Большая игра
Часть 4 из 19 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Я ее тоже понимаю… в какой-то степени, — огрызнулся Подгорный, — но ведь работать надо. Есть задание, и его надо выполнить. Уж вы-то взрослый человек. Вы должны понимать.
— Да, Максим, вы правы, я взрослый человек. Мне ведь уже шестьдесят два. Но силы еще остались на несколько лет, и хотелось бы доработать эти годы в этой редакции.
— Ну уж вам-то, Юрий Борисович, точно ничего не угрожает, — нахмурился Максим.
— Разрешите, я договорю, немного терпения. — Сокольский достал платок, чтобы протереть очки, и сейчас его круглое белое лицо с часто моргающими глазами обрело какую-то детскую беззащитность. — Мы с вами живем в эпоху компромиссов. Мы спорим, приходим к согласию. Несогласных сейчас не сжигают на костре, ну разве что поливают зеленкой. Это замечательно. Гуманизма стало явно больше, чем сто или двести лет назад. Но что мне не нравится, так это то, как мы легко стали приходить к этим компромиссам. Мы слишком легко соглашаемся с тем, с чем внутренне не согласны. Лишь бы идти по пути карьерного или финансового роста. Порой еще мы спотыкаемся о свои принципы, но обычно быстро вскакиваем и продолжаем идти вперед.
Сокольский водрузил очки на их постоянное место и стал более уверенно смотреть на окружающий его мир.
— В девяносто первом году, в августе, я был по работе в столице и совершенно случайно оказался возле Дома Правительства во время путча. Я даже видел Бориса на танке. Правда, я стоял довольно далеко, большого Бориса видно было плохо, но зато знаете, что я увидел? Я увидел в людях надежду. Что их жизнь изменится. В тот момент слова «свобода» и «демократия» не были ругательными, тогда они пьянили нас всех. Только вот пьянили они не долго, а потом вся страна стала жить в каком-то угрюмом похмелье, и похмелье это никак не проходит. Ушли бандиты, ушли дефолты, а похмелье от этой свободы, которую мы так толком и не попробовали, оно осталось. И нам всем активно внушают, что все, что есть от этой свободы, — это только долгое и мучительное похмелье. И теперь мы этой свободы уже и сами то ли не хотим, то ли боимся. Уже целое поколение выросло, которое, кроме нынешней серости, ничего и не видело, но я ведь помню, что тогда, в девяносто первом, мы хотели чего-то другого. Не того, что имеем сейчас и что, простите меня, имеет нас.
— Знаете, Юрий Борисович, — Максим нетерпеливо перебил Сокольского, — это все очень интересно, но, может быть, не сейчас? Работа. Она ведь не ждет. Точнее, она как раз ждет всех нас!
— Максим, я сейчас договорю, — неожиданно заупрямился Сокольский. Было видно, что нахлынувшие воспоминания что-то разбередили в его душе, и это что-то рвалось наружу, и удержать это Сокольский и не мог, и не хотел. — Так вот, после девяносто первого года прошло еще некоторое время, и началась первая война на Кавказе. Столько лет уже прошло с того времени, что многие уже не помнят, да и не хотят особо вспоминать, что и как там было. И я бы тоже, может быть, не вспоминал, но, видите ли, Максим, — голос Сокольского задрожал, — у меня был сын от первого брака, Егор. Егор Юрьевич Сокольский. У меня к тому времени уже был новый брак, и я Егору уделял очень мало внимания, очень мало, и он рос абсолютным шалопаем. И после школы он не поступил в вуз, а ушел в армию. Это был девяносто четвертый год. В девяносто пятом его отправили в горы. А в девяносто шестом, за два месяца до демобилизации, он погиб. Я не знаю, как это произошло, добиться чего-либо от военных было невозможно. По времени это совпало с самыми ожесточенными боевыми действиями. Никто из вас, наверное, и не помнит, когда это было, верно? И за это никто, слышите меня, никто не ответил. А этот человек, которого вы сейчас собрались рекламировать, только спустя годы вместе со своим многомудрым папенькой переметнулся на сторону победителей. А теперь вы делаете из него героя? Теперь вы делаете из него президента? И это правильно? А мой сын не стал героем, и никогда не станет. Он стал никем. Он стал телом в гробу! — На последней фразе голос Сокольского перешел на визг, обратившийся в рыдания. Старый толстый главред рыдал во весь голос, растирая слезы толстыми пальцами и громко шмыгая носом.
