Без воды
Часть 30 из 49 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я сказал, что да, турок.
Оказалось, что это писатель, который специально приехал на Запад, чтобы собирать и записывать тамошние истории, а потом как-то их издать. Он расспрашивал меня обо всем, что я узнал и увидел за долгие годы странствий, и я честно признался, что по-прежнему знаю очень мало, на что он заявил, это, мол, весьма глубокая мысль, ибо почти все, с кем он до сих пор встречался, пытались внушить ему практически одно и то же: эта страна невероятно быстро меняется. Мне тоже так казалось, однако меня куда сильней удивляло, сколь многое в ней остается неизменным. Все те же бесконечные мили невероятно скудной сухой земли, которую, казалось, невозможно ни обработать, ни приручить. Неизменной остается и та огромная потребность, которую не выразить словами и которая всегда присутствует у тех, кто здесь обитает, как у живых, так и у мертвых.
Мы с ним вместе изучили его записи и в итоге сумели набросать грубый маршрут нашего верблюжьего каравана от Индианолы до крайнего запада и морского побережья. У меня для составления карт не было ни навыка, ни способностей, и я честно сказал, что тут Джордж сослужил бы ему куда лучшую службу; уж Джордж точно сумел бы обозначить каждый поворот тропы, каждую излучину ручья или реки – и в итоге я ужасно затосковал по Джорджу и вдруг принялся рассказывать о нем этому маленькому писателю. О том, что Джордж знал, по крайней мере, четыре иностранных языка и был способен разрешить практически любую трудность инженерно-строительного характера, но ни петь, ни играть на каком-нибудь инструменте во имя спасения своей души не умел и всегда страшно сожалел об этом, говоря, что готов отдать за эти умения все свои знания о земле и воде, а они у него были немалые.
– Если он и впрямь был такой выдающейся личностью, – сказал маленький писатель, – то почему же я никогда о нем не слышал?
– Так ведь и о Билле Коди[53] вряд ли многие слышали, пока о нем кто-то вроде тебя не написал, – возразил я.
Ох, как ему это понравилось! И в результате он мне ночи напролет спать не давал – всякие вопросы задавал, а я рассказывал ему все, что мог вспомнить, – о Джолли, о Джордже с Эбом, о Неде Биле и о том падре в старой развалившейся церкви на вершине столбовой горы. Я, правда, не видел смысла упоминать о том, что мы с тобой так и не сумели добраться до конца Форт-Техон-роуд, но у него о времени были не слишком четкие представления, так что он так и не понял, каким образом мы ухитрились оказаться одновременно в Калифорнии и в Монтане. Я, правда, дал ему понять, что Нед Бил солгал, написав, что наш караван не понес никаких потерь – разве могила нашего Мико не осталась где-то в пустыне, в таких забытых богом краях, что мы вряд ли смогли бы вспомнить, где находится это место, и снова туда вернуться? Ну и, конечно же, я много рассказывал ему о тебе – о твоих склонностях и привычках, о твоей любимой еде, о том, какое ты огромное, своевольное, упрямое, высокомерное существо, весьма сдержанно проявляющее свою привязанность, но все равно по-своему прекрасное, совершенно бесстрашное и словно не чувствующее своего возраста. Я рассказал, что нам с тобой довелось повидать такие уголки этих бескрайних пустынь, какие доводилось видеть лишь очень немногим, ибо ни одному животному, чтобы пройти столь долгий и тяжкий путь, не требуется так мало воды, как тебе. Я рассказал ему, как однажды потоп настиг нас в том разрисованном индейцами каньоне – помнишь? – и как вода неумолимо поднималась, а ты все шел и шел, не останавливаясь, пока тебе не пришлось, оттолкнувшись от дна каньона, всплыть на поверхность, и ты медленно поплыл, неся меня на спине, мимо отвесных скал, покрытых древними петроглифами, и плыл до тех пор, пока эта образованная ливнем река не вынесла тебя на сушу и ноги твои не коснулись земли уже в Мексике.
Маленький писатель внимательно меня слушал, быстро заполняя в своем блокноте страницу за страницей.
Мы провели вместе несколько недель, а потом расстались, направившись в противоположные стороны: мы с тобой – зимовать в южных низинах, а он – навстречу своему отряду, с которым должен был воссоединиться возле Большого Соленого озера[54]. Впервые за много лет у меня было легко на сердце, ибо теперь я обрел некую уверенность, что о нас будут помнить – причем в равной степени и о верблюдах, и о погонщиках.
Однако вскоре я вновь увидел этого писателя: мертвый, он стоял на дороге рядом с призраком своего коня и с недоумением озирался, хотя на спине у него были отчетливо видны входные отверстия от двух пуль; взгляд у него был странно усталый, как у человека, который из последних сил пытается понять, что же с ним произошло. Он узнал меня и окликнул, но я не остановился и погнал тебя вперед. Мне не хотелось его касаться.
Потом я все же вернулся и обыскал все вокруг, заглянул в каждую ямку, надеясь обнаружить хоть какие-то следы его записей, но так ни слова и не нашел.
* * *
Иной раз, вспоминая Джорджа, я начинаю подозревать, что проявил по отношению к тебе, Берк, большую несправедливость, без конца пичкая тебя всякими рассказами о мертвых. Вот Джордж в пути, например, часто пел своей Майде песни или что-то рассказывал ей – например, объяснял принцип движения небесных светил. Наверное, к тому времени, как они перебрались в Техон, эта мудрая старая верблюдица уже и до ста считать научилась.
