Becoming. Моя история
Часть 10 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Следовательно, дневник. На первой же странице я аккуратным почерком изложила причины, по которым начала его вести:
«Во-первых, я не понимаю, куда хочу направить свою жизнь. Каким человеком я хочу быть? Какой вклад в мир я хочу внести?
Во-вторых, у меня очень серьезные отношения с Бараком, и я чувствую, что мне нужно лучше владеть собой».
Эта маленькая записная книжка с цветочками пережила уже пару десятилетий и множество переездов. Она лежала на полке в моей гардеробной в Белом доме восемь лет, пока совсем недавно я не вытащила ее из коробки, чтобы заново познакомиться с собой во времена, когда я была молодым юристом.
Сегодня я прочитала эти строки и поняла, что именно пыталась сказать себе, – это могла бы сказать мне прямо любая здравомыслящая женщина. На самом деле все было просто: во-первых, я терпеть не могла свою должность юриста. Я не подходила для этой работы. Я не чувствовала ничего, кроме опустошения, когда разбирала документы, несмотря на то что была в этом хороша. Это грустно признавать, учитывая, как тяжело я работала и какой на мне оставался долг по студенческому кредиту. Ослепленная своим стремлением преуспеть и делать все идеально, я пропустила знаки судьбы и свернула не туда.
Во-вторых, я была сильно и восхитительно влюблена в парня, чей интеллект и амбиции могли поглотить мои. Я уже видела, как эта опасность подбирается все ближе, подобно бурлящей волне с мощным подводным течением. Я не собиралась уходить с ее дороги – я была слишком предана Бараку к тому времени, слишком влюблена, – но хотела прочно стоять на ногах.
Это означало найти новую профессию. Больше всего меня потрясло то, что я не могла придумать, чем хочу заниматься. Почему-то за все годы учебы не удалось понять, что мне нравится и как это может сочетаться с работой, которую я нахожу значимой. В молодости я никак не исследовала ни себя, ни окружающий мир. Зрелость Барака нарабатывалась частично и в то время, когда он был загружен делами в должности общественного организатора, и даже тогда, когда, как он сам считает, провел бестолковый год, трудясь исследователем в одной из бизнес-консалтинговых фирм Манхэттена сразу после колледжа. Он что-то пробовал, знакомился с разными людьми, узнавал собственные приоритеты. Я же, между тем, так боялась запутаться, так стремилась к респектабельности и стабильной оплате счетов, что стала юристом, ни разу по-настоящему не задумавшись об этой профессии.
За один год я обрела Барака и потеряла Сюзанну, и взрывная волна этих двух событий сбила меня с ног. Внезапная смерть Сюзанны пробудила мысль, что в моей жизни не хватает радости и смысла. Я не могла продолжать жить в своем слепом самодовольстве. Я одновременно благодарила и винила Барака за свою растерянность. «Какова вероятность того, что, не будь в моей жизни мужчины, который постоянно спрашивает меня о том, что мною движет и что причиняет мне боль, – писала я в своем дневнике, – я бы стала делать это сама?»
Я размышляла о том, чем могла бы заниматься, какими навыками могла бы овладеть. Может быть, я могла бы стать учителем? Администратором колледжа? Может быть, мне стоило запустить программу для занятий с детьми после школы, профессиональную версию того, чем я занималась в Принстоне для Черни? Мне хотелось работать на фонд или некоммерческую организацию. Помогать неимущим детям. Я спрашивала себя, могу ли найти работу, которая занимала бы меня и при этом оставляла время для волонтерства, занятий искусством или воспитания детей. По сути, я хотела жить.
Хотела чувствовать себя цельной. Я составила список вопросов, которые меня интересовали: образование, подростковая беременность, самооценка черных. Я знала: более социально ориентированная работа неизбежно повлечет за собой сокращение зарплаты. Поэтому мой следующий список оказался более отрезвляющим: список статей моих расходов после того, как я откажусь от излишеств, которые могла позволить себе на зарплату в «Сидли», типа подписки на вино и абонемента в спортзал. В перечне остались 600 долларов на ежемесячный платеж по студенческому кредиту, 407 долларов за машину, деньги на еду, бензин и страховку, плюс примерно 500 долларов в месяц на аренду, если я когда-нибудь все-таки съеду из родительского дома.
