Человек, который приносит счастье
Часть 10 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
All for the love of you!
It won’t be a stylish marriage,
I can’t afford a carriage
But you’ll look sweet upon the seat
Of a bicycle made for two.
Дед уже хотел запеть новую мелодию, как вдруг его перебил истошный крик женщины, словно она сошла с ума. Пока за ним не захлопнулась дверь, он видел, как другие беременные пытались удержать кричавшую.
Мэм отвела его в сторонку: «Скорей беги на Эссекс-стрит, девяносто, найди доктора Уилла Мэлоя и скажи, что началось. Пусть поторопится. Рядом найдешь лавку, где продают и уголь. Купи из тех денег, что я тебе дала, столько, сколько сможешь донести. Нам нужно нагреть много воды. Ступай!»
Но у деда были другие планы. Эта беременная и ее схватки его не касались. Мир, за порогом которого он стоял, был не его миром. Мэм сама виновата, что дала столько денег такому, как он. Тем более она смертельно больна. Он повидал многих, кто умер от чахотки, и не хотел стать следующим. Пусть мертвецкий корабль подождет еще немного.
Дед опять поднялся на крышу, чтобы положить еще полдоллара в тайник к остальным монеткам в мешочке. Щель за голубятней была такая узкая – не шире ладони, – что мэм точно не смогла бы добраться до его денег. Даже если вообще когда-нибудь выбралась бы на крышу.
В нем поднималось смутное теплое чувство. Дед ощущал себя магом. Он поднялся на парапет, расставил ноги, поднял руки, и из его горла вырвалось только одно-единственное слово. Его голос полетел над крышами и по улицам гетто, проникая в квартиры портных и табачников, в лавки сапожников и пекарей, в притоны и бордели на Аллен-стрит. Эхо донеслось до Бауэри, и его заглушил грохот надземки. «Гудини!»
– Берль, расскажи-ка мне о своей жизни! – попросил дед.
– Да я уже сто раз рассказывал. Тем более я не такой мастак рассказывать, как Одноглаз, – прошептал Берль.
– Ну и что? Расскажи. На кровати слишком мягко, я не могу уснуть.
– Назад в подвал мне сегодня все равно не хочется.
Они получили спальные места в приюте для продавцов газет на Дуэйн-стрит. Дед заплатил за них обоих, ему нравился Берль – единственный из мальчишек, на кого можно было положиться. Им выдали по куску мыла и полотенцу, и они умылись, помыли подмышки и ноги. Потом дед заплатил еще, и они даже прилично поужинали.
Январь был месяц неурожайный. Ни войн, ни катастроф, только убийство на Чатем-сквер, в котором подозревали банду Монаха-Истмена. Одноглаз как сквозь землю провалился. Кому было интересно, узнал, что он получил письмо от отца и отправился к нему на запад. Впервые за долгое время он вылез из угольного подвала. Иные считали, что Падди и впрямь вылез из подвала, но только затем, чтобы пойти в Миссию на Пяти углах, откуда детей регулярно отправляли к приемным родителям на Средний Запад.
Его долго изучали и сочли непригодным для усыновления: слишком взрослый, слишком грубый, слишком опытный. Но смекалистый Падди пошел другим путем. Он притворился набожным, упал на колени, наизусть цитировал Библию, обхватил ноги чиновника и умолял, пока тот не сдался. В конце концов его зачислили в группу с семи-, восьмилетками и посадили на поезд до Канзас-Сити в сопровождении воспитателя.
Якобы на каждом вокзале по дороге дети выстраивались в шеренгу и пели церковные песни. И в каждом городе пары забирали приглянувшихся детей. С каждым разом группа уменьшалась, пока наконец не остался один Падди. Его никто не хотел брать. В Канзас-Сити он сошел с поезда, и его след затерялся. Кое-кто поговаривал, что он остался под землей, но теперь уже навсегда.
Как бы то ни было, дед и Берль потеряли работодателя. Дед помогал разгружать корабли на Саут-стрит, а на берегу Гудзона раздавал визитки и проспекты гостиниц и пансионов, когда причаливали пароходы из Европы. Он чистил сапоги состоятельным джентльменам, ожидавшим на Юнион-сквер, пока их супруги или любовницы вернутся с покупками из магазинов одежды. Чистил он и обувь актерам театров, расположенных в этом районе. Так что дед почти всегда мог заработать за день на койку и полную тарелку себе, а иногда и Берлю.