А чему научился у меня ты? Что нового, собственно, ты от меня узнал? Разве что обрел привычку держаться замкнуто и все время поглядывать с опаской через плечо. То, как сложилась моя судьба, стало самой большой и незаслуженной неудачей в твоей жизни. Я ведь всего и умел – мгновенно собраться, почуяв, что обстоятельства обернулись против меня. Я всю свою жизнь оглядывался, опасаясь шерифа Джона Берджера. Даже когда он уже перестал быть в моих глазах официальным представителем закона, даже когда те Территории, которые мы без конца пересекали из конца в конец, обрели вполне конкретные границы и право именоваться штатами, даже когда закончились все войны и все индейцы были загнаны в резервации.
Сколько же часов я потратил, обдумывая, что сказал бы Берджеру, если бы он наконец нас нагнал! Но уж тогда я рассказал бы ему все. Я бы замучил его своими рассказами – хотя бы за то, что он всю жизнь не давал мне покоя, все нас с тобой разыскивал.
А когда это наконец произошло – когда в «Красном медведе» он подошел, сел ко мне за стол и поставил свою кружку рядом с моей, – что я сумел ему сказать?
Ничего!
– Я видел там твоего друга, – сказал он, – и догадался, что наконец-то тебя нашел. – Он подтолкнул ко мне кружку веснушчатой рукой. Он и в прошлый-то раз, когда я его видел, казался стариком, а теперь, похоже, совсем выдохся. Но, как известно, старый волк – это все еще волк.
– Извините, но я вас не знаю, – сказал я.
– Зато прекрасно знаешь, что ордер на арест станет недействительным, если его не будут каждый раз подписывать заново. – Это я действительно знал, а он продолжал: – В общем, тот судья, что подписывал на тебя ордер, уж два лета как умер, и мне так и не удалось найти такого, кто захотел бы мне новый ордер выписать. Похоже, не таким уж важным убийцей ты оказался. И все же. Я давно чувствовал, что ты где-то поблизости. Ну вот наконец мы и встретились.
– Мне кажется, мистер, вы меня с кем-то путаете.
Он наклонился ко мне совсем близко:
– Да я бы тебя где угодно узнал! Даже без этого твоего безобразного чучела, что тебя там ждет. А все ж не твоя физиономия столько лет не давала мне спать по ночам. Мне все тот парнишка мерещился, которого ты убил. Я его видел еще живым, когда врачи спасти его надеялись. Хирургам пришлось напрочь вырезать те ошметки, что у него от глаза остались. Ты ведь ему этот глаз, можно сказать, внутрь черепа вбил. Он, бедняга, горел в лихорадке, гадил под себя и кричал во сне несколько недель, пока не умер. А ты где-то прятался, посмеиваясь, ибо у тебя так и не хватило духу тогда вернуться и посмотреть, что же вы натворили. Неужели ты не чувствовал, что Господь уже коснулся твоего плеча и теперь тебе нужно попросту пойти и сдаться?
– Извините, мистер, – сказал я. – Но я точно не тот человек, которого вы ищете.
Он покивал:
– Я гонялся за тобой в Миссури. В Техасе. В Монтане. В Неваде. В Калифорнии. Хоть и не скажу, что больше ни о чем другом не думал. Ты был даже не самым гнусным из тех сволочей, что мне встречались. Но именно ты служил мне вечным стимулом. Все плохие парни рано или поздно признаются кому-то в своих грехах и ничего не могут с этим поделать: они просто не в силах хранить все это в себе. Или же они так и остаются плохими парнями и гибнут от руки своего врага. Но таким ты мне никогда не казался. Иногда мне даже приходило в голову, что ты, может, и жив-то остался, потому что я все время на хвосте у тебя висел? Возможно, если б я сумел заставить себя забыть о тебе, ты просто спокойно продолжал бы жить и в итоге умер бы своей смертью. Однако этого не произошло. Я знаю, кто ты такой, Лури Мэтти. Может быть, я последний из тех, кто это знает. И я непременно заберу тебя с собой в могилу и там уничтожу тебя своим молчанием.
Все, что я мог ему сказать, все, что я столько лет готовился сказать ему, – все моментально вылетело у меня из головы. В эти минуты я мог думать только о том, что передо мной, наверное, последний человек, который будет помнить, что я был братом Хоббу и Доновану. И когда этот человек умрет, кого мне считать своей родней? Я смотрел на него, на этого старика, насквозь пропитанного одним-единственным неистребимым желанием, и понимал, что мне, во-первых, ни в коем случае нельзя его убивать, а во-вторых, ни в коем случае нельзя находиться с ним рядом, когда он умрет. А еще я понимал, что я – по злобе или по трусости – никогда не смогу заставить себя отпустить его с миром и дать ему покой.
– Мне очень жаль, мистер. Я просто не тот человек, и все. Думается, вам надо продолжать его искать, кем бы на самом деле он ни был.
Я никогда не узнаю, поверил ли он мне. Когда мы с тобой отъехали от этого жалкого салуна, я все-таки разок оглянулся, наполовину уверенный, что он стоит на крыльце и смотрит нам вслед. Но нет – он по-прежнему сидел за столом у окна и, нахохлившись по-стариковски, смотрел в тарелку с супом.
* * *
После той встречи с Берджером мы двинулись вверх по речной долине, покрытой настоящей паутиной неизвестных рек и речек, по берегам которых видели множество солдат, живых и мертвых. Мы возили воду тем, кому она была нужна, и я в самых разных местах наполнял фляжку Донована, не обращая внимания, кто там в нас выстрелил, кого так уж возмутило наше появление, и не позволяя никому вмешиваться в наши дела, поскольку сами в себе мы ни капли не сомневались.