Стоявшая в дверях Лена бросилась в приемную и через несколько мгновений вернулась со стаканом воды и пачкой салфеток. Сокольский молча взял салфетки и, не стесняясь, высморкался.
— Вы меня извините, Максим, но здесь я вам не помощник. Поищите другого.
— Хорошо, значит, поищем, — неожиданно для себя самого огрызнулся Максим. — Вы, Юрий Борисович, придите в себя. А потом мы продолжим наше общение в более конструктивной, так сказать, форме. А если не захотите, то не продолжим, это касается, кстати, и всех остальных. Сидеть здесь уговаривать я никого не буду. Через полчаса жду вас всех по новой. И будем общаться только по делу. Кстати, дорогой мой Юрий Борисович, я, конечно, помоложе вас буду, но знаю, что время идет и люди меняются. Если начать ковыряться в истории, кто там и чем раньше занимался, так такого наковырять можно, что лагеря охранять некому будет — все внутри окажутся. И вы все это знаете. Всё! Вечер воспоминаний объявляю закрытым. Время пошло.
Сокольский с трудом поднялся из кресла. Подскочивший Поспелов помог ему встать. Главред глубоко вздохнул и негромко произнес:
— Жаль, что все так сложилось… и тогда, и сейчас… Жаль. Но ничего не изменить в прошлом, а свое будущее вы можете уродовать без меня. Прощайте, Максим, и всего вам доброго.
Максим молча проводил взглядом сутулую спину выходящего из кабинета Сокольского.
— Может, еще кто желает примкнуть к беженцам? — громко крикнул Подгорный.
Поспелов молча взглянул на часы, словно отмечая начало получасового перерыва, и, не сказав ни слова, последовал за остальными.
— Потому что нельзя, трам-пампам, потому что нельзя, трам-пампам, потому что нельзя быть на свете уродом таким, — пропел Макс и, подойдя к распахнутой двери кабинета, с силой захлопнул ее. Гулкий грохот разнесся по всему офису.
Вернувшись домой, Подгорный долго бесцельно слонялся по расчищенным дорожкам огромного, с полгектара, участка. Чувство душевного опустошения, охватившее его сразу после разговора в редакции, упорно не уходило. В голове словно кипел котел с черной тугой вязкой жидкостью, которая поднималась пузырями мыслей, а те лопались, обдавая Максима невидимыми черными брызгами грязи. И грязь эту было никак не смыть, так как она была внутри.
Оказывается, изменять самому себе — это больно. Наверное, так же больно, когда тебе изменяет любимый человек. А что бы почувствовала Марина, если бы узнала обо всех его похождениях? К чувству досады и разочарования после конфликта с сотрудниками теперь прибавилось и неожиданное чувство вины перед женой. Максим никогда не был сторонником самокопания. «Наш паровоз вперед летит!» — любил приговаривать он, предпочитая оставлять за бортом весь тяжелый груз своих обид и разочарований и еще больший груз обид и разочарований тех, кто не успел увернуться от его паровоза. Однако сейчас в голове Максима словно прорвало невидимую плотину, и сквозь образовавшуюся промоину на него ринулся тяжелый поток сомнений и переживаний.
Подгорный понимал, что сегодня он попросту сломал об колено весь сложившийся коллектив своей редакции. Вряд ли эти люди уволятся, в городе не так просто найти вакансию, связанную с журналистикой, а в столицу мало кто решится поехать. Но прежней редакции уже не будет, это было очевидно. Не будет ни взаимного понимания, ни взаимного доверия. Все это он разрушил в один день. Его паровоз промчался вперед, вот только Максим сам очень сомневался в правильности выбранного им пути. От досады он пнул изо всех сил валявшуюся на дорожке сосновую шишку, но легче от этого не стало ни на секунду.
«Мы сами себя в говно макаем и хотим, чтоб все радовались, — угрюмо подумал Максим, — а я впереди всех бегу с мегафоном и дорогу показываю… ну не идиот ли?!»
На высокую сосну рядом с ним сели две сороки, и их крики наполнили собой всю округу. Птицы возбужденно перепрыгивали с ветки на ветку, то сближаясь, то вновь несколько отдаляясь друг от друга, а их болтовня становилась все громче.
