Без воды
Часть 29 из 49 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ох, Долан, если узнает, запросто весь дом на куски разнесет. Хотя, может, под конец он все же смирится и вместе со всеми будет радоваться их счастью.
Радоваться их счастью? Интересно, знает ли эта дурочка Джози, сколько таких «невест» у Роба уже было? И куда они все потом подевались?
Да уж, их было немало.
И знает ли она, как его «уважают» городские шлюхи? Причем из обоих борделей.
Папа тоже вряд ли был святым, когда ты с ним познакомилась.
Ивлин. Ты не имеешь права так говорить.
Но я всего лишь правду сказала. И кто знает, может, у них это навсегда?
Навсегда? С Робом? Смешно.
Часть 7
Хила
Если ты когда-нибудь придешь в отчаяние, Берк, поняв, в каком затруднительном положении мы с тобой оказались, соберись с силами и вспомни: ты входишь в число тех сорока душ, которым довелось совершить путешествие по суше и по морю от Леванта до Тихого океана. Ты отмахал две тысячи миль через безводные пустыни, а когда твои сородичи – лошадь и мул – совсем охромели на каменистой тропе в этих безжизненных местах и лишь жалобно причитали при виде пустых бочонков для воды, ты молча шел вперед.
А ведь когда мы оторвались от каравана и ринулись на север, ты вряд ли представлял себе, какие чудеса мы увидим. Ты стоял на берегах могучей реки Плат, где индейцы сиу из племени Красное облако собирались на переговоры, завершившиеся их окончательным разорением и гибелью; там тогда пасся табун в две тысячи голов, и крепкие индейские лошадки под корень выели в прерии всю траву до самой опушки леса. Ты не раз видел, как горбатые юкки словно подбирают подол своих колючих юбок, надеясь спастись от наступающей пыльной бури. А когда ветер стихал и мы, отряхиваясь, выбирались из очередного убежища, оказывалось, что прежние ряды деревьев нарушены и даже сам горизонт словно принадлежит какой-то другой планете. Ты не раз стоял на краю утесов, сплошь заросших молодыми, но уже опаленными бурей деревцами, и земля там была покрыта оспинами странных испарений, похожих на те белые комья, какими плюешься ты и другие самцы верблюдов, и казалось, будто земля тоже дышит и отплевывается. Доводилось тебе проходить и по самой кромке пропасти со стенами цвета желчи, сверху донизу пронизанными лентами рудных жил, а внизу с ревом несся какой-нибудь безымянный поток, покрытый хлопьями белой пены. Ты тянул тяжелые повозки и с бочками, и с бревнами, и с автоматами Гатлинга. Ты возил шпалы для железнодорожных строителей и уголь из шахт, буйволиные туши, добытые ciboleros[52], и соль для торговцев солью.
Ну и, конечно, в полном соответствии с твоей природой, ты возил воду тем, кто оказался слишком далеко от нее. Как странно, что твоя собственная малая потребность в воде сделала тебя столь хорошо приспособленным для того, чтобы привозить ее тем, кто в ней нуждается. Бочонки, полные живительной влаги, ты вез золотоискателям и шахтерам, вез в крошечные городки поселенцев, где вода в скважинах быстро становилась щелочной, вез заблудившимся в пустыне караванам отчаянно храбрых первопроходцев, которые умирали от жажды в своих фургонах. Воды, которую мы везли, жаждали не только заплутавшие в зарослях люди, но и призраки мертвых, тащившиеся следом за нами, словно они понимали, что умерли буквально в дюйме от спасения. Нас знали все вверх и вниз по течению рек Мохаве, Чиуауа, Колорадо.
– Вон идет тот Человек с верблюдом, – говорили они. – Вон идет тот огромный рыжий конь, который даст нам напиться.
И ты поил их водой, мой смешной благородный друг. Ты поил их и будешь их поить. А теперь вставай, пока не вернулись те люди.
* * *
Помнишь Рождественский сочельник в Грейвнеке, штат Вайоминг? Никогда не видел более мрачного и безликого города. На главной улице коридором выстроились фальшивые декоративные фасады, а в конце этого коридора сверкал желтыми окнами местный «салун», пивная, иначе говоря. Там собирались охотники на буйволов, спустившись с окрестных гор, – пили, жаловались на жизнь и вели всякие душещипательные беседы. Улицы этого городка были черны от народу. И все эти люди дружно примолкли, увидев, как мы с тобой, позванивая колокольчиком, вступили на главную улицу. Правда, кто-то из смельчаков все же прошептал нам вслед: «Спаси и помилуй нас, Господи! Никак к нам волхвы пожаловали!»
За два доллара я согласился, чтобы ты постоял возле примитивно сделанного вертепа с куклой из кукурузной кочерыжки, изображавшей младенца Христа. А еще там была Габриэла, хозяйка постоялого двора. Моя единственная любовь. Я и сейчас вижу ее перед собой – молодая, красивая, с черными глазами и темной косой, перекинутой через плечо. Она протягивает мне пустой медный котелок, от которого исходит какой-то приятный неуловимый запах. Мне всегда хотелось понять, чем же это так пахнет, а когда я сказал ей об этом, она улыбнулась и пояснила: «Это мирра».
Справа от нас стоял маленький толстенький ослик, который испуганно шарахался, стоило тебе шевельнуться или искоса на него глянуть. Корову изображала маленькая телка буйвола, у нее только-только начала отрастать рыжевато-коричневая шерсть, как у взрослых животных. Мы по нескольку часов стояли в этой нелепой компании, а вокруг собирались толпы детей с красными обветренными мордашками, глазели на нас и некрасиво показывали на тебя пальцами. Самый храбрый, собравшись с духом, даже подошел поближе и положил несколько монеток в стоявшую у наших ног плошку. Остальные тут же завопили, и на эти вопли из дома вышла Габриэла, повязав голову кухонным полотенцем, как тюрбаном. Она вынула из яслей кукурузного Иисуса и положила к себе на колени. Больше всего на свете мне хотелось заслужить ее милость, и я сказал то единственное, что пришло мне в голову: «Смотри! Вон на востоке звезда. Может статься, она приведет нас к царю царей».
Неудачно сказано – мы ведь и так были возле яслей с новорожденным Иисусом.
Позднее празднование переместилось в салун, который назывался «Красная пустыня». На вертеле шипел блестящий от жира гусь с аппетитной коричневой корочкой. За окном шел легкий снежок. Дорога казалась совершенно гладкой, сверкающей. Какой-то ковбой, явно ирландец, спел рождественский гимн, посвященный младенцу Иисусу, и от этого у меня внутри будто что-то треснуло, даже слезы на глазах выступили. Я все еще вытирал эти непрошеные слезы, когда Габриэла внесла вареный пудинг. «А где же твой высокий друг? – спросила она, имея в виду тебя, Берк. – Может, и ему хочется какого-нибудь особенного рождественского угощения?» Она смотрела на меня невозмутимо и с каким-то явным расчетом, и я понемногу стал понимать, что ошибся и насчет ее возраста, и насчет намерений. Наши с ней шутки привели к чему-то куда более глубокому и существенному, чем интерес к моему «высокому другу» или мои вопросы о том, чем пахнет горшок, в котором она держала благовония. Потом я несколько раз посещал ее в теплой тихой комнатке под лестницей, но сперва страшно осторожничал – боялся, что все у меня получится слишком быстро, уж больно я ее хотел. Но потом мы пошептались друг с другом в темноте, и я понял, что у нее под страстным желанием тоже кроется глубокая печаль, и наша общая печаль была удивительно похожа на эту замерзшую возделанную землю.
– Где это тебе в нашем мире удалось верблюда раздобыть? – спросила она.