Наверное, я пытаюсь сказать, Берк: какими бы потрепанными и измотанными мы ни выглядели, каким бы сердитым и усталым ты ни был, нам случалось переживать куда худшие времена. И то, что сейчас ты дуешься из-за какой-то маленькой ранки, и то, как злобно ты преследовал ту девушку, – по-моему, просто позор. Да, Берк, ты позоришь наше с тобой славное прошлое. Не похоже на тебя.
Помнишь, как в прошлый раз? Когда в ноябре тебя одолел такой кашель, что нам пришлось идти совсем медленно? Ты с подозрением посматривал на предложенную еду, горбился, а твои чудные старые ресницы все слиплись от какой-то слизи молочного цвета, и я, глядя на тебя, пришел в такое отчаяние, что не выдержал и написал Джолли в Форт Техон: «Берк заболел». Но ответа не получил. Вскоре живот у тебя совсем провалился, так что ребра наружу торчали, колени стали дрожать, и я был вынужден позвать ветеринара, лечившего тамошних лошадей. Ветеринар приложил ухо к твоей груди и сказал:
– У него наверняка какое-то воспаление, хотя я и не могу точно определить, какой именно орган затронут.
Он велел тебе неделю отдохнуть в теплом стойле, но облегчения это не принесло.
– Можно было бы попробовать укрепляющее средство, – сказал он при следующем визите, – хотя, на мой взгляд, лучше было бы дать этому бедолаге возможность спокойно умереть, избавив его от наступающей немощи.
– Спасибо за совет, – сказал я. – Но – нет.
– Ну, мне-то что… – Однако он еще немного помедлил, остановившись в дверях с долларовой монеткой в руках и печально на тебя глядя. – А что, если я тебе пятнадцать долларов дам?
– За что?
– За этого твоего друга.
– Но ведь ты сам только что сказал, что с ним все кончено!
– Так и есть. Но я подумал, что здесь у меня вряд ли когда-нибудь еще появится возможность заглянуть во внутренности верблюда. Да и у тебя самого такой вид, словно пятнадцать долларов были бы тебе очень даже кстати.
– Спасибо, нет.
– Уверен? Целых пятнадцать долларов и прямо сейчас. Это намного лучше, чем не получить ни гроша и просто смотреть, как он умирает. Все равно ведь через пару дней тебе придется меня позвать, чтобы я за просто так его останки забрал.
– Я ведь уже сказал: я никого не продаю.
– Ну как хочешь. – Ветеринар надел шляпу. – Только никого из знахарей к нему не допускай. В любом случае пусть еще немного побудет здесь и отдохнет, да и сам от него далеко не отходи. А я вскоре снова к вам загляну.
Я стал думать. Ведь если этот ветеринар готов отдать пятнадцать долларов за умирающего верблюда, ему ничего не стоит за десятку нанять каких-нибудь нищих уродов, которые до смерти изобьют погонщика, а самого верблюда попросту выкрадут. Чего-чего, а подобных мерзавцев в тех местах хватало.
В общем, оттуда мы тоже сбежали.
И долго-долго тащились по дороге, ведущей в гору. Вокруг высились вечнозеленые секвойи с такими мощными стволами, что даже при сильном ветре внизу была тишь да благодать. Ты шел очень медленно и часто останавливался. Сгорбившись под попоной, ты поднимал морду и улыбался, глядя, как падают на землю снежинки, которые тут же сдувает ветер. А каждое утро ты терпеливо ждал, пока я очищу твои колени от налипших иголок, чтобы можно было снова двинуться в путь.
Я все надеялся, что нам удастся где-нибудь спрятаться, но повсюду вокруг были лагеря лесозаготовителей. Исхудавшие изможденные лесорубы, зимовавшие в жалких палатках, грелись у костров, с изумлением поглядывая на нас, когда мы проходили мимо. У каких-то хмырей с бегающими глазами, торговавших скобяными и прочими товарами, я купил спальный мешок и пару одеял, а потом, отойдя подальше от ручья, устроил нам стоянку в лесу. Ночью, лежа рядом с тобой, я слушал слабый и какой-то неровный стук твоего большого сердца; казалось, оно бьется прямо под твоим горбом, где-то глубоко, между шеей и плечом. Время от времени я чувствовал, как сухими губами ты касаешься моих волос. Дыхание твое к этому времени стало совсем поверхностным. А перед тем, как лечь, ты всегда так опускался на колени, словно собирался молиться. Казалось, что ты, подогнув под себя колени и копыта, молишься за нас обоих, качаясь взад-вперед. И я впервые за много лет поддался желанию Донована и выпил немного из его фляжки, надеясь узнать, что нас ждет дальше – но увидел я только Джолли и какой-то маленький домик, где на каминной полке красовались маленькие туфельки и цветы. А тебя в этом видении не было. Тогда я как следует тебя уложил, укрыл, а твою воспаленную морду обернул тряпкой, смоченной водой из той же фляжки, и так мы проспали несколько дней.
Правда, я боялся, что ты рассердишься на меня за то, что я так и не дал тебе отдохнуть в теплой конюшне – но скажи, разве я тогда был не прав? Разве нет? Да и сейчас разве я не прав?
* * *
Признаюсь: мне тогда следовало быть осторожней и прислушаться к тому странному чувству, что не оставляло меня. Головорезы из лагеря лесорубов постоянно за мной следили, а однажды, когда я выбрался из нашего убежища, какой-то кухонный мальчишка спросил у меня:
– Разве твой большой конь еще не умер?
– Это не конь, – сказал я, – и умирать он вовсе не собирается.
Парнишка этот был совершенно лысым, и одежда на нем, казалось, состояла из одних заплат, нашитых одна на другую за предыдущие годы, и напоминала пятнистую шкуру гончей.