Ничего невозможного, но все равно непросто. Я стала расспрашивать людей о карьере в сфере правового регулирования индустрии развлечений, решив, что там интереснее и при этом не так мало платят. Но в глубине души я чувствовала, как медленно растет моя уверенность в том, что я не создана для юридической практики. Однажды я прочитала статью в «Нью-Йорк таймс», в которой описывалось, что среди американских юристов, в особенности среди женщин, процветают усталость, стресс и депрессия. «Как печально», – написала я в дневнике.
Бо́льшую часть августа я провела в арендованной комнате для переговоров отеля в Вашингтоне, куда меня послали помочь подготовить дело. «Сидли и Остин» представляла интересы химического конгломерата «Юнион карбид» в антимонопольном процессе, связанном с продажей одного из бизнес-холдингов. Я провела в Вашингтоне около трех недель, но почти не видела города, ведь моя жизнь состояла из того, чтобы сидеть в комнате с несколькими коллегами из «Сидли», открывать коробки с папками, которые нам отправляли из штаб-квартиры компании, и просматривать тысячи страниц.
Наверное, я не выгляжу одной из тех, кто находит утешение в хитросплетениях торговли уретановым полиэфирполиолом, но я нашла. Это была все та же юриспруденция, но специфика работы и смена обстановки отвлекли меня от более серьезных вопросов, не дающих покоя в остальное время.
В конечном счете, дело урегулировали вне суда, это означало, что бо́льшая часть моей работы проделана зря. Утомительный, но ожидаемый для юриспруденции компромисс. Нам нередко приходилось готовиться к суду, которому не суждено было состояться. В тот вечер по пути домой в Чикаго меня охватил тяжелый страх. Я знала, что вот-вот окунусь в повседневную рутину и туман своих сомнений.
Мама встретила меня в аэропорту О’Хара. Какое облегчение просто ее увидеть. Ей уже было чуть за пятьдесят, и она работала помощником управляющего в банке в центре города. Коллектив, по ее словам, состоял в основном из мужчин, которые попали в этот бизнес только потому, что их отцы трудились банкирами. Моя мать была сильной. Она с трудом выдерживала дураков. Коротко стриглась и носила практичную, непритязательную одежду. Все в маме излучало уверенность и спокойствие. Она никогда не вмешивалась в нашу с Крейгом личную жизнь. Мамина любовь выражалась в надежности. Мама просто появлялась, когда прилетал самолет, отвозила домой и предлагала поесть. Ее спокойный нрав был для меня убежищем, местом, где я могла укрыться от невзгод.
Как только мы выехали в город, я тяжело вздохнула.
– Ты в порядке? – спросила мама.
Я посмотрела на нее в полумраке машины.
– Не знаю, – начала я. – Просто…
И вывалила на нее все свои чувства. Рассказала, что мне не нравится моя работа и даже выбор профессии и что на самом деле я глубоко несчастна. Рассказала о своем беспокойстве, о том, как отчаянно хочу что-то изменить, но боюсь, что стану мало зарабатывать. Мои эмоции были на пределе. Я снова вздохнула.
– Я просто не чувствую удовлетворения, – пожаловалась я.
Теперь я понимаю, как тяжело это было услышать моей маме, которая к тому времени уже девять лет работала преимущественно для того, чтобы оплатить мое образование в колледже, после многих лет труда домохозяйкой: шить мне школьную одежду, готовить мне еду и стирать вещи моего отца, который ради нашей семьи по восемь часов в день наблюдал за датчиками на котлах водоочистительной станции. Моя мама, которая только что приехала за мной в аэропорт, которая позволила мне бесплатно жить в ее доме и которая должна была встать на рассвете на следующее утро, чтобы помочь моему отцу-инвалиду собраться на работу, вряд ли была готова сочувствовать моей тоске по удовлетворенности жизнью.
Сама концепция удовлетворенности, я уверена, ей чужда. Она из словаря капризных богачей. Сомневаюсь, что мои родители за тридцать лет совместной жизни хоть раз говорили об удовлетворенности жизнью. Но мама не стала осуждать меня за преувеличение. Она не из тех, кто читает лекции или обращает чужое внимание на собственные жертвы. Обычно она просто спокойно поддерживала любой мой выбор. Однако на этот раз она бросила на меня косой взгляд, включила поворотник, чтобы свернуть с шоссе к нашему району, и слегка усмехнулась.
