если человек уступит, если его машины остановятся, то пасть реки закроется. Человек знал это, и река тоже. Это было соревнование, борьба – кто быстрее. Кто кого перехитрит. Это была первая и последняя линия обороны человека перед могущественной природой.
Жители Сулины рождались и умирали с холодным, пронзительным скрежетом в ушах. Если их город когда-нибудь вновь станет процветать или окончательно придет в упадок, одно останется в любом случае неизменным – металлическая мелодия на последних метрах усталой реки, прежде чем она утонет в море.
Что любил народ в таком месте как Сулина, так это новости. Люди были одержимы новостями. Чем меньше они принадлежали к миру, тем больше хотели о нем знать. Они с нетерпением ждали кораблей и моряков, которые рассказывали о дальних странах. И хотя все рассказы матросов были похожи и чаще всего состояли из перечисления портовых городов, где они пьянствовали и блядовали, это все равно привлекало любопытных сулинских слушателей.
Те собирались в кофейнях на набережной, как только на маяке включался зеленый свет, что означало «вход в порт разрешен». Вскоре после проверки судна к местным жителям присоединялись офицеры и матросы. Они искали доступных женщин, а заодно и утоляли жажду новостей сулинцев. Чем больше они выдумывали, тем сенсационнее казались их рассказы, тем чаще их угощали выпивкой.
Некоторые особо талантливые рассказчики могли этим зарабатывать. Они приукрашивали описания, умело подводя слушателей к кульминации, однако не раскрывали ее, пока не выпивали рюмок девять-десять. Остальным – неумелым, торопливым – приходилось напиваться за свой счет.
Другим источником новостей были газеты, приходившие в город два раза в неделю. Многие горожане были не слишком грамотны или не могли себе позволить купить газету, так что за столиками кофеен кто-нибудь усердно читал вслух. Однако наиболее увлеченно этому занятию предавались в парикмахерском салоне Ахилла.
Здесь газетные заметки были важнее плохой стрижки Ахилла. «Когда вы не платите, то я и не стараюсь», – каждый раз оправдывался он. Однако на стрижку жаловались редко – другого мастера в городе все равно не было. Его клиенты любили жаловаться на мировые события. А 1937-й во многих странах мира стал годом, когда скорби и боли хватило на всех.
В начале мая мама начала работать в парикмахерской. Тогда посетители еще жили воспоминаниями о новостях из Испании – десять тысяч жертв резни в Малаге, сражение при Гвадалахаре, бомбардировки Дуранго и Герники. Все это произошло только с февраля по апрель, столько событий, что голова шла кругом. Сулинцы повторяли названия Дуранго, Герника, Гвадалахара, и каждый произносил их на свой манер. Только в количестве жертв не было разночтений.
На стену парикмахерской прикрепили карту Испании и отмечали на ней ход войны. Клиенты тоже разделились на два лагеря: убежденных республиканцев и франкистов. Пока Ахилл в этом захолустье мыл, стриг и прыскал одеколоном головы мужчин и женщин, те смотрели в зеркало на карту у него за спиной и следили за развитием событий на другом конце Европы. В тех краях, что остались бы такими же безвестными, как Сулина, если бы им не навязали тысячи смертей. Но Ахилл всегда был сдержан и оставался убежденным демократом – он стриг всех, даже тех, у кого и вовсе не было мнения об этой войне.