– Я же слышу, – сказал он, – как тяжело твой зверь дышит. Неужели ты как настоящий христианин не можешь поступить по справедливости – прикончить его и часть мяса нам отдать? У нас уже несколько недель никакой еды нет, кроме сухарей.
В общем, если ты помнишь, сразу после этого разговора мы с тобой покинули нашу стоянку и шли до тех пор, пока впереди не показались подножия гор, а дальше простиралась голубая пустыня. Ночи, правда, были все еще очень холодные, зато дни как раз такие, как нам нравилось: ясные и безлюдные. Мы старались держаться поближе к ручьям. Ты шел очень медленно, даже чуть пошатываясь, но проявил настоящее упрямство, желая непременно обойти заросли гризвуда[55], хотя шкура у тебя уже начала свисать складками, а горб совсем сполз набок. По ночам я лежал без сна и все считал твои вдохи и выдохи; я боялся, что если нечаянно засну, то, проснувшись, обнаружу только твою тень.
Но мы и это преодолели. И, помнится, как-то спустились в каньон, надеясь укрыться там от надвигавшейся мартовской грозы. Молнии так и сверкали. Мы немного прошли вдоль ручья и уперлись в изгородь из свежесрубленных и очищенных от сучков кольев. Изгородь тонкой нитью опоясывала весь лес, а за воротами виднелся приземистый дом с красными стенами и закопченными оконными стеклами. Седовласая женщина в накинутой на плечи шерстяной шали, нагнувшись, вытряхивала из ведерка на землю куриный корм, и вокруг нее толпилась целая орава кур с ярким черно-белым оперением.
– Ого, – сказала она. – Вот это зрелище!
Тесная кухонька дуэньи Марии была вся увешана пучками каких-то трав и сухих веточек и уставлена маленькими кувшинчиками и пузыречками. На столе стояли блюдо с кукурузными лепешками и цветы. На каминной полке стоял портрет какого-то старика и лежали вязаные детские пинетки. И только после того, как она усадила меня за стол и налила густой мексиканской похлебки posole, я окончательно убедился, что дуэнья Мария все-таки живая. Насколько я знал, мертвые вполне могут приготовить еду, но сами совершенно точно никогда ничего не едят. Горячая острая похлебка обжигала губы и вызывала бесконечное течение из носа, так что я то и дело шмыгал носом, а старуха все поглядывала во двор, где ты, Берк, и ее молодой подсвинок, имевший убийственно грозный вид, смотрели друг на друга, стоя по разные стороны поилки.
– Интересно, каково его мясо на вкус? – вдруг спросила она.
– Этого я сказать не могу – никогда не пробовал его съесть, – пошутил я, однако она все продолжала поглядывать на тебя в окно, и я прибавил: – А те, кто выражал желание его мясо попробовать, живыми от нас не ушли.
– Так ты, значит, герой! И теперь грозишь старухе, которая дала тебе у огня обогреться и ужином накормила?
– Я никогда никому грозить не стану, если никто моему верблюду не угрожает.
Она съела еще несколько ложек похлебки. А огонь в очаге продолжал весело пощелкивать и что-то болтать на своем языке.
– Ну, хорошо, – сказала она. – Значит, это у нас верблюд.
Потом она тебя осмотрела. Сидя на кухне, я видел, как она наклонила совсем близко к себе твою большую голову и, хотя ты вовсю скрежетал зубами, заглянула тебе в пасть, а затем, приложив ухо к основанию твоего плеча, долго слушала твои свистящие вдохи и выдохи, от которых шевелились легкие белые волосы у нее на голове. Но ты улыбался! И чем ближе она притягивала тебя к себе, тем шире становилась твоя улыбка.
В благодарность за уход и бесчисленные отвары, которыми дуэнья Мария тебя отпаивала, я хорошенько вычистил ее сарай и выволок оттуда горы сломанных корзин и клетей, а также старых газет, в которых гнездились мыши; заодно я забил все мышиные норы и в амбаре с зерном. Затем, кое-как починив хлипкую лестницу, я забрался на крышу дома, а Мария и ты, Берк, стояли внизу и смотрели, что я буду делать. Дом был крыт щепой, и за долгие годы под щепой образовалось множество мышиных гнезд, прямо-таки целые наслоения. Покончив с мышами, я принялся за участок дуэньи Марии. Он у нее был довольно-таки большой, но весь зарос папоротником-орляком. В общем, я каждый день обнаруживал некое новое неотложное дело. За работу мы получили крышу над головой и постель, а еще старуха каждый день поила тебя каким-то темно-зеленым отваром и давала весьма противное вонючее снадобье, от которого ты всеми силами пытался отбрыкаться, но тщетно.
Но, согласись, лечение было не таким уж страшным, и ты вскоре перестал так ужасно хрипеть, а на твоих исхудавших ляжках стало вновь понемногу нарастать мясо. К этому времени я практически завершил расчистку полей за домом, и мы начали вспашку: ты тянул плуг, я тащился сзади, а старуха нами командовала.
– Жаль, что у меня нет возможности снять вас на карточку, – сказала она как-то вечером после ужина, явно довольная. – Вы такая отличная парочка!
– Ну да, а люди бы смотрели и недоумевали: что бы это значило? – Меня уже начинало клонить в сон, так мерно она попыхивала своей трубкой. За окном шел мелкий, холодный и светлый дождик, а ты и старый хряк нашей хозяйки старательно копали землю и лакали собиравшуюся в ямках воду, насыщенную нужными вам солями, и это означало, что наконец-то пришла весна.
– А знаешь, – сказала Мария, – у нас в городе есть один человек, который все на свете готов отдать, лишь бы снова хоть раз верблюда увидеть.