— Я реально глупее сороки, — Макс смотрел на прыгающих птиц, и ему стало немного легче, — те просто живут и радуются. И никого в дерьмо не макают… Сороки, а вы ложки тырите? — вдруг крикнул Макс, но птицы не обратили на него никакого внимания. Он был слишком далеко внизу, а они были слишком поглощены собою, чтобы отвлекаться на какого-то человечишку. — Вот ведь наверняка тырят, — с усмешкой пробормотал Максим. Он, конечно, никогда в жизни не видел сороки, летящей с ложкой в клюве, но сказка, услышанная в раннем детстве, неожиданно всплыла в голове.
Подгорный-младший наклонился, поднял с земли еще одну сосновую шишку и, сильно размахнувшись, кинул ее в сторону расшумевшихся птиц. До сорок он, конечно же, не добросил, зато потянул плечо, а шишка, ударившись о ствол дерева, упала вниз, обратно ему под ноги. Среагировав на шум, обе птицы улетели, а Макс остался стоять один посреди двора, потирая разболевшееся плечо.
Постояв немного в задумчивости, он достал из кармана мобильный и позвонил жене. Марина ответила не сразу. Максим уже хотел отключить телефон, когда гудки в трубке сменило молчание, потом послышалось сухое «Да?».
Макс почувствовал, что раздражение с новой силой охватывает его, голова становится тяжелой от обилия комбинаций обидных и резких слов, которые он мог бы сейчас сказать Марине, хотя она была ни в чем не виновата. Что означает вот это неласковое, неприветливое «Да?»? Она не рада его звонку? Учитывая, что они не разговаривали уже три дня после его последнего пьяного загула, это было вполне естественно. Хотя неужели за три дня она не соскучилась? А если вдруг Маринка на самом деле завела себе хахаля? Поубиваю обоих. А что, если она про моих девок знает? Надеюсь, не обо всех. А о ком? Отец явно в курсе. Хотя откуда он может знать? Но он может, он все может. Да что ж так все сложно?!
— Привет, Маринка! — как можно жизнерадостнее произнес Макс.
Глава 3
Жертва фигуры
Столица, сорок две недели до Нового года
Тукай внимательно слушал президента, иногда делал пометки в блокноте.
— Послушай, Алексей, мы тут говорили с Батором по поводу предстоящей инаугурации…
— Не рано?
Президент недовольно сжал тонкие губы, нахмурился:
— Не рано. В будущее смотреть никогда не рано. — Он протянул руку к фарфоровой чашке с чаем, сделал глоток. — Вся процедура расписана уже давно, там нет ничего необычного. Но, знаешь, Батор предложил провести это все дело не в Кремле взаперти, как обычно, а на Красной площади. А что, лето, тучи разгоним, будет, так сказать, праздник всенародного единения вокруг нового лидера. Как тебе?
— Как мне новый лидер? — усмехнулся Тукай. — Или эта идея? Лично мне ни первое, ни второе не нравятся, но, Сергеич, хочешь на Красной площади, значит, так и сделаем. А что, Кремлевский полк красиво пройдет, барабанщики.
— Вот! Хорошо, что ты меня понимаешь, как обычно! — оживился президент. — Так вот самое интересное, Батор предложил такую штуку — он по площади проедет на коне, — президент поднял руку — не перебивай, — как Рокоссовский в сорок пятом. Красиво будет! С шашкой, в бурке.
— С зеленым флагом, — буркнул Тукай.
Президент поставил чашку на стол. Пристально посмотрел на своего давнего соратника, холодно улыбнулся.
— Ну почему с зеленым, с нашим родным флагом и поедет. Хотя флаг, я думаю, уже лишнее. Ты брови-то не хмурь, тебе с ним еще работать и работать. Алексей, человека еще многому научить надо…
— Галстук надевать? Чему я его на старости лет научить могу? — вспыхнул Тукай.
— А хоть бы и галстук! Надо будет, и галстук сам ему завяжешь, и шнурки на ботинках. — Президент окончательно рассердился. — Не вышло у нас с тобой разговора по душам, Алексей. Разочаровывать ты меня стал последнее время. Ладно, иди, времени и впрямь еще много впереди, глядишь, к августу и ты поумнеть успеешь.
Тукай поднялся, застегнул пиджак, поправил галстук.
— Сергеич, ты меня знаешь.
— Вот именно, что я вас всех знаю, иди! — Президент вновь потянулся к чаю, не глядя на выходящего из кабинета министра.