Они сдвинули свои койки и лежали, прижавшись друг к другу, как привыкли в угольном подвале.
– Что было первое, что ты можешь вспомнить, Берль?
– Помню, как мама лизала мои воспаленные глаза. Они опухли и слиплись. Она боялась, что я ослепну.
– Она правда так делала? А что второе?
– Лиско, в Галиции.
– Га-ли-ция, – прошептал мой дед и причмокнул, как будто только что попробовал изысканное блюдо.
– Мы жили всего в нескольких километрах от этого города. А, ну еще Карпаты тоже помню. Это горы неподалеку от Лиско. Ты когда-нибудь видел гору?
– Еще нет. Мотня как-то говорил, что раньше на Манхэттене вроде были холмы, реки и озера, а вокруг – густые леса. Он знал одного индейского мальчишку, чей дед рассказывал такое. Но о горах он никогда не говорил. Ты можешь себе представить здесь, у нас, такие огромные леса, что в них можно заблудиться? Я нет.
– И я нет, – ответил Берль. – Но так же было в окрестностях Лиско. Я помню, говорили, что за несколько лет до моего рождения весь город сгорел, потому что все дома были деревянные. И наш дом тоже был из дерева и стоял на дороге, которая вела из Лиско в Карпаты. В одной комнате жили мы, а в другой отец на зиму запирал овец, чтобы они не замерзли. Я помню их запах.
– Ты помнишь, как они пахли?
– Я много чего помню. У нас был шинок прямо рядом с домом. Вся округа ходила к нам выпить. Зимой мужики сидели там в тесноте, играли в карты, курили и пили. Летом окна и двери отворяли настежь, и я даже в постели слышал, как гости смеются и поют. Дед разливал картофельную водку и венгерское вино. У нас и вишняк был. На Рош а-Шана он подавал его вместе с медовым пирогом. Помню, что над прилавком висели кошерные колбасы.
– Теперь и я чувствую их запах… Расскажи еще!
– Однажды в шинок зашел мужчина в роскошном костюме. Он сел у стойки, выпил что-то и достал из кармана золотую монету. И сказал, что в Америке такие валяются на каждом углу. Он показал всем фотографию статуи, говорил, это статуя Свободы. Сказал, что Америка для евреев лучшая страна в мире, потому что там нет бедности и страха. Он призывал не валять дурака и не оставаться до конца дней в Богом забытой долине. Люди ему не поверили, тогда он стал читать вслух из двух писем, от людей, которые благодарили его за то, что он надоумил их уехать. Он пустил по кругу конверты с заграничными марками и штампами. И фотокарточки, на которых люди чокались в пивной или красовались пригородные домики с палисадниками. Казалось, все чин чином, и в конце концов люди ему поверили. Кто хочет в Америку, должен купить билеты в морском агентстве в Лиско, сказал он.
– И тогда твой отец поехал в это агентство?
– Не сразу. Сначала газеты начали писать плохие вещи о евреях. Потом один священник сказал, что евреи травят христиан спиртным, и устроил шествие с крестами и иконами. Перед нашим шинком они установили крест и побили все окна. Вот тогда отец понял, что нам пора в Америку. – Берль помолчал. – Из Лиско он вернулся с билетами до Освенцима, потому что денег на всю дорогу не хватило. Он продал три козы и корову и опять поехал в город, но и на этот раз денег хватило только на три билета до Гамбурга. Постепенно отец продал все: дом, землю, шинок, лошадь, телегу, вторую пару ботинок, свой парадный костюм. Так он по кусочкам собрал наше путешествие в Америку.
– Можешь дальше не рассказывать. У меня уже глаза слипаются.
– Что? Ты не хочешь слушать дальше? Не хочешь узнать, как мы приехали в Освенцим, а билеты оказались недействительны?
– Потом.
– Как в нью-йоркском порту чиновник из миграционной службы нарисовал отцу на пальто мелом букву «H» и ему не хватило смелости вывернуть пальто наизнанку? Что они решили, что у него больное сердце, и отправили обратно? Что мы с мамой его больше никогда не видели?
– Об этом лучше расскажешь завтра. А вот скажи-ка: что бы ты сделал, если бы у тебя была такая куча денег, как у Вандербильтов или Асторов?