Оказалось, что это писатель, который специально приехал на Запад, чтобы собирать и записывать тамошние истории, а потом как-то их издать. Он расспрашивал меня обо всем, что я узнал и увидел за долгие годы странствий, и я честно признался, что по-прежнему знаю очень мало, на что он заявил, это, мол, весьма глубокая мысль, ибо почти все, с кем он до сих пор встречался, пытались внушить ему практически одно и то же: эта страна невероятно быстро меняется. Мне тоже так казалось, однако меня куда сильней удивляло, сколь многое в ней остается неизменным. Все те же бесконечные мили невероятно скудной сухой земли, которую, казалось, невозможно ни обработать, ни приручить. Неизменной остается и та огромная потребность, которую не выразить словами и которая всегда присутствует у тех, кто здесь обитает, как у живых, так и у мертвых.
Мы с ним вместе изучили его записи и в итоге сумели набросать грубый маршрут нашего верблюжьего каравана от Индианолы до крайнего запада и морского побережья. У меня для составления карт не было ни навыка, ни способностей, и я честно сказал, что тут Джордж сослужил бы ему куда лучшую службу; уж Джордж точно сумел бы обозначить каждый поворот тропы, каждую излучину ручья или реки – и в итоге я ужасно затосковал по Джорджу и вдруг принялся рассказывать о нем этому маленькому писателю. О том, что Джордж знал, по крайней мере, четыре иностранных языка и был способен разрешить практически любую трудность инженерно-строительного характера, но ни петь, ни играть на каком-нибудь инструменте во имя спасения своей души не умел и всегда страшно сожалел об этом, говоря, что готов отдать за эти умения все свои знания о земле и воде, а они у него были немалые.
– Если он и впрямь был такой выдающейся личностью, – сказал маленький писатель, – то почему же я никогда о нем не слышал?
– Так ведь и о Билле Коди[53] вряд ли многие слышали, пока о нем кто-то вроде тебя не написал, – возразил я.
Ох, как ему это понравилось! И в результате он мне ночи напролет спать не давал – всякие вопросы задавал, а я рассказывал ему все, что мог вспомнить, – о Джолли, о Джордже с Эбом, о Неде Биле и о том падре в старой развалившейся церкви на вершине столбовой горы. Я, правда, не видел смысла упоминать о том, что мы с тобой так и не сумели добраться до конца Форт-Техон-роуд, но у него о времени были не слишком четкие представления, так что он так и не понял, каким образом мы ухитрились оказаться одновременно в Калифорнии и в Монтане. Я, правда, дал ему понять, что Нед Бил солгал, написав, что наш караван не понес никаких потерь – разве могила нашего Мико не осталась где-то в пустыне, в таких забытых богом краях, что мы вряд ли смогли бы вспомнить, где находится это место, и снова туда вернуться? Ну и, конечно же, я много рассказывал ему о тебе – о твоих склонностях и привычках, о твоей любимой еде, о том, какое ты огромное, своевольное, упрямое, высокомерное существо, весьма сдержанно проявляющее свою привязанность, но все равно по-своему прекрасное, совершенно бесстрашное и словно не чувствующее своего возраста. Я рассказал, что нам с тобой довелось повидать такие уголки этих бескрайних пустынь, какие доводилось видеть лишь очень немногим, ибо ни одному животному, чтобы пройти столь долгий и тяжкий путь, не требуется так мало воды, как тебе. Я рассказал ему, как однажды потоп настиг нас в том разрисованном индейцами каньоне – помнишь? – и как вода неумолимо поднималась, а ты все шел и шел, не останавливаясь, пока тебе не пришлось, оттолкнувшись от дна каньона, всплыть на поверхность, и ты медленно поплыл, неся меня на спине, мимо отвесных скал, покрытых древними петроглифами, и плыл до тех пор, пока эта образованная ливнем река не вынесла тебя на сушу и ноги твои не коснулись земли уже в Мексике.
Маленький писатель внимательно меня слушал, быстро заполняя в своем блокноте страницу за страницей.
Мы провели вместе несколько недель, а потом расстались, направившись в противоположные стороны: мы с тобой – зимовать в южных низинах, а он – навстречу своему отряду, с которым должен был воссоединиться возле Большого Соленого озера[54]. Впервые за много лет у меня было легко на сердце, ибо теперь я обрел некую уверенность, что о нас будут помнить – причем в равной степени и о верблюдах, и о погонщиках.
Однако вскоре я вновь увидел этого писателя: мертвый, он стоял на дороге рядом с призраком своего коня и с недоумением озирался, хотя на спине у него были отчетливо видны входные отверстия от двух пуль; взгляд у него был странно усталый, как у человека, который из последних сил пытается понять, что же с ним произошло. Он узнал меня и окликнул, но я не остановился и погнал тебя вперед. Мне не хотелось его касаться.
Потом я все же вернулся и обыскал все вокруг, заглянул в каждую ямку, надеясь обнаружить хоть какие-то следы его записей, но так ни слова и не нашел.
* * *
Иной раз, вспоминая Джорджа, я начинаю подозревать, что проявил по отношению к тебе, Берк, большую несправедливость, без конца пичкая тебя всякими рассказами о мертвых. Вот Джордж в пути, например, часто пел своей Майде песни или что-то рассказывал ей – например, объяснял принцип движения небесных светил. Наверное, к тому времени, как они перебрались в Техон, эта мудрая старая верблюдица уже и до ста считать научилась.