– В Техасе, – честно ответил я, ибо не существовало более правдивого ответа.
– Да ладно! – недоверчиво воскликнула она. Потом немного помолчала и прибавила: – Будь я проклята, если они там водятся!
* * *
Счастье жизни – это всегда словно голод какой-то, а та капелька счастья, которую мы нашли, никому больше интересна не была. Да и какая тебе польза, если какой-то чужак чувствует себя счастливым? В худшем случае это способно вызвать зависть у тех, кто случайно заметил твою счастливую физиономию; а в лучшем – всего лишь досаду. Чужое счастье в любви чаще всего вызывает у людей именно досаду, раздражение. А когда один счастливый день следует за другим; когда безумие первой страсти понемногу уступает дорогу спокойному чувству; когда начинают появляться всякие милые прозвища, а мелкие шутки и жесты как бы пускают корни и становятся свидетельствами большой доброты, которая особенно ярко проявляется в наивысшие моменты любви; когда привычки обоих уже известны и стали вполне терпимыми; когда твой верблюд помещен в платную конюшню и даже начал вполне терпимо относиться к мулам, да и они к нему несколько привыкли – в общем, когда все это становится банальным и даже скучными, тогда начинаешь тосковать. Вот и те годы, что я провел с Габриэлой, оказались в итоге счастливой банальностью, сумевшей, однако, подавить даже желания Донована, а ведь я очень боялся того, что со мной может произойти в этом салуне, поддайся я настырным требованиям Донована.
Самые интересные моменты, касающиеся этого периода нашей жизни, были столь малозначимы, что о них и упоминать не стоит. Я знал, например, что муж Габриэлы с флагом в руках отправился куда-то воевать вместе с братьями из Канзаса. И она понятия не имела, намерен он вернуться обратно или нет, однако это не избавляло нас от опасений – мы каждый раз буквально подпрыгивали, стоило нам услышать чьи-то шаги у нее на крыльце, хотя вряд ли можно было ожидать, что это все-таки ее муж.
Если учесть, что наши слабые приграничные форты и без того были обескровлены резней в городе Бэйлор на юге Техаса и военными столкновениями на востоке, единственной темой, бывшей буквально у всех на устах, стали грабительские налеты индейцев. Мы опасались того, что в любой момент на нас с гор налетят полчища индейцев юта и всех нас перережут, а индейцы юта в свою очередь боялись нас; но и они, и мы одинаково недолюбливали мормонов. А еще городишко объединяли мрачные размышления на твой счет, Берк, поскольку многие опасались, что твой вид может привлечь внимание какого-нибудь отряда бандитов. Шли бесконечные споры, стоит ли нам оставаться в Грейвнеке или таким, как мы, там делать нечего. Преподобный Стентон начал читать проповеди насчет вреда идолопоклонства. Он без конца талдычил о зловредной роли золотого тельца, и в итоге даже до самых тупоголовых его прихожан дошло, что он имеет в виду тебя, Берк. Значит, ты у нас идол? Что ж, я не против. Может, так оно и есть? Во всяком случае, у меня не было сомнений, что основным объектом его нападок являешься именно ты, хотя все городские дети и женщины тебя просто обожали. Впрочем, наравне с тобой и я подвергался нападкам этого ненормального священника. Надо сказать, почти никто из жителей города не верил, что я просто один из жильцов салуна «Красная пустыня». А окончательный приговор я себе подписал, когда в годовщину того пира, устроенного Джолли для индейцев мохаве, попытался и в Грейвнеке создать схожую традицию. Однако я оказался довольно жалким проповедником идей Джолли: я толком не помнил ни дня, ни подробностей того, как Джолли зарезал старую верблюдицу, помнил только сам пир и раздачу мяса нуждающимся, а от этих воспоминаний, как выразился преподобный отец, «за версту воняло грехом и языческим поклонением».
– Да не обращай ты на него внимания, – сказала мне Габриэла. – Он считает, что мыться – это грех. Он даже книги, шляпы и газеты считает воплощением греха.
Были газеты «воплощением греха» или не были, но именно благодаря им я кое-что узнал о своих соотечественниках – впервые за все это время. Наш почтальон Макклейн, по прозвищу Ленивый Пирожок, как-то раз принес нам письмо от какого-то маркитанта, живущего в трех городах отсюда.
– Вот, – сказал он, протягивая письмо, – только я, черт побери, никак не могу сообразить, кто бы это мог быть. – Письмо было адресовано «Погонщику верблюдов», а в конверте лежала довольно помятая вырезка из газеты, в которой описывалась трагическая смерть от снайперского выстрела верблюда по имени Старый Дуглас во время сражения под Виксбургом. В самом низу страницы сообщалось, что Камп-Верде пал под ударами повстанцев – что, полагаю, было совсем неудивительно. Старый Дуглас был последним из прибывших с Востока верблюдов, размещенных в конюшнях этого удаленного гарнизона, то и дело подвергавшегося нападениям повстанцев и всевозможных бандитов, и среди солдат полка, приговоренных к незавидной участи служить в тех местах, старина Дуг считался чем-то вроде талисмана, пока бедолагу не сразил случайный выстрел. Со стороны США свои соображения высказал – к моему огромному удивлению и радости – некий капрал Эбсалом Ридинг. «Мне довелось странствовать вместе с лейтенантом Недом Билом, когда он впервые размечал будущую Мохаве-роуд, – сказал он. – Но, хоть и предполагалось, что верблюды будут на нас работать, большую часть времени мы на них работали. Не могу сказать, что так уж любил их, но, услышав о смерти Старого Дуга, сильно огорчился. Жаль его очень». Эб, думал я, мой старый друг. Значит, он все-таки вернулся на восток. Единственный раз я тогда испытал стыд из-за того, что и сам этого не сделал. С другой стороны, у меня никого не было за пределами Территорий. Как не было у меня и уверенности, что любой уголок, где мы с тобой вздумаем обосноваться, не окажется аннексирован этой крикливой страной, которая теперь, после окончания войны, казалась сшитой из разрозненных кусков, точно лоскутное одеяло. И мы с тобой продолжали жить прежней жизнью – развозили донесения, таскали гаубицы из одного форта в другой и время от времени помогали маленьким группам усталых и измученных индейцев из племени шайенн переносить на другое место их вигвамы. Но с тех пор каждый раз, как я слышал рассказ о каком-нибудь подразделении, созданном из бывших охотников на буйволов, мне казалось, что среди них обязательно должен быть Эб, вернувшийся на запад и готовый к новым славным подвигам.
Следующей весной как-то в полдень мы тащились с грузом соли с копей Лоунвинда, и я заметил, что на нас внимательно смотрит какой-то бородатый незнакомец с бельмом на глазу.
– После того сражения возвращаешься? – спросил он.
– Нет.
– Тогда откуда у тебя этот ублюдок?
– На ярмарке купил; там таких ублюдков полным-полно.
Этот тип посмотрел на меня с большим сомнением и заявил:
– Хочешь сказать, что какой-то верблюд, живущий по эту сторону Миссисипи, мог в том сражении не участвовать?
Ладно, мне подробности были только кстати, и я спросил:
– В каком сражении-то?
Тут он совсем разошелся. Какого черта? Вы что, с луны свалились? Разве не знаете этого бешеного пса Сэма Бишопа, кавалерийского офицера, который перевозил грузы на верблюдах из Калифорнии в Альбукерке, а потом угодил в засаду, устроенную в пустыне индейцами мохаве? Это же все в газетах было. Бишоп и его приятели, штатские заготовители, тогда недели две провели в осаде, полностью отрезанные от внешнего мира и без какой бы то ни было помощи со стороны форпостов, еще, слава богу, их храбрый мальчишка-курьер, рискуя собственной шкурой и задницей, сумел доставить в ближайший форт донесение с просьбой о помощи.