– У меня? Куча денег? – испуганно переспросил Берль и задумался. – Я бы поехал в Лиско и выкупил бы обратно все, что продал отец. А ты?
– А я вообще не хочу столько денег. Я только хочу стать великим певцом.
Прошло несколько минут, и весь зал ночлежки уже спал. Сотня мальчишек лежала под теплыми одеялами и была в безопасности на эту ночь. На несколько часов они были вдали от всего, что угрожало их жизни и здоровью. Тогда дед не мог знать, что он видит Берля живым в последний раз.
И все-таки он никак не мог уснуть, его спина не привыкла к такому удобству. Он пытался представить себе этот грязный, вонючий, шумный город, где они живут, необитаемым островом. Где деревья стоят так же тесно, как теперь кирпичные дома в гетто. Дед еще никогда не видел много зелени, до Центрального парка он не добирался. В порту, где он крутился большую часть времени, в небо высились только мачты кораблей.
Он не мог вообразить на Манхэттене волков и медведей, и озера с чистой питьевой водой. И топи на месте гетто, которые все время заливал Ист-Ривер. И тра́вы по колено, щекотавшие ноги. На месте площади Лонгэйкр, которую потом переименовали в Таймс-сквер, когда-то сливались три ручья. Наверное, тогда было много места, и он старался представить себе все это пространство. В мыслях он ложился на траву, но понятия не имел, что при этом чувствуешь.
Труднее всего ему было представить тишину – тот покой, который царил, когда еще не было ничего из того, что теперь составляло его жизнь, и только ветер шевелил листья на деревьях. Когда не существовало и магазина фотографий Чарльза Айзенманна на Бауэри, где дед прижимался носом к витринам, разглядывая изображения альбиноски Эммы Норрис, силача Питера Самсона, сиамских близняшек Милли и Кристины, братьев Робинсон ростом по семь с половиной футов, женщины с питоном на плечах и мужчины с полностью волосатым лицом.
Фотографии Айзенманна когда-то пробудили в нем охоту тоже принадлежать к миру театральных подмостков и бурных аплодисментов. Было бы жаль, если бы Бауэри или Юнион-сквер остались бы всего лишь кучей деревьев. С такими мыслями он наконец уснул.
Юнион-сквер была для деда особым местом. Она как нельзя лучше подходила для того, чтобы чистить обувь. Нескончаемая вереница кебов, трамваев, надземных поездов выплевывала людей на площадь каждую минуту. Мужчины шли от Бродвея к Мэдисон-сквер, чтобы купить женам модные обновки. Другие мужчины – а частенько и те же самые – проходили в другую сторону, чтобы повеселиться на Бауэри с женщинами, которые не были их женами.
Хотя к 1899 году расцвет Юнион-сквер был уже позади, вокруг все еще хватало театров, ресторанов и магазинов, чтобы обеспечить усердному чистильщику работы в избытке. Там был ресторан «Люхов», куда деда часто приглашали почистить обувь посетителям. Там был Театр Тони Пастора на Четырнадцатой улице, где показывали отменные водевили по один или два доллара со зрителя.
Дед читал имена знаменитостей на афишных тумбах перед входом в театр. Он даже видел, как заходят и выходят звезды. Один или два раза он видел Лотти Джилсон, которую называли «маленьким магнитом», ее песни он при случае тоже пел. И Лотти Коллинс, которую дети в приюте хотели назначить его матерью. Лишь однажды дед отважился зайти в вестибюль театра после представления и встал в очередь ожидающих людей. Ведь владелец театра славился своей щедростью.
Тони Пастор одевался как директор цирка и раздавал публике швейные машинки, мешки угля, посуду, шелковые платья и дамские шляпки. Дед отхватил бутылку макассарского масла и долго считался самым ухоженным чистильщиком обуви на Юнион-сквер, потому что намазывал волосы, как звезда.
Дед стоял на сцене лишь однажды. В Майнерс Бауэри-театре был вечер любительских выступлений, и дед назвался Маленьким Карузо, ведь он слышал, что в Европе певец по имени Карузо заставлял таять женские сердца. Но в Майнерс-театре ему сразу же выпала плохая карта – в зале сидели только мужчины. Его вывели на сцену около полуночи, но едва он спел полторы песни, его не захотели больше слушать. Он стоял растерянный, сжав кулаки, а в зале свистели все громче.