– Если хочешь знать мое мнение, – сказала мама, – то сначала заработай деньги, а потом уже беспокойся о счастье.
Есть истины, с которыми мы сталкиваемся, и истины, которые мы игнорируем. Следующие шесть месяцев я провела в попытках воодушевить себя, кардинально ничего не меняя. Я встретилась с партнером в «Сидли», возглавляющим мой отдел, и попросила дать более сложные задания. Я попыталась сосредоточиться на проектах, которые считала самыми значимыми, включая набор персонала. Все это время я следила за вакансиями в газетах и старалась как можно чаще общаться с не юристами. В общем, я решила работать над тем, чтобы почувствовать себя цельной.
В то же время дома, на Эвклид-авеню, я оказалась бессильной перед лицом новой реальности. Ноги отца опухали без видимой причины. Его кожа начала покрываться странными пятнышками и темнеть. Но каждый раз, когда я спрашивала, как папа себя чувствует, он отвечал мне с той же настойчивостью, что и раньше.
– Я в порядке, – отмахивался он, как будто не стоило и спрашивать. И тут же менял тему.
В Чикаго снова наступила зима. По утрам я просыпалась от шума, с которым соседи соскабливали лед с ветровых стекол своих машин. Дул ветер, валил снег. Бледное солнце едва пробивалось сквозь облака. Я смотрела на стальное небо и пустыню серого льда, покрывшего озеро Мичиган, в окно своего кабинета на сорок седьмом этаже, закутывалась поплотнее в шерстяную кофту и надеялась на оттепель. На Среднем Западе, как я уже говорила, зима – это упражнение на стойкость. Ты учишься ждать – ждать пения птиц, ждать появления первого пурпурного крокуса на снегу. У тебя нет другого выбора, кроме как взять себя в руки.
Отец не утратил своего жизнеутверждающего чувства юмора. Время от времени Крейг приходил на семейный ужин, мы садились за стол и смеялись как всегда, только теперь к нам присоединялась Дженис, жена Крейга. Дженис – веселая, энергичная женщина, она работала телекоммуникационным аналитиком в центре города и, как и все остальные, была без ума от моего отца. Крейг между тем стал человеком из брошюры о карьере после Принстона. Он получил степень магистра делового администрирования, должность вице-президента в Континентальном банке, и они с Дженис купили хорошую квартиру в Гайд-парке. Брат носил пошитые на заказ костюмы и приезжал на ужины на своем красном «Порше 944-Турбо». Тогда я этого не знала, но все это тоже не делало его счастливым. Как и у меня, у него назревал кризис, и в ближайшие годы брат будет ломать голову над тем, что значит для него его работа и является ли все то, за чем он гнался, тем, чего он действительно хотел. Понимая, однако, как гордится отец тем, чего удалось достичь его детям, никто из нас никогда не говорил обо всем этом за ужином.
Прощаясь в конце визита, Крейг бросал на отца последний озабоченный взгляд и всегда спрашивал о его здоровье, но папа весело отмахивался: «Я в порядке».
Мы принимали этот ответ, думаю, отчасти потому, что он позволял оставлять все как есть, а нам не хотелось ничего менять. Мы говорили друг другу: с ним все в порядке, мы видели, как он каждый день встает и идет на работу. Папа был в порядке, ведь мы видели, как он ел вторую порцию мясного рулета той ночью. Он был в порядке, особенно если не смотреть слишком пристально на его ноги.
Я несколько раз напряженно говорила с мамой о том, почему папа не обращался к врачу. Но, как и я, она почти сдалась, устав получать его отказы. Врачи никогда не приносили хороших новостей, поэтому, считал мой отец, их следовало избегать. Он просто не любил говорить о своих проблемах, это казалось ему эгоистичным. Папа желал жить по-своему. Чтобы приспособиться к раздутым стопам, он просто попросил маму купить ему пару рабочих ботинок побольше.