– И что же, удалось им выбраться из западни? – спросил я.
Ах, нет! Там все кончилось очень печально. Они закопали свои припасы, сожгли повозки и под прикрытием дыма, пепла и темноты попытались спастись, направив своих верблюдов прямо на изумленных мохаве.
Все это мой неожиданный собеседник услышал, оказывается, только вчера от одного газетчика в Санта-Роза, куда мы с тобой вскоре и добрались. Это был маленький городок в западной Калифорнии всего в двух днях пути от Лоунвинда, расположенный в долине, буквально задушенной кедрами. Когда мы с тобой, Берк, там появились, маленький чиновник в очках как раз закрывал офис газеты «Санта-Роза Крайер».
– Госспди! – прошептал он в ужасе, увидев тебя.
И только обещание, что ему можно будет тебя пощупать и даже, возможно, на тебе прокатиться, помогло убедить его еще немного задержаться и показать мне нужный номер газеты. Там несколько более подробно было изложено то, что мы уже слышали от бородатого незнакомца. Мохаве, разъяренные безжалостными притеснениями и постоянным нарушением границ их владений, окружили тот вьючный обоз и несколько недель удерживали его на одном месте. В итоге выход из столь затруднительного положения оказался весьма неясен. Впрочем, где-то в середине статьи один раз упоминались некие «верные арабы» Сэма Бишопа. Но это, в конце концов, означало, что они все-таки там были! Джолли уж наверняка. А возможно, и Джордж. И все они сбились в кучку под холодным звездным небом, пытаясь согреться…
Вместе с газетчиком я отвел тебя в лесок над Санта-Розой, и там ты немного прокатил его туда-сюда по дороге. Никогда не забуду, как смешно он выглядел, как сиял, сидя в высоком седле и радостно махая рукой, и с каждым твоим шагом его нелепые очки все сильней сползали ему на кончик носа. Но ты великодушно вытерпел и это унижение, как терпел многое и раньше, и я был очень тебе за это благодарен.
И все это время я думал о Джолли. Может быть, в том сражении он погиб? В газетах, конечно же, должны были быть и еще какие-то подробности. Я уже начал нетерпеливо теребить свою фляжку, надеясь, что она мне хоть что-то покажет – но она всегда показывала только то, что хотелось ей самой; теперь она показала мне лишь какой-то утес над узкой полоской реки. Так что пришлось самому додумывать остальное. Бишоп, Бишоп, Бишоп – твердила эта газета. Бишоп поднял людей в атаку и возглавил ее верхом на огромном белом верблюде.
А у меня перед глазами стоял Джолли: готовясь к сражению, он подтягивал подпругу и поправлял седло. И вся колонна верблюдов укрывалась в маленькой рощице, состоявшей из местных корявых дубков. Шел легкий утренний дождь. Койот оплакивал быстро исчезающий сумрак ночи. А вокруг нерушимой стеной стояли индейцы мохаве. Сквозь густой дым от их костров даже луну в небе было еле видно. Мохаве были полны праведного гнева и ничего не боялись. И тут верблюды с погонщиками – сплошной перезвон колокольчиков и стрельба – ринулись вперед.
А где же был я? А я все это воображал, находясь в небольшом леске, залитом лунным светом.
Впервые мне пришло в голову, что наше с тобой бегство, Берк, возможно, лишило нас чего-то. Даже, пожалуй, ограбило. Да, именно так. И это ощущение все глубже проникало мне в душу. На этот раз оно не имело никакого отношения ни к Хоббу, ни к Доновану. Я сам так чувствовал. И из-за этого мое настроение стало портиться прямо на глазах. И у Габриэлы тоже. Она тем временем получила письмо от мужа, на этот раз с почтовым штемпелем Кентукки. Он возвращался домой. Несколько дней ушло на арифметические подсчеты – мы пытались определить, сколько времени у нас еще осталось. Сколько – если муж Габриэлы застрянет в Небраске, и сколько – если он задержится в пути из-за налетов в обеих Дакотах?
Наши с Габриэлой дневные свидания приобрели горьковатый привкус. Обычно мы доезжали на тебе до излучин Грин-Ривер, вьющейся по долине, точно веревка, и просто сидели у воды, предаваясь печали.
– Мы могли бы уехать вместе, – предложил я. – А он, вернувшись, просто обнаружит, что ты исчезла.
– И разве я тогда смогла бы считать себя достойной женщиной? – Голос ее звучал глухо, потому что этот вопрос она наверняка задавала себе тысячу раз. – Как это – бросить мужа, который сражался за родину и своих близких? Да я бы руки на себя наложила. А ты бы меня просто возненавидел.
Сомнительно, чтобы я ее за это возненавидел, но нам обоим очень хотелось верить, что я действительно человек гордый и смелый и именно так восприму подобное нарушение супружеского долга. Я снова стал ночевать в своем номере, который давно уже оставил, и часто слышал, что Габриэла тоже не спит – бродит туда-сюда по своей комнатке, поскрипывая досками пола. Так прошло несколько дней. Однажды я в отчаянии отправил в Форт Техон телеграмму. «Али, – я нарочно назвал его этим именем, чтобы он сразу понял, кто ему пишет, – с облегчением узнал об исходе сражения. Нахожусь в Вайоминге. Пришли о себе весточку». Его ответ последовал так быстро, что я едва успел хорошенько порадоваться тому, что он жив. Он писал: «Я уже давно знаю, где ты сейчас находишься. На днях некий агент полиции Берджер выехал отсюда в Вайоминг с намерением найти человека с верблюдом».
Наверное, в тот момент у меня были все возможности полностью изменить свою жизнь. Я мог бы остаться и спокойно ждать встречи с Джоном Берджером, так сказать, в домашней обстановке. Я мог бы продать тебя. Мог бы отпустить тебя на все четыре стороны – я знаю, Берк, что с тобой ничего плохого не случилось бы. Но к этому времени я уже окончательно стал «человеком-с-верблюдом». Это бегство навсегда связало нас, мы с тобой стали почти нераздельны. И у нас – как ни печально было это сознавать – практически не осталось выбора. Как нет его у нас и сейчас. Только теперь у меня, к сожалению, нет ни чемодана, ни запасной пары сапог – ничего такого, что можно было бы продать. Но ничего, когда ты поправишься, мы снова двинемся в путь и снова убежим далеко-далеко.
И все же я, по-моему, должен признаться, что кое-какие неправильные действия мы тогда совершили. Можно было бы найти и что-нибудь получше работы в том жалком цирке, с которым мы в итоге довольно долго мотались по Неваде, день за днем ночуя под открытым небом. В цирке мы познакомились с несколькими хорошими людьми, но даже дружба с ними вряд ли стоила этих ужасных представлений, когда места в зале заполняли по вечерам полудикие толпы зрителей, что-то пьяно бормочущих и окутанных клубами дыма из раскуренных трубок; они с похабным восторгом приветствовали красотку-наездницу верхом на лошади и швыряли на арену огрызки яблок, выражая свое презрение глупым шуткам клоунов, а иногда швырялись огрызками и в тебя, Берк, находя зрелище недостаточно впечатляющим, когда ты просто совершал круг по арене с полуголой девушкой на спине.
– А что, эта тварь ничего другого не умеет, кроме как просто существовать? – спросил у меня несколько раздраженный импресарио.
Я знал, что именно такой вопрос он всегда задает перед тем, как объявить артисту, что он уволен, и это – клянусь тебе, Берк, – было единственной причиной того, что я неожиданно для себя самого заявил:
– Он, например, способен поднять разом полторы тысячи фунтов.