Деда недаром прозвали Спичкой: он присмотрел в первом ряду мужика, свистевшего особенно рьяно, и набросился на него. Лишь когда деда изо всех сил отдернул Берль, который пришел с ним за компанию, он отпустил жертву. Мальчишек, конечно, вышвырнули вон – публике разрешалось нападать на артиста, но не наоборот. По дороге в угольный подвал Берль сказал: «Тебе нужен хороший костюм. Пока ты выступаешь в таких лохмотьях, тебя никто не будет уважать. Надо выглядеть респектабельно. Рес-пек-та-бель-но», – повторил он где-то услышанное словечко.
Там же на Юнион-сквер находился и «Музей Хубера». Главным его отличием от других варьете был Профессор Хатчинсон. Он мог бы и сам выступать с номером – таких древних стариков дед еще не видывал. Хатчинсон служил церемониймейстером и перед каждым представлением величественно входил в зал.
Он садился в первом ряду, и каждый раз как будто случайно на его жилете отрывались две пуговицы и вываливался огромный живот. И так же «случайно» какой-нибудь ребенок из зала спрашивал, почему у него такой большой живот. «Потому что я съедаю плохих артистов, – отвечал он. – Они все сидят у меня в животе и урчат. Но не бойтесь: те, кого вы сейчас увидите, – это самые сливки».
Для каждого карлика, дикаря, укротителя и чревовещателя Профессор находил доброе слово, нередко даже два или три. Несколько лет назад он представлял Маленькую Египтянку, впервые в Америке исполнявшую танец живота, – и Фредерика Кука, о котором даже дед выкрикивал: «Кук вернулся из Арктики! Он привез эскимосов!» Но для того чтобы выступить перед Профессором Хатчинсоном, деду действительно был нужен костюм.
В один погожий февральский день 1899 года из «Музея Хубера» вышел низкорослый человек, которого дед видел на пристани двумя месяцами раньше, он перешел улицу и подозвал деда, чтобы тот почистил ему ботинки. Артист был в одной рубашке, дед тоже снял пальто. Люди радовались лучам солнца, не догадываясь, что ледяной шторм уже подбирается к Нью-Йорку и всего через неделю накроет город толстым слоем снега и погубит десятки людей. Что он парализует жизнь мегаполиса на несколько недель.
– Я вас знаю, сэр.
– Часто ходишь в варьете?
– Да почти все, кого я знаю, ходят. Я видел, как вы принесли вашу мертвую жену на корабль. Раньше я видел вашу жену на сцене и думал: вот самая красивая маленькая женщина из тех, что я знаю. Готово, сэр, два пенни.
– А ты недешево берешь.
– Жизнь тоже недешевая, сэр. Но с вас достаточно и одного пенни.
– Вот тебе два, за то что ты считал мою жену самой красивой карлицей. На самом деле она была совсем не красавицей. Потому ее номер и продержался двадцать лет. Она была такой уродливой, что волей-неволей приходилось задумываться, не поэтому ли она так красива. Знаешь, важно не то, кто ты есть, а только то, за кого ты себя выдаешь. Если ты сам искренне веришь в это, то и другие скоро поверят.
– Сэр, я не просто выдаю себя за хорошего певца. Я и правда хорошо пою. Женщины плачут, когда меня слушают. Вы бы не потратили время зря, если бы представили меня Профессору Хатчинсону.
Карлик посмотрел на него испытующе.
– Хорошо, я представлю тебя Профессору, но для этого тебе нужен хороший костюм. Если он тебя возьмет, я буду полгода получать половину твоего гонорара.
Деду казалось, что наконец все налаживается. Он встретится с Профессором Хатчинсоном, и начнется его карьера. Дед даже знал, где взять костюм напрокат, – в магазине «Мисфит – костюмы, которые хорошо сидят» на Деланси-стрит, по соседству с табачной лавкой, перед которой стоит деревянная фигура индейца. Только фотографии Айзенманна привлекали больше мальчишек, чем этот индеец. Толстый, приземистый хозяин магазина встретил деда с подозрением:
– Ты собрался здесь что-то украсть?
– Да что вы, сэр. Мне нужен костюм.
– Костюм стоит пять долларов. У тебя вообще есть такие деньги?
– Я хочу не купить костюм, а всего лишь взять напрокат.
– Да я ж тебя больше не увижу, так что либо покупай, либо забудь.