Тупиковая ситуация с визитом к врачу продлилась весь январь и февраль. Папа передвигался по дому с болезненной медлительностью при помощи алюминиевых ходунков, часто останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Теперь по утрам ему требовалось больше времени, чтобы перебраться с кровати в ванную, из ванной на кухню, а оттуда к задней двери. Затем спуститься по трем ступенькам в гараж и приехать на работу. Несмотря на то что происходило дома, он настаивал, что на работе все в порядке. Он использовал мотороллер, чтобы перемещаться от котла к котлу, и гордился своей незаменимостью. Он не пропустил ни одной смены за все двадцать шесть лет работы. Папа с гордостью заявлял, что, если котел перегревался, он один из немногих мог справиться с угрозой достаточно быстро и умело. В подтверждение своего оптимизма он недавно выдвинул свою кандидатуру на повышение.
Мы с мамой пытались примирить то, что он говорил нам, с тем, что мы наблюдали собственными глазами, – но это становилось все труднее. Дома по вечерам отец проводил бо́льшую часть времени за просмотром баскетбольных и хоккейных матчей по телевизору, слабый и измученный, сидя в любимом кресле. В дополнение к ногам мы заметили у него припухлость на шее. В папином голосе послышалась странная дрожь.
Однажды ночью мы наконец устроили нечто вроде интервенции. Крейг никогда не играл роль плохого копа, мама тоже придерживалась добровольного прекращения огня в отношении папиного здоровья. Поэтому роль крутого переговорщика почти всегда выпадала мне. Я сказала отцу: он должен нам помочь, я собираюсь позвонить его врачу утром. Папа неохотно согласился, пообещав, что, если я назначу встречу, он пойдет. Я убедила его лечь пораньше, чтобы дать телу отдохнуть.
В ту ночь мы с мамой пошли спать, чувствуя облегчение от того, что наконец-то обрели контроль над ситуацией.
Однако у отца оказались собственные соображения на этот счет. Покой для него всегда был своего рода уступкой. Утром я спустилась вниз и обнаружила, что мама уже ушла на работу, а папа сидит за кухонным столом, поставив рядом с собой ходунки. Он надел свою темно-синюю городскую форму и изо всех сил пытался надеть ботинки. Папа собирался на работу.
– Папа, – сказала я, – я думала, ты отдохнешь. Мы же решили назначить тебе прием у врача…
Он пожал плечами.
– Я знаю, милая, – сказал он хриплым из-за новообразования на шее голосом. – Но сейчас я в порядке.
Его упрямство скрывалось под таким количеством слоев гордости, что я не смогла рассердиться. Папу было не переубедить. Мои родители воспитали нас так, чтобы мы сами справлялись со своими трудностями, а значит, я должна была доверять ему, даже если в тот момент он едва мог обуться. Так что я позволила ему справиться с этим. Отбросила свои тревоги, поцеловала отца и поднялась наверх, чтобы подготовиться к рабочему дню. Я решила позже позвонить маме и сказать, что нам нужно выработать стратегию, как заставить этого мужчину взять отпуск.
Я услышала, как захлопнулась задняя дверь. Через несколько минут я вернулась в кухню и обнаружила, что там никого нет. Ходунки отца стояли у задней двери. Повинуясь внезапному порыву, я подошла к двери и выглянула в маленький стеклянный глазок на заднее крыльцо и дорожку к гаражу, чтобы убедиться, что фургон исчез.
Но фургон был на месте, и папа тоже. В шапке и зимней куртке он стоял ко мне спиной. Он спустился лишь до середины лестницы, после чего был вынужден сесть на ступеньки. Во всей его позе сквозило изнеможение: в наклоненной набок голове и в полуобморочной тяжести, с которой он опирался на деревянные перила. Он слишком устал, чтобы продолжать спуск. Было ясно, что он пытается собраться с силами, чтобы развернуться и зайти внутрь.
Я поняла, что вижу его в момент полного поражения.
Как, должно быть, одиноко прожить двадцать с лишним лет с такой болезнью, не жалуясь на то, что твое тело медленно и неумолимо умирает. Увидев отца на крыльце, я почувствовала боль, которую еще никогда не испытывала. Я инстинктивно хотела выскочить и помочь ему вернуться в теплый дом, но сопротивлялась, зная: это еще сильнее ударит по его самомнению. Я затаила дыхание и отвернулась от двери.
Я подумала, что увижу папу, когда он вернется. Помогу снять рабочие ботинки, принесу воды и провожу к креслу, молча дав понять, что теперь ему, без сомнения, придется принять помощь.