А чему научился у меня ты? Что нового, собственно, ты от меня узнал? Разве что обрел привычку держаться замкнуто и все время поглядывать с опаской через плечо. То, как сложилась моя судьба, стало самой большой и незаслуженной неудачей в твоей жизни. Я ведь всего и умел – мгновенно собраться, почуяв, что обстоятельства обернулись против меня. Я всю свою жизнь оглядывался, опасаясь шерифа Джона Берджера. Даже когда он уже перестал быть в моих глазах официальным представителем закона, даже когда те Территории, которые мы без конца пересекали из конца в конец, обрели вполне конкретные границы и право именоваться штатами, даже когда закончились все войны и все индейцы были загнаны в резервации.
Сколько же часов я потратил, обдумывая, что сказал бы Берджеру, если бы он наконец нас нагнал! Но уж тогда я рассказал бы ему все. Я бы замучил его своими рассказами – хотя бы за то, что он всю жизнь не давал мне покоя, все нас с тобой разыскивал.
А когда это наконец произошло – когда в «Красном медведе» он подошел, сел ко мне за стол и поставил свою кружку рядом с моей, – что я сумел ему сказать?
Ничего!
– Я видел там твоего друга, – сказал он, – и догадался, что наконец-то тебя нашел. – Он подтолкнул ко мне кружку веснушчатой рукой. Он и в прошлый-то раз, когда я его видел, казался стариком, а теперь, похоже, совсем выдохся. Но, как известно, старый волк – это все еще волк.
– Извините, но я вас не знаю, – сказал я.
– Зато прекрасно знаешь, что ордер на арест станет недействительным, если его не будут каждый раз подписывать заново. – Это я действительно знал, а он продолжал: – В общем, тот судья, что подписывал на тебя ордер, уж два лета как умер, и мне так и не удалось найти такого, кто захотел бы мне новый ордер выписать. Похоже, не таким уж важным убийцей ты оказался. И все же. Я давно чувствовал, что ты где-то поблизости. Ну вот наконец мы и встретились.
– Мне кажется, мистер, вы меня с кем-то путаете.
Он наклонился ко мне совсем близко:
– Да я бы тебя где угодно узнал! Даже без этого твоего безобразного чучела, что тебя там ждет. А все ж не твоя физиономия столько лет не давала мне спать по ночам. Мне все тот парнишка мерещился, которого ты убил. Я его видел еще живым, когда врачи спасти его надеялись. Хирургам пришлось напрочь вырезать те ошметки, что у него от глаза остались. Ты ведь ему этот глаз, можно сказать, внутрь черепа вбил. Он, бедняга, горел в лихорадке, гадил под себя и кричал во сне несколько недель, пока не умер. А ты где-то прятался, посмеиваясь, ибо у тебя так и не хватило духу тогда вернуться и посмотреть, что же вы натворили. Неужели ты не чувствовал, что Господь уже коснулся твоего плеча и теперь тебе нужно попросту пойти и сдаться?
– Извините, мистер, – сказал я. – Но я точно не тот человек, которого вы ищете.
Он покивал:
– Я гонялся за тобой в Миссури. В Техасе. В Монтане. В Неваде. В Калифорнии. Хоть и не скажу, что больше ни о чем другом не думал. Ты был даже не самым гнусным из тех сволочей, что мне встречались. Но именно ты служил мне вечным стимулом. Все плохие парни рано или поздно признаются кому-то в своих грехах и ничего не могут с этим поделать: они просто не в силах хранить все это в себе. Или же они так и остаются плохими парнями и гибнут от руки своего врага. Но таким ты мне никогда не казался. Иногда мне даже приходило в голову, что ты, может, и жив-то остался, потому что я все время на хвосте у тебя висел? Возможно, если б я сумел заставить себя забыть о тебе, ты просто спокойно продолжал бы жить и в итоге умер бы своей смертью. Однако этого не произошло. Я знаю, кто ты такой, Лури Мэтти. Может быть, я последний из тех, кто это знает. И я непременно заберу тебя с собой в могилу и там уничтожу тебя своим молчанием.
Все, что я мог ему сказать, все, что я столько лет готовился сказать ему, – все моментально вылетело у меня из головы. В эти минуты я мог думать только о том, что передо мной, наверное, последний человек, который будет помнить, что я был братом Хоббу и Доновану. И когда этот человек умрет, кого мне считать своей родней? Я смотрел на него, на этого старика, насквозь пропитанного одним-единственным неистребимым желанием, и понимал, что мне, во-первых, ни в коем случае нельзя его убивать, а во-вторых, ни в коем случае нельзя находиться с ним рядом, когда он умрет. А еще я понимал, что я – по злобе или по трусости – никогда не смогу заставить себя отпустить его с миром и дать ему покой.
– Мне очень жаль, мистер. Я просто не тот человек, и все. Думается, вам надо продолжать его искать, кем бы на самом деле он ни был.
Я никогда не узнаю, поверил ли он мне. Когда мы с тобой отъехали от этого жалкого салуна, я все-таки разок оглянулся, наполовину уверенный, что он стоит на крыльце и смотрит нам вслед. Но нет – он по-прежнему сидел за столом у окна и, нахохлившись по-стариковски, смотрел в тарелку с супом.
* * *
После той встречи с Берджером мы двинулись вверх по речной долине, покрытой настоящей паутиной неизвестных рек и речек, по берегам которых видели множество солдат, живых и мертвых. Мы возили воду тем, кому она была нужна, и я в самых разных местах наполнял фляжку Донована, не обращая внимания, кто там в нас выстрелил, кого так уж возмутило наше появление, и не позволяя никому вмешиваться в наши дела, поскольку сами в себе мы ни капли не сомневались.