– Это ваше последнее слово?
It won’t be a stylish marriage,
I can’t afford a carriage
But you’ll look sweet upon the seat
Of a bicycle made for two.
Дед уже хотел запеть новую мелодию, как вдруг его перебил истошный крик женщины, словно она сошла с ума. Пока за ним не захлопнулась дверь, он видел, как другие беременные пытались удержать кричавшую.
Мэм отвела его в сторонку: «Скорей беги на Эссекс-стрит, девяносто, найди доктора Уилла Мэлоя и скажи, что началось. Пусть поторопится. Рядом найдешь лавку, где продают и уголь. Купи из тех денег, что я тебе дала, столько, сколько сможешь донести. Нам нужно нагреть много воды. Ступай!»
Но у деда были другие планы. Эта беременная и ее схватки его не касались. Мир, за порогом которого он стоял, был не его миром. Мэм сама виновата, что дала столько денег такому, как он. Тем более она смертельно больна. Он повидал многих, кто умер от чахотки, и не хотел стать следующим. Пусть мертвецкий корабль подождет еще немного.
Дед опять поднялся на крышу, чтобы положить еще полдоллара в тайник к остальным монеткам в мешочке. Щель за голубятней была такая узкая – не шире ладони, – что мэм точно не смогла бы добраться до его денег. Даже если вообще когда-нибудь выбралась бы на крышу.
В нем поднималось смутное теплое чувство. Дед ощущал себя магом. Он поднялся на парапет, расставил ноги, поднял руки, и из его горла вырвалось только одно-единственное слово. Его голос полетел над крышами и по улицам гетто, проникая в квартиры портных и табачников, в лавки сапожников и пекарей, в притоны и бордели на Аллен-стрит. Эхо донеслось до Бауэри, и его заглушил грохот надземки. «Гудини!»
– Берль, расскажи-ка мне о своей жизни! – попросил дед.
– Да я уже сто раз рассказывал. Тем более я не такой мастак рассказывать, как Одноглаз, – прошептал Берль.
– Ну и что? Расскажи. На кровати слишком мягко, я не могу уснуть.
– Назад в подвал мне сегодня все равно не хочется.
Они получили спальные места в приюте для продавцов газет на Дуэйн-стрит. Дед заплатил за них обоих, ему нравился Берль – единственный из мальчишек, на кого можно было положиться. Им выдали по куску мыла и полотенцу, и они умылись, помыли подмышки и ноги. Потом дед заплатил еще, и они даже прилично поужинали.
Январь был месяц неурожайный. Ни войн, ни катастроф, только убийство на Чатем-сквер, в котором подозревали банду Монаха-Истмена. Одноглаз как сквозь землю провалился. Кому было интересно, узнал, что он получил письмо от отца и отправился к нему на запад. Впервые за долгое время он вылез из угольного подвала. Иные считали, что Падди и впрямь вылез из подвала, но только затем, чтобы пойти в Миссию на Пяти углах, откуда детей регулярно отправляли к приемным родителям на Средний Запад.
Его долго изучали и сочли непригодным для усыновления: слишком взрослый, слишком грубый, слишком опытный. Но смекалистый Падди пошел другим путем. Он притворился набожным, упал на колени, наизусть цитировал Библию, обхватил ноги чиновника и умолял, пока тот не сдался. В конце концов его зачислили в группу с семи-, восьмилетками и посадили на поезд до Канзас-Сити в сопровождении воспитателя.
Якобы на каждом вокзале по дороге дети выстраивались в шеренгу и пели церковные песни. И в каждом городе пары забирали приглянувшихся детей. С каждым разом группа уменьшалась, пока наконец не остался один Падди. Его никто не хотел брать. В Канзас-Сити он сошел с поезда, и его след затерялся. Кое-кто поговаривал, что он остался под землей, но теперь уже навсегда.
Как бы то ни было, дед и Берль потеряли работодателя. Дед помогал разгружать корабли на Саут-стрит, а на берегу Гудзона раздавал визитки и проспекты гостиниц и пансионов, когда причаливали пароходы из Европы. Он чистил сапоги состоятельным джентльменам, ожидавшим на Юнион-сквер, пока их супруги или любовницы вернутся с покупками из магазинов одежды. Чистил он и обувь актерам театров, расположенных в этом районе. Так что дед почти всегда мог заработать за день на койку и полную тарелку себе, а иногда и Берлю.