Я понимаю: это хвастливое заявление и навлекло на нашу голову все последующие несчастья. Хозяин изобретал все новые и новые способы заставить тебя продемонстрировать публике твою невероятную силу. Сперва тебе велели поднять четыреста фунтов, затем шестьсот, затем тысячу, что вызывало у тебя обильное выделение пены, но должного эффекта не производило, и тогда насмешникам из числа зрителей разрешалось самим нагрузить твои чересседельные сумки, а они, как я прекрасно знаю, никогда не упускали возможности ущипнуть тебя или выдернуть у тебя пучок шерсти. Я страшно сожалею, что так поступил с тобой; никогда и ни о чем я так сильно не жалел.
Иногда нашему бродячему цирку приходилось останавливаться на ночь прямо рядом с дорогой, и порой уже в темноте возле нашего костра появлялась какая-нибудь женщина в фартуке, иногда с ребенком на руках, а иногда ведущая малыша за ручку – казалось, она надеется согреться у огня. Но я всегда очень старался, чтобы она ни в коем случае до меня даже не дотронулась.
Однако артисты из нашей потрепанной и весьма жалкой труппы вечно где-то пропадали, а то и вовсе убегали, никого не предупредив хотя бы просто из вежливости. Та полуголая девица, что иногда выезжала на тебе верхом, познакомилась в Кемп-Най с каким-то неразговорчивым человеком, обладавшим чрезвычайно мягким характером. А один из наших клоунов связался в Рино с мошенниками, занимавшимися кражей и клеймением чужого скота. Так и получалось, что почти в каждом городе мы теряли кого-то из артистов, ряды наши все редели, у многих появлялись другие планы на жизнь, кое у кого усугубились старые травмы, а иные неожиданно встречали любовь, как бы освещавшую всю их дальнейшую жизнь. Когда такое случалось, я, промучившись несколько дней, все же посылал очередную телеграмму в Грейвнек. Но Габриэла никогда мне не отвечала.
В итоге мы с тобой снова вернулись в malpais, в ту пустынную гористую местность, что тянется по берегам извилистой реки Колорадо от ее равнинных разливов на юге до узких северных каньонов, где поток, словно убегая от нас, исчезал, крутясь и извиваясь, на дне ущелий. Я часто думал о тех невидимых, недоступных для человека местах, по которым течет эта река. Мне казалось, что мертвые, если они вообще где-нибудь когда-нибудь отдыхают, должны отдыхать именно там. Потому что больше нигде они не отдыхали, хотя мы их видели великое множество – чуть ли не за каждым деревом, на улицах каждого пуэбло и черными черточками на горизонте, – вечно одиноких, так и не обретших покоя, павших на поле брани в бесчисленных сражениях; среди мертвых было также много женщин и детей, и они тоже вечно куда-то брели, но, завидев тебя, Берк, непременно останавливались, ненадолго застывали без движения и нежно тебе улыбались.
На фоне пурпурных закатов иной раз можно было заметить тонкую струйку дыма над индейским вигвамом, но таких дымков становилось все меньше, и они отступали все дальше за горизонт. Земля на берегу реки была вся исчеркана следами бесчисленных фургонов. На юге у скрещенья дорог мы вновь подрядились возить воду, но заниматься этим нам пришлось недолго: повсюду строили ирригационные каналы. Мне то и дело начинало казаться, что я, хоть мне всего лишь тридцать лет, веду себя как болтливый старикашка, готовый поговорить с кем угодно, лишь бы он помог мне скоротать время – я был готов рассказывать о нашем «верблюжьем корпусе» мормонам, детишкам и даже жалким паломникам, вместе с нами ожидавшим нового парома – этот огромный плот бесчисленное множество раз переправлял людей с одного берега на другой. Молодые парни, что стояли на страже у стен только что возведенного на том берегу форта, разумеется, никак не могли помнить, какими пустыми и безлюдными были эти места раньше; не могли помнить далеких синих гор на горизонте и индейцев мохаве, высоких речных людей, первых и последних жителей к западу от Миссури, которым удалось осадить верблюжью кавалерию; не могли помнить, как по этому участку реки Колорадо проплыл, разрезая носом воду и сверкая колесами, первый пароход, старавшийся держаться в фарватере коварного течения. Но мы-то с тобой, Берк, это отлично помнили. И от этого мне становилось грустно. Кто расскажет обо всех этих вещах, когда нас не станет? Наверное, этот вопрос задавали себе и те, дым чьих далеких костров все еще виднелся порой на горизонте, те, кто тщетно боролся с неизбежным исчезновением старого мира. Я даже начал мечтать о том, чтобы как-нибудь излить свои воспоминания в ту воду, которую мы с тобой развозили разным людям, чтобы каждый, кто станет эту воду пить, мог представить, как все тут было раньше.
Потом над долиной надолго нависла засуха, принеся с собой ставшие почти прозрачными души мертвых. Мертвые французы выезжали из пустыни, держа в руках свои украшенные кисточками знамена. Маленькие конные отряды мертвых индейцев бродили по дорогам былых сражений. Индейские наконечники для стрел все еще густым слоем покрывали землю в рощицах, где они храбро бились и умирали, побеждали и проигрывали. Время от времени нам встречался очередной мертвый смельчак, спешивший домой в надежде возродиться вновь. Иногда мертвые тянули ко мне руки, но я шарахался: мне невыносимо было даже думать о том, что кто-то из них посмеет меня коснуться. Можешь считать меня трусом, Берк, можешь меня презирать, но этого я бы просто не вынес. Я понимал, что их заветные желания формировались и дистиллировались из поколения в поколение, и у меня просто сердце разрывалось, ибо я сознавал: сколь бы мало или много эти желания ни повлекли за собой, это неизбежно меня погубит. Я не мог и не хотел становиться рабом их желаний, вечно носить их в себе. В конце концов, не я был причиной их смерти, Берк. Не я. Я никакого отношения к их гибели не имел.
А однажды июльским полднем, когда солнечный жар буквально испепелил землю, в Колорадо обрушился кусок берега, и в воду полетели два фургона и палатка со спавшим в ней золотоискателем. Ты, Берк, пасся неподалеку и тоже угодил в этот оползень, хоть и старался изо всех сил удержаться на твердой земле. Увидев это, я мгновенно бросился в воду и первым делом стащил с ног тяжеленные сапоги, тянувшие меня на дно – ты к этому времени еще и на ноги встать не успел, – а потом сразу нашарил твою узду и подтянул тебя поближе. И в глазах у тебя был упрек – в последнее время я часто замечал, что ты смотришь на меня, словно упрекая за то, что я не позволил тебе руководить нашей жизнью, а если б позволил, то все в ней пошло бы совсем иначе.
В общем, на берег мы с тобой выбраться сумели, подбадриваемые возгласами немногочисленных зевак; а дальний край обрыва был буквально утыкан темными фигурками индейцев – мужчин, женщин и детей, – все они смеялись и кричали, явно испытывая облегчение.
После этого случая нам с тобой, должно быть, еще тысячу раз приходилось нырять в самые разные реки и речки. Дважды в день, заметив, что толпа собравшихся у переправы людей стала особенно многочисленной, мы прыгали в холодную синюю воду, слыша позади возгласы облегчения, а потом собирали монетки в медную кружку нашего «верблюжьего полка». У одного бродячего торговца я купил хорошенькую кисточку для твоей уздечки. А себе на голову повязал тюрбан и украсил его блестящим куском стекла.
Однажды сентябрьским днем мы с тобой отдыхали на берегу озера Биглера, и там нас разыскал какой-то бледный молодой человек с худым лицом и чистыми руками.