Наверное, я пытаюсь сказать, Берк: какими бы потрепанными и измотанными мы ни выглядели, каким бы сердитым и усталым ты ни был, нам случалось переживать куда худшие времена. И то, что сейчас ты дуешься из-за какой-то маленькой ранки, и то, как злобно ты преследовал ту девушку, – по-моему, просто позор. Да, Берк, ты позоришь наше с тобой славное прошлое. Не похоже на тебя.
Помнишь, как в прошлый раз? Когда в ноябре тебя одолел такой кашель, что нам пришлось идти совсем медленно? Ты с подозрением посматривал на предложенную еду, горбился, а твои чудные старые ресницы все слиплись от какой-то слизи молочного цвета, и я, глядя на тебя, пришел в такое отчаяние, что не выдержал и написал Джолли в Форт Техон: «Берк заболел». Но ответа не получил. Вскоре живот у тебя совсем провалился, так что ребра наружу торчали, колени стали дрожать, и я был вынужден позвать ветеринара, лечившего тамошних лошадей. Ветеринар приложил ухо к твоей груди и сказал:
– У него наверняка какое-то воспаление, хотя я и не могу точно определить, какой именно орган затронут.
Он велел тебе неделю отдохнуть в теплом стойле, но облегчения это не принесло.
– Можно было бы попробовать укрепляющее средство, – сказал он при следующем визите, – хотя, на мой взгляд, лучше было бы дать этому бедолаге возможность спокойно умереть, избавив его от наступающей немощи.
– Спасибо за совет, – сказал я. – Но – нет.
– Ну, мне-то что… – Однако он еще немного помедлил, остановившись в дверях с долларовой монеткой в руках и печально на тебя глядя. – А что, если я тебе пятнадцать долларов дам?
– За что?
– За этого твоего друга.
– Но ведь ты сам только что сказал, что с ним все кончено!
– Так и есть. Но я подумал, что здесь у меня вряд ли когда-нибудь еще появится возможность заглянуть во внутренности верблюда. Да и у тебя самого такой вид, словно пятнадцать долларов были бы тебе очень даже кстати.
– Спасибо, нет.
– Уверен? Целых пятнадцать долларов и прямо сейчас. Это намного лучше, чем не получить ни гроша и просто смотреть, как он умирает. Все равно ведь через пару дней тебе придется меня позвать, чтобы я за просто так его останки забрал.
– Я ведь уже сказал: я никого не продаю.
– Ну как хочешь. – Ветеринар надел шляпу. – Только никого из знахарей к нему не допускай. В любом случае пусть еще немного побудет здесь и отдохнет, да и сам от него далеко не отходи. А я вскоре снова к вам загляну.
Я стал думать. Ведь если этот ветеринар готов отдать пятнадцать долларов за умирающего верблюда, ему ничего не стоит за десятку нанять каких-нибудь нищих уродов, которые до смерти изобьют погонщика, а самого верблюда попросту выкрадут. Чего-чего, а подобных мерзавцев в тех местах хватало.
В общем, оттуда мы тоже сбежали.
И долго-долго тащились по дороге, ведущей в гору. Вокруг высились вечнозеленые секвойи с такими мощными стволами, что даже при сильном ветре внизу была тишь да благодать. Ты шел очень медленно и часто останавливался. Сгорбившись под попоной, ты поднимал морду и улыбался, глядя, как падают на землю снежинки, которые тут же сдувает ветер. А каждое утро ты терпеливо ждал, пока я очищу твои колени от налипших иголок, чтобы можно было снова двинуться в путь.
Я все надеялся, что нам удастся где-нибудь спрятаться, но повсюду вокруг были лагеря лесозаготовителей. Исхудавшие изможденные лесорубы, зимовавшие в жалких палатках, грелись у костров, с изумлением поглядывая на нас, когда мы проходили мимо. У каких-то хмырей с бегающими глазами, торговавших скобяными и прочими товарами, я купил спальный мешок и пару одеял, а потом, отойдя подальше от ручья, устроил нам стоянку в лесу. Ночью, лежа рядом с тобой, я слушал слабый и какой-то неровный стук твоего большого сердца; казалось, оно бьется прямо под твоим горбом, где-то глубоко, между шеей и плечом. Время от времени я чувствовал, как сухими губами ты касаешься моих волос. Дыхание твое к этому времени стало совсем поверхностным. А перед тем, как лечь, ты всегда так опускался на колени, словно собирался молиться. Казалось, что ты, подогнув под себя колени и копыта, молишься за нас обоих, качаясь взад-вперед. И я впервые за много лет поддался желанию Донована и выпил немного из его фляжки, надеясь узнать, что нас ждет дальше – но увидел я только Джолли и какой-то маленький домик, где на каминной полке красовались маленькие туфельки и цветы. А тебя в этом видении не было. Тогда я как следует тебя уложил, укрыл, а твою воспаленную морду обернул тряпкой, смоченной водой из той же фляжки, и так мы проспали несколько дней.
Правда, я боялся, что ты рассердишься на меня за то, что я так и не дал тебе отдохнуть в теплой конюшне – но скажи, разве я тогда был не прав? Разве нет? Да и сейчас разве я не прав?
* * *
Признаюсь: мне тогда следовало быть осторожней и прислушаться к тому странному чувству, что не оставляло меня. Головорезы из лагеря лесорубов постоянно за мной следили, а однажды, когда я выбрался из нашего убежища, какой-то кухонный мальчишка спросил у меня:
– Разве твой большой конь еще не умер?
– Это не конь, – сказал я, – и умирать он вовсе не собирается.
Парнишка этот был совершенно лысым, и одежда на нем, казалось, состояла из одних заплат, нашитых одна на другую за предыдущие годы, и напоминала пятнистую шкуру гончей.