Они сдвинули свои койки и лежали, прижавшись друг к другу, как привыкли в угольном подвале.
– Что было первое, что ты можешь вспомнить, Берль?
– Помню, как мама лизала мои воспаленные глаза. Они опухли и слиплись. Она боялась, что я ослепну.
– Она правда так делала? А что второе?
– Лиско, в Галиции.
– Га-ли-ция, – прошептал мой дед и причмокнул, как будто только что попробовал изысканное блюдо.
– Мы жили всего в нескольких километрах от этого города. А, ну еще Карпаты тоже помню. Это горы неподалеку от Лиско. Ты когда-нибудь видел гору?
– Еще нет. Мотня как-то говорил, что раньше на Манхэттене вроде были холмы, реки и озера, а вокруг – густые леса. Он знал одного индейского мальчишку, чей дед рассказывал такое. Но о горах он никогда не говорил. Ты можешь себе представить здесь, у нас, такие огромные леса, что в них можно заблудиться? Я нет.
– И я нет, – ответил Берль. – Но так же было в окрестностях Лиско. Я помню, говорили, что за несколько лет до моего рождения весь город сгорел, потому что все дома были деревянные. И наш дом тоже был из дерева и стоял на дороге, которая вела из Лиско в Карпаты. В одной комнате жили мы, а в другой отец на зиму запирал овец, чтобы они не замерзли. Я помню их запах.
– Ты помнишь, как они пахли?
– Я много чего помню. У нас был шинок прямо рядом с домом. Вся округа ходила к нам выпить. Зимой мужики сидели там в тесноте, играли в карты, курили и пили. Летом окна и двери отворяли настежь, и я даже в постели слышал, как гости смеются и поют. Дед разливал картофельную водку и венгерское вино. У нас и вишняк был. На Рош а-Шана он подавал его вместе с медовым пирогом. Помню, что над прилавком висели кошерные колбасы.
– Теперь и я чувствую их запах… Расскажи еще!
– Однажды в шинок зашел мужчина в роскошном костюме. Он сел у стойки, выпил что-то и достал из кармана золотую монету. И сказал, что в Америке такие валяются на каждом углу. Он показал всем фотографию статуи, говорил, это статуя Свободы. Сказал, что Америка для евреев лучшая страна в мире, потому что там нет бедности и страха. Он призывал не валять дурака и не оставаться до конца дней в Богом забытой долине. Люди ему не поверили, тогда он стал читать вслух из двух писем, от людей, которые благодарили его за то, что он надоумил их уехать. Он пустил по кругу конверты с заграничными марками и штампами. И фотокарточки, на которых люди чокались в пивной или красовались пригородные домики с палисадниками. Казалось, все чин чином, и в конце концов люди ему поверили. Кто хочет в Америку, должен купить билеты в морском агентстве в Лиско, сказал он.
– И тогда твой отец поехал в это агентство?
– Не сразу. Сначала газеты начали писать плохие вещи о евреях. Потом один священник сказал, что евреи травят христиан спиртным, и устроил шествие с крестами и иконами. Перед нашим шинком они установили крест и побили все окна. Вот тогда отец понял, что нам пора в Америку. – Берль помолчал. – Из Лиско он вернулся с билетами до Освенцима, потому что денег на всю дорогу не хватило. Он продал три козы и корову и опять поехал в город, но и на этот раз денег хватило только на три билета до Гамбурга. Постепенно отец продал все: дом, землю, шинок, лошадь, телегу, вторую пару ботинок, свой парадный костюм. Так он по кусочкам собрал наше путешествие в Америку.
– Можешь дальше не рассказывать. У меня уже глаза слипаются.
– Что? Ты не хочешь слушать дальше? Не хочешь узнать, как мы приехали в Освенцим, а билеты оказались недействительны?
– Потом.
– Как в нью-йоркском порту чиновник из миграционной службы нарисовал отцу на пальто мелом букву «H» и ему не хватило смелости вывернуть пальто наизнанку? Что они решили, что у него больное сердце, и отправили обратно? Что мы с мамой его больше никогда не видели?
– Об этом лучше расскажешь завтра. А вот скажи-ка: что бы ты сделал, если бы у тебя была такая куча денег, как у Вандербильтов или Асторов?