Выйдя на крыльцо загородной резиденции президента, Тукай остановился на ступеньках, поднял голову навстречу мартовскому солнцу, глубоко вздохнул. Сверху раздалось негромкое цоканье — по огромной сосне, росшей прямо у входа в резиденцию, пробежала белка. Тукай улыбнулся — хорошо-то как, тепло, сейчас бы с внуками да на охоту, — и шагнул к распахнутой двери лимузина. Когда он садился в машину, на лице его не оставалось и тени той мелькнувшей улыбки — это вновь был тот, всегда невозмутимый, Тукай, которого так боялись подчиненные и так ценил президент. Вот только ценил ли его президент уже в прошлом или продолжал делать это в настоящем, Тукай уже уверен не был.
Сев в машину, он приказал ехать в «Первую нефтерудную компанию». Выехав на шоссе, водитель включил мигалку, и через полчаса лимузин уже въезжал в служебные ворота «Нефтерудной» — нефтяной компании с государственным участием, которая добывала почти половину нефти в стране. Еще спустя десять минут Тукай уже пил кофе в кабинете Рудина. Сняв пиджак и ослабив узел галстука, он с удовольствием сделал глоток отличного свежесваренного кофе и причмокнул губами. Рудин, хорошо зная своего старого товарища, нажал кнопку селектора, и буквально через минуту помощница внесла поднос с двумя бокалами коньяка. Рудин сделал небольшой глоток и с интересом молча смотрел на своего гостя. Вопросы задавать не было смысла, он знал, что Тукай и так ему расскажет все подробности встречи с президентом, иначе и смысла не было ему приезжать.
Через несколько минут, когда министр закончил свой рассказ, Рудин все так же стоял, опершись на письменный стол, и внимательно смотрел на своего приятеля, не произнося ни слова. Потом глубоко вздохнул и, наклонившись к селектору, приказал принести еще коньяку. Когда дверь за помощницей закрылась, он сел в кресло напротив Тукая и, глядя ему в глаза, произнес.
— Алексей, ты знаешь, этот кабинет не прослушивается. Час назад его проверяли специально перед твоим приездом. Но я тебе так скажу, если он, — Рудин показал пальцем вверх, — если он так решил, если решение уже принято, то уже его не изменить. Он свои решения не отменяет. А наша с тобой обязанность эти решения выполнять, причем выполнять так, чтобы он остался доволен. А то ведь сам знаешь, — Рудин улыбнулся и глотнул коньяка, — сколько желающих послужить Отчизне, особенно на высоких должностях. А у нас с тобой, друг мой, возраст уже пенсионный. А вот запросы у нас с тобой отнюдь не пенсионерские, так ведь, дорогой товарищ министр?
— Я думаю, друг мой, что деньгами ты не только свои запросы до конца жизни обеспечил, но еще всю семью на три поколения вперед, — огрызнулся Тукай.
Рудин усмехнулся, потер пальцами кончик носа.
— Не в деньгах дело. Денег — да, лет на сто хватит. Дело в статусе, дело в уважении. Не успеешь ты выйти на пенсию, тебя на второй день забудут. Это он, — Рудин махнул рукой в сторону висящего на стене портрета, — будет всегда отцом нации, у него статус от должности уже давно не зависит, уж лет десять точно, если не двадцать. А нам с тобой в лучшем случае место в Совете Федерации, где все почетные пердуны собраны.
— А в худшем? — Тукай подался вперед.