– Я же слышу, – сказал он, – как тяжело твой зверь дышит. Неужели ты как настоящий христианин не можешь поступить по справедливости – прикончить его и часть мяса нам отдать? У нас уже несколько недель никакой еды нет, кроме сухарей.
В общем, если ты помнишь, сразу после этого разговора мы с тобой покинули нашу стоянку и шли до тех пор, пока впереди не показались подножия гор, а дальше простиралась голубая пустыня. Ночи, правда, были все еще очень холодные, зато дни как раз такие, как нам нравилось: ясные и безлюдные. Мы старались держаться поближе к ручьям. Ты шел очень медленно, даже чуть пошатываясь, но проявил настоящее упрямство, желая непременно обойти заросли гризвуда[55], хотя шкура у тебя уже начала свисать складками, а горб совсем сполз набок. По ночам я лежал без сна и все считал твои вдохи и выдохи; я боялся, что если нечаянно засну, то, проснувшись, обнаружу только твою тень.
Но мы и это преодолели. И, помнится, как-то спустились в каньон, надеясь укрыться там от надвигавшейся мартовской грозы. Молнии так и сверкали. Мы немного прошли вдоль ручья и уперлись в изгородь из свежесрубленных и очищенных от сучков кольев. Изгородь тонкой нитью опоясывала весь лес, а за воротами виднелся приземистый дом с красными стенами и закопченными оконными стеклами. Седовласая женщина в накинутой на плечи шерстяной шали, нагнувшись, вытряхивала из ведерка на землю куриный корм, и вокруг нее толпилась целая орава кур с ярким черно-белым оперением.
– Ого, – сказала она. – Вот это зрелище!
Тесная кухонька дуэньи Марии была вся увешана пучками каких-то трав и сухих веточек и уставлена маленькими кувшинчиками и пузыречками. На столе стояли блюдо с кукурузными лепешками и цветы. На каминной полке стоял портрет какого-то старика и лежали вязаные детские пинетки. И только после того, как она усадила меня за стол и налила густой мексиканской похлебки posole, я окончательно убедился, что дуэнья Мария все-таки живая. Насколько я знал, мертвые вполне могут приготовить еду, но сами совершенно точно никогда ничего не едят. Горячая острая похлебка обжигала губы и вызывала бесконечное течение из носа, так что я то и дело шмыгал носом, а старуха все поглядывала во двор, где ты, Берк, и ее молодой подсвинок, имевший убийственно грозный вид, смотрели друг на друга, стоя по разные стороны поилки.
– Интересно, каково его мясо на вкус? – вдруг спросила она.
– Этого я сказать не могу – никогда не пробовал его съесть, – пошутил я, однако она все продолжала поглядывать на тебя в окно, и я прибавил: – А те, кто выражал желание его мясо попробовать, живыми от нас не ушли.
– Так ты, значит, герой! И теперь грозишь старухе, которая дала тебе у огня обогреться и ужином накормила?
– Я никогда никому грозить не стану, если никто моему верблюду не угрожает.
Она съела еще несколько ложек похлебки. А огонь в очаге продолжал весело пощелкивать и что-то болтать на своем языке.
– Ну, хорошо, – сказала она. – Значит, это у нас верблюд.
Потом она тебя осмотрела. Сидя на кухне, я видел, как она наклонила совсем близко к себе твою большую голову и, хотя ты вовсю скрежетал зубами, заглянула тебе в пасть, а затем, приложив ухо к основанию твоего плеча, долго слушала твои свистящие вдохи и выдохи, от которых шевелились легкие белые волосы у нее на голове. Но ты улыбался! И чем ближе она притягивала тебя к себе, тем шире становилась твоя улыбка.
В благодарность за уход и бесчисленные отвары, которыми дуэнья Мария тебя отпаивала, я хорошенько вычистил ее сарай и выволок оттуда горы сломанных корзин и клетей, а также старых газет, в которых гнездились мыши; заодно я забил все мышиные норы и в амбаре с зерном. Затем, кое-как починив хлипкую лестницу, я забрался на крышу дома, а Мария и ты, Берк, стояли внизу и смотрели, что я буду делать. Дом был крыт щепой, и за долгие годы под щепой образовалось множество мышиных гнезд, прямо-таки целые наслоения. Покончив с мышами, я принялся за участок дуэньи Марии. Он у нее был довольно-таки большой, но весь зарос папоротником-орляком. В общем, я каждый день обнаруживал некое новое неотложное дело. За работу мы получили крышу над головой и постель, а еще старуха каждый день поила тебя каким-то темно-зеленым отваром и давала весьма противное вонючее снадобье, от которого ты всеми силами пытался отбрыкаться, но тщетно.
Но, согласись, лечение было не таким уж страшным, и ты вскоре перестал так ужасно хрипеть, а на твоих исхудавших ляжках стало вновь понемногу нарастать мясо. К этому времени я практически завершил расчистку полей за домом, и мы начали вспашку: ты тянул плуг, я тащился сзади, а старуха нами командовала.
– Жаль, что у меня нет возможности снять вас на карточку, – сказала она как-то вечером после ужина, явно довольная. – Вы такая отличная парочка!
– Ну да, а люди бы смотрели и недоумевали: что бы это значило? – Меня уже начинало клонить в сон, так мерно она попыхивала своей трубкой. За окном шел мелкий, холодный и светлый дождик, а ты и старый хряк нашей хозяйки старательно копали землю и лакали собиравшуюся в ямках воду, насыщенную нужными вам солями, и это означало, что наконец-то пришла весна.
– А знаешь, – сказала Мария, – у нас в городе есть один человек, который все на свете готов отдать, лишь бы снова хоть раз верблюда увидеть.