– Значит, ты все-таки настоящий турок? – спросил он меня.
Радоваться их счастью? Интересно, знает ли эта дурочка Джози, сколько таких «невест» у Роба уже было? И куда они все потом подевались?
Да уж, их было немало.
И знает ли она, как его «уважают» городские шлюхи? Причем из обоих борделей.
Папа тоже вряд ли был святым, когда ты с ним познакомилась.
Ивлин. Ты не имеешь права так говорить.
Но я всего лишь правду сказала. И кто знает, может, у них это навсегда?
Навсегда? С Робом? Смешно.
Часть 7
Хила
Если ты когда-нибудь придешь в отчаяние, Берк, поняв, в каком затруднительном положении мы с тобой оказались, соберись с силами и вспомни: ты входишь в число тех сорока душ, которым довелось совершить путешествие по суше и по морю от Леванта до Тихого океана. Ты отмахал две тысячи миль через безводные пустыни, а когда твои сородичи – лошадь и мул – совсем охромели на каменистой тропе в этих безжизненных местах и лишь жалобно причитали при виде пустых бочонков для воды, ты молча шел вперед.
А ведь когда мы оторвались от каравана и ринулись на север, ты вряд ли представлял себе, какие чудеса мы увидим. Ты стоял на берегах могучей реки Плат, где индейцы сиу из племени Красное облако собирались на переговоры, завершившиеся их окончательным разорением и гибелью; там тогда пасся табун в две тысячи голов, и крепкие индейские лошадки под корень выели в прерии всю траву до самой опушки леса. Ты не раз видел, как горбатые юкки словно подбирают подол своих колючих юбок, надеясь спастись от наступающей пыльной бури. А когда ветер стихал и мы, отряхиваясь, выбирались из очередного убежища, оказывалось, что прежние ряды деревьев нарушены и даже сам горизонт словно принадлежит какой-то другой планете. Ты не раз стоял на краю утесов, сплошь заросших молодыми, но уже опаленными бурей деревцами, и земля там была покрыта оспинами странных испарений, похожих на те белые комья, какими плюешься ты и другие самцы верблюдов, и казалось, будто земля тоже дышит и отплевывается. Доводилось тебе проходить и по самой кромке пропасти со стенами цвета желчи, сверху донизу пронизанными лентами рудных жил, а внизу с ревом несся какой-нибудь безымянный поток, покрытый хлопьями белой пены. Ты тянул тяжелые повозки и с бочками, и с бревнами, и с автоматами Гатлинга. Ты возил шпалы для железнодорожных строителей и уголь из шахт, буйволиные туши, добытые ciboleros[52], и соль для торговцев солью.
Ну и, конечно, в полном соответствии с твоей природой, ты возил воду тем, кто оказался слишком далеко от нее. Как странно, что твоя собственная малая потребность в воде сделала тебя столь хорошо приспособленным для того, чтобы привозить ее тем, кто в ней нуждается. Бочонки, полные живительной влаги, ты вез золотоискателям и шахтерам, вез в крошечные городки поселенцев, где вода в скважинах быстро становилась щелочной, вез заблудившимся в пустыне караванам отчаянно храбрых первопроходцев, которые умирали от жажды в своих фургонах. Воды, которую мы везли, жаждали не только заплутавшие в зарослях люди, но и призраки мертвых, тащившиеся следом за нами, словно они понимали, что умерли буквально в дюйме от спасения. Нас знали все вверх и вниз по течению рек Мохаве, Чиуауа, Колорадо.
– Вон идет тот Человек с верблюдом, – говорили они. – Вон идет тот огромный рыжий конь, который даст нам напиться.
И ты поил их водой, мой смешной благородный друг. Ты поил их и будешь их поить. А теперь вставай, пока не вернулись те люди.
* * *
Помнишь Рождественский сочельник в Грейвнеке, штат Вайоминг? Никогда не видел более мрачного и безликого города. На главной улице коридором выстроились фальшивые декоративные фасады, а в конце этого коридора сверкал желтыми окнами местный «салун», пивная, иначе говоря. Там собирались охотники на буйволов, спустившись с окрестных гор, – пили, жаловались на жизнь и вели всякие душещипательные беседы. Улицы этого городка были черны от народу. И все эти люди дружно примолкли, увидев, как мы с тобой, позванивая колокольчиком, вступили на главную улицу. Правда, кто-то из смельчаков все же прошептал нам вслед: «Спаси и помилуй нас, Господи! Никак к нам волхвы пожаловали!»
За два доллара я согласился, чтобы ты постоял возле примитивно сделанного вертепа с куклой из кукурузной кочерыжки, изображавшей младенца Христа. А еще там была Габриэла, хозяйка постоялого двора. Моя единственная любовь. Я и сейчас вижу ее перед собой – молодая, красивая, с черными глазами и темной косой, перекинутой через плечо. Она протягивает мне пустой медный котелок, от которого исходит какой-то приятный неуловимый запах. Мне всегда хотелось понять, чем же это так пахнет, а когда я сказал ей об этом, она улыбнулась и пояснила: «Это мирра».
Справа от нас стоял маленький толстенький ослик, который испуганно шарахался, стоило тебе шевельнуться или искоса на него глянуть. Корову изображала маленькая телка буйвола, у нее только-только начала отрастать рыжевато-коричневая шерсть, как у взрослых животных. Мы по нескольку часов стояли в этой нелепой компании, а вокруг собирались толпы детей с красными обветренными мордашками, глазели на нас и некрасиво показывали на тебя пальцами. Самый храбрый, собравшись с духом, даже подошел поближе и положил несколько монеток в стоявшую у наших ног плошку. Остальные тут же завопили, и на эти вопли из дома вышла Габриэла, повязав голову кухонным полотенцем, как тюрбаном. Она вынула из яслей кукурузного Иисуса и положила к себе на колени. Больше всего на свете мне хотелось заслужить ее милость, и я сказал то единственное, что пришло мне в голову: «Смотри! Вон на востоке звезда. Может статься, она приведет нас к царю царей».
Неудачно сказано – мы ведь и так были возле яслей с новорожденным Иисусом.
Позднее празднование переместилось в салун, который назывался «Красная пустыня». На вертеле шипел блестящий от жира гусь с аппетитной коричневой корочкой. За окном шел легкий снежок. Дорога казалась совершенно гладкой, сверкающей. Какой-то ковбой, явно ирландец, спел рождественский гимн, посвященный младенцу Иисусу, и от этого у меня внутри будто что-то треснуло, даже слезы на глазах выступили. Я все еще вытирал эти непрошеные слезы, когда Габриэла внесла вареный пудинг. «А где же твой высокий друг? – спросила она, имея в виду тебя, Берк. – Может, и ему хочется какого-нибудь особенного рождественского угощения?» Она смотрела на меня невозмутимо и с каким-то явным расчетом, и я понемногу стал понимать, что ошибся и насчет ее возраста, и насчет намерений. Наши с ней шутки привели к чему-то куда более глубокому и существенному, чем интерес к моему «высокому другу» или мои вопросы о том, чем пахнет горшок, в котором она держала благовония. Потом я несколько раз посещал ее в теплой тихой комнатке под лестницей, но сперва страшно осторожничал – боялся, что все у меня получится слишком быстро, уж больно я ее хотел. Но потом мы пошептались друг с другом в темноте, и я понял, что у нее под страстным желанием тоже кроется глубокая печаль, и наша общая печаль была удивительно похожа на эту замерзшую возделанную землю.
– Где это тебе в нашем мире удалось верблюда раздобыть? – спросила она.
– В Техасе, – честно ответил я, ибо не существовало более правдивого ответа.