– У меня? Куча денег? – испуганно переспросил Берль и задумался. – Я бы поехал в Лиско и выкупил бы обратно все, что продал отец. А ты?
– А я вообще не хочу столько денег. Я только хочу стать великим певцом.
Прошло несколько минут, и весь зал ночлежки уже спал. Сотня мальчишек лежала под теплыми одеялами и была в безопасности на эту ночь. На несколько часов они были вдали от всего, что угрожало их жизни и здоровью. Тогда дед не мог знать, что он видит Берля живым в последний раз.
И все-таки он никак не мог уснуть, его спина не привыкла к такому удобству. Он пытался представить себе этот грязный, вонючий, шумный город, где они живут, необитаемым островом. Где деревья стоят так же тесно, как теперь кирпичные дома в гетто. Дед еще никогда не видел много зелени, до Центрального парка он не добирался. В порту, где он крутился большую часть времени, в небо высились только мачты кораблей.
Он не мог вообразить на Манхэттене волков и медведей, и озера с чистой питьевой водой. И топи на месте гетто, которые все время заливал Ист-Ривер. И тра́вы по колено, щекотавшие ноги. На месте площади Лонгэйкр, которую потом переименовали в Таймс-сквер, когда-то сливались три ручья. Наверное, тогда было много места, и он старался представить себе все это пространство. В мыслях он ложился на траву, но понятия не имел, что при этом чувствуешь.
Труднее всего ему было представить тишину – тот покой, который царил, когда еще не было ничего из того, что теперь составляло его жизнь, и только ветер шевелил листья на деревьях. Когда не существовало и магазина фотографий Чарльза Айзенманна на Бауэри, где дед прижимался носом к витринам, разглядывая изображения альбиноски Эммы Норрис, силача Питера Самсона, сиамских близняшек Милли и Кристины, братьев Робинсон ростом по семь с половиной футов, женщины с питоном на плечах и мужчины с полностью волосатым лицом.
Фотографии Айзенманна когда-то пробудили в нем охоту тоже принадлежать к миру театральных подмостков и бурных аплодисментов. Было бы жаль, если бы Бауэри или Юнион-сквер остались бы всего лишь кучей деревьев. С такими мыслями он наконец уснул.
Юнион-сквер была для деда особым местом. Она как нельзя лучше подходила для того, чтобы чистить обувь. Нескончаемая вереница кебов, трамваев, надземных поездов выплевывала людей на площадь каждую минуту. Мужчины шли от Бродвея к Мэдисон-сквер, чтобы купить женам модные обновки. Другие мужчины – а частенько и те же самые – проходили в другую сторону, чтобы повеселиться на Бауэри с женщинами, которые не были их женами.
Хотя к 1899 году расцвет Юнион-сквер был уже позади, вокруг все еще хватало театров, ресторанов и магазинов, чтобы обеспечить усердному чистильщику работы в избытке. Там был ресторан «Люхов», куда деда часто приглашали почистить обувь посетителям. Там был Театр Тони Пастора на Четырнадцатой улице, где показывали отменные водевили по один или два доллара со зрителя.
Дед читал имена знаменитостей на афишных тумбах перед входом в театр. Он даже видел, как заходят и выходят звезды. Один или два раза он видел Лотти Джилсон, которую называли «маленьким магнитом», ее песни он при случае тоже пел. И Лотти Коллинс, которую дети в приюте хотели назначить его матерью. Лишь однажды дед отважился зайти в вестибюль театра после представления и встал в очередь ожидающих людей. Ведь владелец театра славился своей щедростью.
Тони Пастор одевался как директор цирка и раздавал публике швейные машинки, мешки угля, посуду, шелковые платья и дамские шляпки. Дед отхватил бутылку макассарского масла и долго считался самым ухоженным чистильщиком обуви на Юнион-сквер, потому что намазывал волосы, как звезда.
Дед стоял на сцене лишь однажды. В Майнерс Бауэри-театре был вечер любительских выступлений, и дед назвался Маленьким Карузо, ведь он слышал, что в Европе певец по имени Карузо заставлял таять женские сердца. Но в Майнерс-театре ему сразу же выпала плохая карта – в зале сидели только мужчины. Его вывели на сцену около полуночи, но едва он спел полторы песни, его не захотели больше слушать. Он стоял растерянный, сжав кулаки, а в зале свистели все громче.