Поднявшись к себе в комнату, я сидела, прислушиваясь к звуку задней двери. Я подождала пять минут, потом еще пять, прежде чем спуститься вниз и снова подойти к глазку, чтобы убедиться, что он поднялся на ноги. Но на крыльце никого не было. Каким-то образом мой отец, вопреки всему происходящему в его распухшем теле, заставил себя спуститься по лестнице, пересечь ледяную дорожку и сесть в универсал, который теперь, вероятно, был почти на полпути к водоочистительной станции. Папа не сдавался.
Уже несколько месяцев мы с Бараком танцевали вокруг идеи брака. Мы были вместе уже полтора года и все еще оставались влюблены. Шел его последний семестр в Гарварде. Барака поглотила работа над журналом, но потом он собирался вернуться ко мне и начать искать работу. План был такой: он возвращается на Эвклид-авеню и живет со мной на этот раз на постоянной основе. Для меня это еще одна причина, по которой зима так долго не заканчивалась.
Мы часто говорили о браке, и меня иногда беспокоило, насколько разные у нас взгляды. Для меня брак был данностью, чем-то, с чем я росла, надеясь когда-нибудь сделать так же. Несомненной частью будущего виделись мне и дети – с того момента, как я стала играть в куклы еще маленькой девочкой. Барак был не против брака, но не особенно торопился. Наша любовь уже являлась достаточным фундаментом для полноценной, счастливой жизни вместе – с кольцами или без.
Естественно, мы оба – продукты своего воспитания. Для Барака брак был чем-то эфемерным: его мать дважды выходила замуж, дважды разводилась, и в каждом случае ей удавалось жить, делать карьеру и растить маленьких детей. Мои родители, напротив, женились рано и на всю жизнь. Каждое принятое ими решение принималось вместе, каждое их усилие было совместным усилием. За тридцать лет они едва ли провели порознь хотя бы ночь.
Чего мы с Бараком хотели? Современного партнерства, которое устраивало бы нас обоих. Он рассматривал брак как единение двух людей, которые могут вести параллельную жизнь, не отказываясь от независимых мечтаний или амбиций. Для меня брак больше походил на слияние двух жизней в одну, благополучие семьи всегда было на первом месте. Я не хотела такой жизни, как у моих родителей. Я не стремилась прожить ее в одном доме, работать на одной и той же работе и никогда не претендовать на что-то для себя, но я хотела стабильности – год за годом, десятилетие за десятилетием. «Я признаю ценности людей, имеющих собственные интересы, амбиции и мечты, – писала я в дневнике. – Но я не верю, что мечты одного человека должны исполняться за счет другого».
Мы разберемся со своими чувствами, решила я, когда Барак вернется в Чикаго, когда потеплеет и у нас снова будет возможность проводить выходные вместе. Мне оставалось только ждать, хотя ждать было трудно. Я хотела постоянства. Из гостиной моей квартиры иногда доносился шепот родителей, разговаривавших этажом ниже. Я слышала, как мама смеялась, когда отец рассказывал какую-то историю. Я слышала, как они выключали телевизор, чтобы приготовиться ко сну. Мне было двадцать семь лет, и случались дни, когда все, чего я хотела, – это чувствовать себя цельной. Мне хотелось схватить все, что я люблю, и безжалостно пригвоздить к земле. Я уже достаточно потеряла, чтобы знать, что впереди потерь будет еще больше.
Я записала отца на прием к врачу, но в конечном счете именно мама доставила его туда – на «скорой». Его ноги так раздулись и стали столь чувствительными, что папа наконец признал, что ходит словно по иголкам. Когда пришло время идти, он не смог даже встать. В тот день я была на работе, но мама позже рассказала мне, что пока крепкие санитары выносили отца из дома, он все еще пытался шутить.
Его доставили прямо в больницу Чикагского университета.
За этим последовала череда потерянных дней, проведенных в мучениях и бесконечных заборах крови на анализ, проверке пульса, нетронутых подносов с едой и отрядов врачей, делающих обход. Все это время отец продолжал отекать. Его лицо надулось, шея стала толще, голос ослабел. Официальным диагнозом стал синдром Кушинга, возможно связанный с рассеянным склерозом, а возможно, и нет. В любом случае мы уже давно прошли точку любого вида паллиативного лечения. Эндокринная система отца полностью вышла из строя. Сканирование показало опухоль в горле, настолько большую, что он практически задыхался.