– Да ладно! – недоверчиво воскликнула она. Потом немного помолчала и прибавила: – Будь я проклята, если они там водятся!
* * *
Счастье жизни – это всегда словно голод какой-то, а та капелька счастья, которую мы нашли, никому больше интересна не была. Да и какая тебе польза, если какой-то чужак чувствует себя счастливым? В худшем случае это способно вызвать зависть у тех, кто случайно заметил твою счастливую физиономию; а в лучшем – всего лишь досаду. Чужое счастье в любви чаще всего вызывает у людей именно досаду, раздражение. А когда один счастливый день следует за другим; когда безумие первой страсти понемногу уступает дорогу спокойному чувству; когда начинают появляться всякие милые прозвища, а мелкие шутки и жесты как бы пускают корни и становятся свидетельствами большой доброты, которая особенно ярко проявляется в наивысшие моменты любви; когда привычки обоих уже известны и стали вполне терпимыми; когда твой верблюд помещен в платную конюшню и даже начал вполне терпимо относиться к мулам, да и они к нему несколько привыкли – в общем, когда все это становится банальным и даже скучными, тогда начинаешь тосковать. Вот и те годы, что я провел с Габриэлой, оказались в итоге счастливой банальностью, сумевшей, однако, подавить даже желания Донована, а ведь я очень боялся того, что со мной может произойти в этом салуне, поддайся я настырным требованиям Донована.
Самые интересные моменты, касающиеся этого периода нашей жизни, были столь малозначимы, что о них и упоминать не стоит. Я знал, например, что муж Габриэлы с флагом в руках отправился куда-то воевать вместе с братьями из Канзаса. И она понятия не имела, намерен он вернуться обратно или нет, однако это не избавляло нас от опасений – мы каждый раз буквально подпрыгивали, стоило нам услышать чьи-то шаги у нее на крыльце, хотя вряд ли можно было ожидать, что это все-таки ее муж.
Если учесть, что наши слабые приграничные форты и без того были обескровлены резней в городе Бэйлор на юге Техаса и военными столкновениями на востоке, единственной темой, бывшей буквально у всех на устах, стали грабительские налеты индейцев. Мы опасались того, что в любой момент на нас с гор налетят полчища индейцев юта и всех нас перережут, а индейцы юта в свою очередь боялись нас; но и они, и мы одинаково недолюбливали мормонов. А еще городишко объединяли мрачные размышления на твой счет, Берк, поскольку многие опасались, что твой вид может привлечь внимание какого-нибудь отряда бандитов. Шли бесконечные споры, стоит ли нам оставаться в Грейвнеке или таким, как мы, там делать нечего. Преподобный Стентон начал читать проповеди насчет вреда идолопоклонства. Он без конца талдычил о зловредной роли золотого тельца, и в итоге даже до самых тупоголовых его прихожан дошло, что он имеет в виду тебя, Берк. Значит, ты у нас идол? Что ж, я не против. Может, так оно и есть? Во всяком случае, у меня не было сомнений, что основным объектом его нападок являешься именно ты, хотя все городские дети и женщины тебя просто обожали. Впрочем, наравне с тобой и я подвергался нападкам этого ненормального священника. Надо сказать, почти никто из жителей города не верил, что я просто один из жильцов салуна «Красная пустыня». А окончательный приговор я себе подписал, когда в годовщину того пира, устроенного Джолли для индейцев мохаве, попытался и в Грейвнеке создать схожую традицию. Однако я оказался довольно жалким проповедником идей Джолли: я толком не помнил ни дня, ни подробностей того, как Джолли зарезал старую верблюдицу, помнил только сам пир и раздачу мяса нуждающимся, а от этих воспоминаний, как выразился преподобный отец, «за версту воняло грехом и языческим поклонением».
– Да не обращай ты на него внимания, – сказала мне Габриэла. – Он считает, что мыться – это грех. Он даже книги, шляпы и газеты считает воплощением греха.
Были газеты «воплощением греха» или не были, но именно благодаря им я кое-что узнал о своих соотечественниках – впервые за все это время. Наш почтальон Макклейн, по прозвищу Ленивый Пирожок, как-то раз принес нам письмо от какого-то маркитанта, живущего в трех городах отсюда.
– Вот, – сказал он, протягивая письмо, – только я, черт побери, никак не могу сообразить, кто бы это мог быть. – Письмо было адресовано «Погонщику верблюдов», а в конверте лежала довольно помятая вырезка из газеты, в которой описывалась трагическая смерть от снайперского выстрела верблюда по имени Старый Дуглас во время сражения под Виксбургом. В самом низу страницы сообщалось, что Камп-Верде пал под ударами повстанцев – что, полагаю, было совсем неудивительно. Старый Дуглас был последним из прибывших с Востока верблюдов, размещенных в конюшнях этого удаленного гарнизона, то и дело подвергавшегося нападениям повстанцев и всевозможных бандитов, и среди солдат полка, приговоренных к незавидной участи служить в тех местах, старина Дуг считался чем-то вроде талисмана, пока бедолагу не сразил случайный выстрел. Со стороны США свои соображения высказал – к моему огромному удивлению и радости – некий капрал Эбсалом Ридинг. «Мне довелось странствовать вместе с лейтенантом Недом Билом, когда он впервые размечал будущую Мохаве-роуд, – сказал он. – Но, хоть и предполагалось, что верблюды будут на нас работать, большую часть времени мы на них работали. Не могу сказать, что так уж любил их, но, услышав о смерти Старого Дуга, сильно огорчился. Жаль его очень». Эб, думал я, мой старый друг. Значит, он все-таки вернулся на восток. Единственный раз я тогда испытал стыд из-за того, что и сам этого не сделал. С другой стороны, у меня никого не было за пределами Территорий. Как не было у меня и уверенности, что любой уголок, где мы с тобой вздумаем обосноваться, не окажется аннексирован этой крикливой страной, которая теперь, после окончания войны, казалась сшитой из разрозненных кусков, точно лоскутное одеяло. И мы с тобой продолжали жить прежней жизнью – развозили донесения, таскали гаубицы из одного форта в другой и время от времени помогали маленьким группам усталых и измученных индейцев из племени шайенн переносить на другое место их вигвамы. Но с тех пор каждый раз, как я слышал рассказ о каком-нибудь подразделении, созданном из бывших охотников на буйволов, мне казалось, что среди них обязательно должен быть Эб, вернувшийся на запад и готовый к новым славным подвигам.
Следующей весной как-то в полдень мы тащились с грузом соли с копей Лоунвинда, и я заметил, что на нас внимательно смотрит какой-то бородатый незнакомец с бельмом на глазу.
– После того сражения возвращаешься? – спросил он.
– Нет.
– Тогда откуда у тебя этот ублюдок?
– На ярмарке купил; там таких ублюдков полным-полно.
Этот тип посмотрел на меня с большим сомнением и заявил:
– Хочешь сказать, что какой-то верблюд, живущий по эту сторону Миссисипи, мог в том сражении не участвовать?
Ладно, мне подробности были только кстати, и я спросил:
– В каком сражении-то?
Тут он совсем разошелся. Какого черта? Вы что, с луны свалились? Разве не знаете этого бешеного пса Сэма Бишопа, кавалерийского офицера, который перевозил грузы на верблюдах из Калифорнии в Альбукерке, а потом угодил в засаду, устроенную в пустыне индейцами мохаве? Это же все в газетах было. Бишоп и его приятели, штатские заготовители, тогда недели две провели в осаде, полностью отрезанные от внешнего мира и без какой бы то ни было помощи со стороны форпостов, еще, слава богу, их храбрый мальчишка-курьер, рискуя собственной шкурой и задницей, сумел доставить в ближайший форт донесение с просьбой о помощи.