Деда недаром прозвали Спичкой: он присмотрел в первом ряду мужика, свистевшего особенно рьяно, и набросился на него. Лишь когда деда изо всех сил отдернул Берль, который пришел с ним за компанию, он отпустил жертву. Мальчишек, конечно, вышвырнули вон – публике разрешалось нападать на артиста, но не наоборот. По дороге в угольный подвал Берль сказал: «Тебе нужен хороший костюм. Пока ты выступаешь в таких лохмотьях, тебя никто не будет уважать. Надо выглядеть респектабельно. Рес-пек-та-бель-но», – повторил он где-то услышанное словечко.
Там же на Юнион-сквер находился и «Музей Хубера». Главным его отличием от других варьете был Профессор Хатчинсон. Он мог бы и сам выступать с номером – таких древних стариков дед еще не видывал. Хатчинсон служил церемониймейстером и перед каждым представлением величественно входил в зал.
Он садился в первом ряду, и каждый раз как будто случайно на его жилете отрывались две пуговицы и вываливался огромный живот. И так же «случайно» какой-нибудь ребенок из зала спрашивал, почему у него такой большой живот. «Потому что я съедаю плохих артистов, – отвечал он. – Они все сидят у меня в животе и урчат. Но не бойтесь: те, кого вы сейчас увидите, – это самые сливки».
Для каждого карлика, дикаря, укротителя и чревовещателя Профессор находил доброе слово, нередко даже два или три. Несколько лет назад он представлял Маленькую Египтянку, впервые в Америке исполнявшую танец живота, – и Фредерика Кука, о котором даже дед выкрикивал: «Кук вернулся из Арктики! Он привез эскимосов!» Но для того чтобы выступить перед Профессором Хатчинсоном, деду действительно был нужен костюм.
В один погожий февральский день 1899 года из «Музея Хубера» вышел низкорослый человек, которого дед видел на пристани двумя месяцами раньше, он перешел улицу и подозвал деда, чтобы тот почистил ему ботинки. Артист был в одной рубашке, дед тоже снял пальто. Люди радовались лучам солнца, не догадываясь, что ледяной шторм уже подбирается к Нью-Йорку и всего через неделю накроет город толстым слоем снега и погубит десятки людей. Что он парализует жизнь мегаполиса на несколько недель.
– Я вас знаю, сэр.
– Часто ходишь в варьете?
– Да почти все, кого я знаю, ходят. Я видел, как вы принесли вашу мертвую жену на корабль. Раньше я видел вашу жену на сцене и думал: вот самая красивая маленькая женщина из тех, что я знаю. Готово, сэр, два пенни.
– А ты недешево берешь.
– Жизнь тоже недешевая, сэр. Но с вас достаточно и одного пенни.
– Вот тебе два, за то что ты считал мою жену самой красивой карлицей. На самом деле она была совсем не красавицей. Потому ее номер и продержался двадцать лет. Она была такой уродливой, что волей-неволей приходилось задумываться, не поэтому ли она так красива. Знаешь, важно не то, кто ты есть, а только то, за кого ты себя выдаешь. Если ты сам искренне веришь в это, то и другие скоро поверят.
– Сэр, я не просто выдаю себя за хорошего певца. Я и правда хорошо пою. Женщины плачут, когда меня слушают. Вы бы не потратили время зря, если бы представили меня Профессору Хатчинсону.
Карлик посмотрел на него испытующе.
– Хорошо, я представлю тебя Профессору, но для этого тебе нужен хороший костюм. Если он тебя возьмет, я буду полгода получать половину твоего гонорара.
Деду казалось, что наконец все налаживается. Он встретится с Профессором Хатчинсоном, и начнется его карьера. Дед даже знал, где взять костюм напрокат, – в магазине «Мисфит – костюмы, которые хорошо сидят» на Деланси-стрит, по соседству с табачной лавкой, перед которой стоит деревянная фигура индейца. Только фотографии Айзенманна привлекали больше мальчишек, чем этот индеец. Толстый, приземистый хозяин магазина встретил деда с подозрением:
– Ты собрался здесь что-то украсть?
– Да что вы, сэр. Мне нужен костюм.
– Костюм стоит пять долларов. У тебя вообще есть такие деньги?
– Я хочу не купить костюм, а всего лишь взять напрокат.
– Да я ж тебя больше не увижу, так что либо покупай, либо забудь.
– Это ваше последнее слово?