— А в худшем — просто тихая, сытая, богатая старость в окружении внуков и правнуков. Ты не представляешь, какая это тоска. — Рудин залпом допил коньяк. — Расскажу тебе одну историю. Я давно, еще в начале двухтысячных, был на даче у Ивана Вершинина, ты если помнишь, это был первый председатель совета директоров в Национальном газовом холдинге. Его за полгода до этого тогдашний шеф выставил на пенсию. Правда, внешне скандала не было, убрали его с почетом, с медалькой, однако отрезали его от всех дел. Я тогда еще в правительстве работал, и понадобилась нам, уже не помню, по какому вопросу, консультация Вершинина. А я тебе так скажу: он еще тот карась был, и многие схемы, им выстроенные, никто до конца понять не мог, а с новым руководством холдинга он общаться отказывался. Так вот, приехали мы к нему на дачу, по тем временам все очень даже неплохо было, такое, знаешь ли, поместье на берегу озера. Рыбалка у него там была. Чуть ли не рыбу ему на крючок подсаживал аквалангист, чтобы старика порадовать… — Рудин немного помассировал веки, словно стирая нахлынувшие воспоминания. Тукай не перебивал. — Так вот, он с нами вначале вообще говорить ни о чем не хотел. Такой, понимаешь, старикан вздорный был, чуть пса на меня не натравил. А потом понемногу разговорились. Он и не сильно желал нам помочь, но ему очень хотелось, чтобы кто-то оценил красоту его схемы. Там действительно все было красиво придумано, он пионер по части офшоров был тогда. И когда он увидел, что схема нам самим понравилась, что мы ее оценили, у него глаза загорелись. Он как будто сам лет на десять моложе стал. Он нам до вечера такого нарассказывал, что новое руководство само за полгода во всем этом не разобралось бы.
— Старики много знают, на то они и старики, — усмехнулся Тукай.
— Они… это уже мы! Мы с тобой старики эти. — Лицо Рудина от возбуждения покраснело. — Когда я сказал Вершинину, что нам надо уезжать, он за мгновение постарел обратно. Пошел с нами до машины и все повторял, что ежели что нам еще понадобится, любая консультация, то он всегда ждет нас в гости, а если понадобится, то и сам к нам приедет. Руку долго тряс на прощанье… Ты понимаешь, о чем я? Жить он не мог без своей работы, без холдинга своего. Скучно ему было и тоскливо. Для кого-то за счастье такая старость, в покое и при деньгах, но не для нас с тобой. И не для него. Мы к нему больше не ездили, нужды особой не было, новый директор потихоньку освоился. А Вершинин умер всего через год после нашей встречи, хотя бодрый старик был. Так его с удочкой на пирсе охрана и нашла. Сердце не выдержало такой спокойной жизни. Сердце, оно привыкает биться чаще, а иначе оно ломается, вот как!
Рудин откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Через несколько секунд он успокоился, потер переносицу и улыбнулся собеседнику. Министр задумчиво смотрел на старого приятеля, потирая палец о палец на правой руке, словно перебирая невидимые четки.
— Да, ты прав, об отставке думать не хочется. Так что же, Иван, смириться?
Рудин молча развел руками, оттопырил нижнюю губу, от чего лицо его сделалось глупосмешным.
— А что, есть варианты?
— Да вроде и нет особо… Только понимаешь, одно дело на шефа работать и совсем другое на этого… горца. Ему мы ничем не обязаны.
Тукай сделал паузу, не зная, стоит ли продолжать опасный разговор. Рудин неожиданно засмеялся и озорно подмигнул министру.
— И что ты сделаешь? Пугачевское восстание поднимешь? Или, как там его, стрелецкий бунт?
Тукай вздрогнул и уставился на Рудина. Тот неожиданно легко для своего возраста вскочил с кресла и заходил по кабинету широким шагом. Сделав несколько кругов, он подошел совсем близко к министру и медленно, делая большие паузы между словами, произнес:
— Леша, запомни, если ты только где-то хотя бы затронешь эту тему за пределами этого кабинета, то уже через сутки либо окажешься в Лефортово, либо с тобой приключится сердечный приступ.
Кадык министра судорожно дернулся.
— Да, в твоем возрасте сердечко может и пошаливать. Я бы даже сказал, должно оно уже пошаливать. Я вот прям слышу, как оно у тебя неровно бьется! Как бы вдруг внезапно не остановилось.
Тишина воцарилась в кабинете. Два собеседника молча пристально смотрели друг другу в глаза. Наконец Рудин вздохнул и положил руку на плечо Тукая.
— Пойми, мы с тобой двадцать лет уже дружим. И дружим мы с тобой потому, что друг другу не завидуем. Мы вот шли, шли и пришли с тобой, на самый верх пришли, друг мой. Каждый своим путем, где-то помогали друг другу, так? — Не дожидаясь ответа, Рудин продолжил: — Наши интересы с тобой никогда по-крупному не пересекались. У каждого своя пашня. И это замечательно. Но больше так ни с кем быть не может. Это пирамида. Там, наверху, он. Он там один, под ним нас человек от силы десять, у нас все есть, так ведь?
Министр кивнул, но Рудин даже не смотрел на собеседника.