– И что же, удалось им выбраться из западни? – спросил я.
Ах, нет! Там все кончилось очень печально. Они закопали свои припасы, сожгли повозки и под прикрытием дыма, пепла и темноты попытались спастись, направив своих верблюдов прямо на изумленных мохаве.
Все это мой неожиданный собеседник услышал, оказывается, только вчера от одного газетчика в Санта-Роза, куда мы с тобой вскоре и добрались. Это был маленький городок в западной Калифорнии всего в двух днях пути от Лоунвинда, расположенный в долине, буквально задушенной кедрами. Когда мы с тобой, Берк, там появились, маленький чиновник в очках как раз закрывал офис газеты «Санта-Роза Крайер».
– Госспди! – прошептал он в ужасе, увидев тебя.
И только обещание, что ему можно будет тебя пощупать и даже, возможно, на тебе прокатиться, помогло убедить его еще немного задержаться и показать мне нужный номер газеты. Там несколько более подробно было изложено то, что мы уже слышали от бородатого незнакомца. Мохаве, разъяренные безжалостными притеснениями и постоянным нарушением границ их владений, окружили тот вьючный обоз и несколько недель удерживали его на одном месте. В итоге выход из столь затруднительного положения оказался весьма неясен. Впрочем, где-то в середине статьи один раз упоминались некие «верные арабы» Сэма Бишопа. Но это, в конце концов, означало, что они все-таки там были! Джолли уж наверняка. А возможно, и Джордж. И все они сбились в кучку под холодным звездным небом, пытаясь согреться…
Вместе с газетчиком я отвел тебя в лесок над Санта-Розой, и там ты немного прокатил его туда-сюда по дороге. Никогда не забуду, как смешно он выглядел, как сиял, сидя в высоком седле и радостно махая рукой, и с каждым твоим шагом его нелепые очки все сильней сползали ему на кончик носа. Но ты великодушно вытерпел и это унижение, как терпел многое и раньше, и я был очень тебе за это благодарен.
И все это время я думал о Джолли. Может быть, в том сражении он погиб? В газетах, конечно же, должны были быть и еще какие-то подробности. Я уже начал нетерпеливо теребить свою фляжку, надеясь, что она мне хоть что-то покажет – но она всегда показывала только то, что хотелось ей самой; теперь она показала мне лишь какой-то утес над узкой полоской реки. Так что пришлось самому додумывать остальное. Бишоп, Бишоп, Бишоп – твердила эта газета. Бишоп поднял людей в атаку и возглавил ее верхом на огромном белом верблюде.
А у меня перед глазами стоял Джолли: готовясь к сражению, он подтягивал подпругу и поправлял седло. И вся колонна верблюдов укрывалась в маленькой рощице, состоявшей из местных корявых дубков. Шел легкий утренний дождь. Койот оплакивал быстро исчезающий сумрак ночи. А вокруг нерушимой стеной стояли индейцы мохаве. Сквозь густой дым от их костров даже луну в небе было еле видно. Мохаве были полны праведного гнева и ничего не боялись. И тут верблюды с погонщиками – сплошной перезвон колокольчиков и стрельба – ринулись вперед.
А где же был я? А я все это воображал, находясь в небольшом леске, залитом лунным светом.
Впервые мне пришло в голову, что наше с тобой бегство, Берк, возможно, лишило нас чего-то. Даже, пожалуй, ограбило. Да, именно так. И это ощущение все глубже проникало мне в душу. На этот раз оно не имело никакого отношения ни к Хоббу, ни к Доновану. Я сам так чувствовал. И из-за этого мое настроение стало портиться прямо на глазах. И у Габриэлы тоже. Она тем временем получила письмо от мужа, на этот раз с почтовым штемпелем Кентукки. Он возвращался домой. Несколько дней ушло на арифметические подсчеты – мы пытались определить, сколько времени у нас еще осталось. Сколько – если муж Габриэлы застрянет в Небраске, и сколько – если он задержится в пути из-за налетов в обеих Дакотах?
Наши с Габриэлой дневные свидания приобрели горьковатый привкус. Обычно мы доезжали на тебе до излучин Грин-Ривер, вьющейся по долине, точно веревка, и просто сидели у воды, предаваясь печали.
– Мы могли бы уехать вместе, – предложил я. – А он, вернувшись, просто обнаружит, что ты исчезла.
– И разве я тогда смогла бы считать себя достойной женщиной? – Голос ее звучал глухо, потому что этот вопрос она наверняка задавала себе тысячу раз. – Как это – бросить мужа, который сражался за родину и своих близких? Да я бы руки на себя наложила. А ты бы меня просто возненавидел.
Сомнительно, чтобы я ее за это возненавидел, но нам обоим очень хотелось верить, что я действительно человек гордый и смелый и именно так восприму подобное нарушение супружеского долга. Я снова стал ночевать в своем номере, который давно уже оставил, и часто слышал, что Габриэла тоже не спит – бродит туда-сюда по своей комнатке, поскрипывая досками пола. Так прошло несколько дней. Однажды я в отчаянии отправил в Форт Техон телеграмму. «Али, – я нарочно назвал его этим именем, чтобы он сразу понял, кто ему пишет, – с облегчением узнал об исходе сражения. Нахожусь в Вайоминге. Пришли о себе весточку». Его ответ последовал так быстро, что я едва успел хорошенько порадоваться тому, что он жив. Он писал: «Я уже давно знаю, где ты сейчас находишься. На днях некий агент полиции Берджер выехал отсюда в Вайоминг с намерением найти человека с верблюдом».
Наверное, в тот момент у меня были все возможности полностью изменить свою жизнь. Я мог бы остаться и спокойно ждать встречи с Джоном Берджером, так сказать, в домашней обстановке. Я мог бы продать тебя. Мог бы отпустить тебя на все четыре стороны – я знаю, Берк, что с тобой ничего плохого не случилось бы. Но к этому времени я уже окончательно стал «человеком-с-верблюдом». Это бегство навсегда связало нас, мы с тобой стали почти нераздельны. И у нас – как ни печально было это сознавать – практически не осталось выбора. Как нет его у нас и сейчас. Только теперь у меня, к сожалению, нет ни чемодана, ни запасной пары сапог – ничего такого, что можно было бы продать. Но ничего, когда ты поправишься, мы снова двинемся в путь и снова убежим далеко-далеко.
И все же я, по-моему, должен признаться, что кое-какие неправильные действия мы тогда совершили. Можно было бы найти и что-нибудь получше работы в том жалком цирке, с которым мы в итоге довольно долго мотались по Неваде, день за днем ночуя под открытым небом. В цирке мы познакомились с несколькими хорошими людьми, но даже дружба с ними вряд ли стоила этих ужасных представлений, когда места в зале заполняли по вечерам полудикие толпы зрителей, что-то пьяно бормочущих и окутанных клубами дыма из раскуренных трубок; они с похабным восторгом приветствовали красотку-наездницу верхом на лошади и швыряли на арену огрызки яблок, выражая свое презрение глупым шуткам клоунов, а иногда швырялись огрызками и в тебя, Берк, находя зрелище недостаточно впечатляющим, когда ты просто совершал круг по арене с полуголой девушкой на спине.
– А что, эта тварь ничего другого не умеет, кроме как просто существовать? – спросил у меня несколько раздраженный импресарио.
Я знал, что именно такой вопрос он всегда задает перед тем, как объявить артисту, что он уволен, и это – клянусь тебе, Берк, – было единственной причиной того, что я неожиданно для себя самого заявил:
– Он, например, способен поднять разом полторы тысячи фунтов.
Я понимаю: это хвастливое заявление и навлекло на нашу голову все последующие несчастья. Хозяин изобретал все новые и новые способы заставить тебя продемонстрировать публике твою невероятную силу. Сперва тебе велели поднять четыреста фунтов, затем шестьсот, затем тысячу, что вызывало у тебя обильное выделение пены, но должного эффекта не производило, и тогда насмешникам из числа зрителей разрешалось самим нагрузить твои чересседельные сумки, а они, как я прекрасно знаю, никогда не упускали возможности ущипнуть тебя или выдернуть у тебя пучок шерсти. Я страшно сожалею, что так поступил с тобой; никогда и ни о чем я так сильно не жалел.
Иногда нашему бродячему цирку приходилось останавливаться на ночь прямо рядом с дорогой, и порой уже в темноте возле нашего костра появлялась какая-нибудь женщина в фартуке, иногда с ребенком на руках, а иногда ведущая малыша за ручку – казалось, она надеется согреться у огня. Но я всегда очень старался, чтобы она ни в коем случае до меня даже не дотронулась.
Однако артисты из нашей потрепанной и весьма жалкой труппы вечно где-то пропадали, а то и вовсе убегали, никого не предупредив хотя бы просто из вежливости. Та полуголая девица, что иногда выезжала на тебе верхом, познакомилась в Кемп-Най с каким-то неразговорчивым человеком, обладавшим чрезвычайно мягким характером. А один из наших клоунов связался в Рино с мошенниками, занимавшимися кражей и клеймением чужого скота. Так и получалось, что почти в каждом городе мы теряли кого-то из артистов, ряды наши все редели, у многих появлялись другие планы на жизнь, кое у кого усугубились старые травмы, а иные неожиданно встречали любовь, как бы освещавшую всю их дальнейшую жизнь. Когда такое случалось, я, промучившись несколько дней, все же посылал очередную телеграмму в Грейвнек. Но Габриэла никогда мне не отвечала.
В итоге мы с тобой снова вернулись в malpais, в ту пустынную гористую местность, что тянется по берегам извилистой реки Колорадо от ее равнинных разливов на юге до узких северных каньонов, где поток, словно убегая от нас, исчезал, крутясь и извиваясь, на дне ущелий. Я часто думал о тех невидимых, недоступных для человека местах, по которым течет эта река. Мне казалось, что мертвые, если они вообще где-нибудь когда-нибудь отдыхают, должны отдыхать именно там. Потому что больше нигде они не отдыхали, хотя мы их видели великое множество – чуть ли не за каждым деревом, на улицах каждого пуэбло и черными черточками на горизонте, – вечно одиноких, так и не обретших покоя, павших на поле брани в бесчисленных сражениях; среди мертвых было также много женщин и детей, и они тоже вечно куда-то брели, но, завидев тебя, Берк, непременно останавливались, ненадолго застывали без движения и нежно тебе улыбались.
На фоне пурпурных закатов иной раз можно было заметить тонкую струйку дыма над индейским вигвамом, но таких дымков становилось все меньше, и они отступали все дальше за горизонт. Земля на берегу реки была вся исчеркана следами бесчисленных фургонов. На юге у скрещенья дорог мы вновь подрядились возить воду, но заниматься этим нам пришлось недолго: повсюду строили ирригационные каналы. Мне то и дело начинало казаться, что я, хоть мне всего лишь тридцать лет, веду себя как болтливый старикашка, готовый поговорить с кем угодно, лишь бы он помог мне скоротать время – я был готов рассказывать о нашем «верблюжьем корпусе» мормонам, детишкам и даже жалким паломникам, вместе с нами ожидавшим нового парома – этот огромный плот бесчисленное множество раз переправлял людей с одного берега на другой. Молодые парни, что стояли на страже у стен только что возведенного на том берегу форта, разумеется, никак не могли помнить, какими пустыми и безлюдными были эти места раньше; не могли помнить далеких синих гор на горизонте и индейцев мохаве, высоких речных людей, первых и последних жителей к западу от Миссури, которым удалось осадить верблюжью кавалерию; не могли помнить, как по этому участку реки Колорадо проплыл, разрезая носом воду и сверкая колесами, первый пароход, старавшийся держаться в фарватере коварного течения. Но мы-то с тобой, Берк, это отлично помнили. И от этого мне становилось грустно. Кто расскажет обо всех этих вещах, когда нас не станет? Наверное, этот вопрос задавали себе и те, дым чьих далеких костров все еще виднелся порой на горизонте, те, кто тщетно боролся с неизбежным исчезновением старого мира. Я даже начал мечтать о том, чтобы как-нибудь излить свои воспоминания в ту воду, которую мы с тобой развозили разным людям, чтобы каждый, кто станет эту воду пить, мог представить, как все тут было раньше.
Потом над долиной надолго нависла засуха, принеся с собой ставшие почти прозрачными души мертвых. Мертвые французы выезжали из пустыни, держа в руках свои украшенные кисточками знамена. Маленькие конные отряды мертвых индейцев бродили по дорогам былых сражений. Индейские наконечники для стрел все еще густым слоем покрывали землю в рощицах, где они храбро бились и умирали, побеждали и проигрывали. Время от времени нам встречался очередной мертвый смельчак, спешивший домой в надежде возродиться вновь. Иногда мертвые тянули ко мне руки, но я шарахался: мне невыносимо было даже думать о том, что кто-то из них посмеет меня коснуться. Можешь считать меня трусом, Берк, можешь меня презирать, но этого я бы просто не вынес. Я понимал, что их заветные желания формировались и дистиллировались из поколения в поколение, и у меня просто сердце разрывалось, ибо я сознавал: сколь бы мало или много эти желания ни повлекли за собой, это неизбежно меня погубит. Я не мог и не хотел становиться рабом их желаний, вечно носить их в себе. В конце концов, не я был причиной их смерти, Берк. Не я. Я никакого отношения к их гибели не имел.
А однажды июльским полднем, когда солнечный жар буквально испепелил землю, в Колорадо обрушился кусок берега, и в воду полетели два фургона и палатка со спавшим в ней золотоискателем. Ты, Берк, пасся неподалеку и тоже угодил в этот оползень, хоть и старался изо всех сил удержаться на твердой земле. Увидев это, я мгновенно бросился в воду и первым делом стащил с ног тяжеленные сапоги, тянувшие меня на дно – ты к этому времени еще и на ноги встать не успел, – а потом сразу нашарил твою узду и подтянул тебя поближе. И в глазах у тебя был упрек – в последнее время я часто замечал, что ты смотришь на меня, словно упрекая за то, что я не позволил тебе руководить нашей жизнью, а если б позволил, то все в ней пошло бы совсем иначе.
В общем, на берег мы с тобой выбраться сумели, подбадриваемые возгласами немногочисленных зевак; а дальний край обрыва был буквально утыкан темными фигурками индейцев – мужчин, женщин и детей, – все они смеялись и кричали, явно испытывая облегчение.
После этого случая нам с тобой, должно быть, еще тысячу раз приходилось нырять в самые разные реки и речки. Дважды в день, заметив, что толпа собравшихся у переправы людей стала особенно многочисленной, мы прыгали в холодную синюю воду, слыша позади возгласы облегчения, а потом собирали монетки в медную кружку нашего «верблюжьего полка». У одного бродячего торговца я купил хорошенькую кисточку для твоей уздечки. А себе на голову повязал тюрбан и украсил его блестящим куском стекла.
Однажды сентябрьским днем мы с тобой отдыхали на берегу озера Биглера, и там нас разыскал какой-то бледный молодой человек с худым лицом и чистыми руками.
– Значит, ты все-таки настоящий турок? – спросил он меня.