– Даже не знаю, как я это пропустил, – сказал отец доктору с искренним недоумением, будто не почувствовал ни одного симптома, ведущего к этому моменту, будто не провел недели и месяцы, если не годы, игнорируя свою боль.
Мы ездили в больницу по очереди: мама, Крейг, Дженис и я. Мы приходили и уходили в течение нескольких дней, пока врачи накачивали папу лекарствами, добавляли трубки и подключали аппараты. Мы пытались понять, что говорят нам специалисты, но не могли уловить смысл. Мы поправляли папины подушки и бесцельно болтали о баскетболе в колледже и о погоде на улице, зная, что он слушает, хотя и практически не может говорить.
Мы были семьей любителей планировать, чья жизнь пошла не по плану. Мой отец медленно тонул в каком-то невидимом море. Мы призывали его вернуться, стараясь вызвать в его памяти моменты, от которых могли заблестеть глаза. Помнишь, как мы катались на этом гигантском заднем сиденье во время летних вылазок в кино? Помнишь боксерские перчатки, которые ты нам подарил, и бассейн на курорте Dukes Happy Holiday? Как насчет того, как ты собирал реквизит для мастерской Робби? Ужины в доме Денди? Помнишь, мама приготовила нам жареные креветки в канун Нового года?
Как-то вечером я зашла к отцу и застала его в одиночестве: мама ушла домой на ночь, а медсестры толпились у своего поста в коридоре. В комнате было тихо. На всем этаже больницы было тихо. Стояла первая неделя марта. Зимний снег только что растаял, город промок насквозь. Отец лежал в больнице дней десять. Ему было пятьдесят пять лет, но выглядел он как старик с пожелтевшими глазами и отяжелевшими руками.
Он был в сознании, но не мог говорить – не знаю, из-за опухоли или из-за эмоций.
Я опустилась на стул рядом с его кроватью и смотрела, как он тяжело дышит. Когда я вложила свою руку в его, папа успокаивающе ее сжал. Мы молча глядели друг на друга. Слишком много нужно было сказать, и в то же время казалось, будто мы уже все сказали. Осталась только одна правда. Это конец. Папа не поправится. Он собирался пропустить всю мою оставшуюся жизнь. Я теряла его спокойствие, его уют, его жизнеутверждающее веселье. Я почувствовала, как по щекам текут слезы.
Не сводя с меня глаз, отец поднес мою руку к губам и целовал ее снова, и снова, и снова. Это был его способ сказать: «Тише, не плачь». Он выражал свое отчаяние и просьбу, но в то же время вкладывал в жест нечто более спокойное и глубокое. Этими поцелуями он говорил: он любит меня всем сердцем, гордится женщиной, которой я стала. Он говорил, что ему следовало пойти к врачу гораздо раньше. Он просил прощения. Он прощался.
Я оставалась с ним до тех пор, пока он не уснул, потом вышла из больницы в ледяной темноте и поехала домой на Эвклид-авеню, где мама уже выключила свет. Теперь мы были одни в доме, только я, моя мама и наше будущее. К восходу солнца папы не стало. У моего отца – Фрейзера Робинсона III – в ту ночь случился сердечный приступ, и он скончался, отдав нам абсолютно все.
11
Жить после чьей-то смерти – это больно. Больно идти по коридору и открывать холодильник. Больно надевать носки и чистить зубы. Еда не имеет вкуса. Цвета становятся плоскими. Музыка, как и воспоминания, причиняет страдания. Ты смотришь на то, что когда-то казалось тебе прекрасным, – пурпурное небо на закате или детскую площадку, – и это только усугубляет твою потерю. Горе – это одиночество.
На следующий день после смерти отца мы поехали в похоронное бюро Саутсайда – я, мама и Крейг, – чтобы выбрать гроб и спланировать похороны. «Подготовиться», как говорят в похоронных бюро. Я мало что помню об этом – только то, что мы были в шоке, каждый из нас замурован в собственном горе. Тем не менее, проходя через непристойный ритуал покупки нужной коробки для похорон нашего отца, мы с Крейгом умудрились поссориться в первый и единственный раз в нашей взрослой жизни.
Я хотела купить самый шикарный, самый дорогой гроб в этом месте, со всеми возможными дополнительными ручками и подушками. У меня не было на это никаких причин, просто хотелось что-то делать, когда сделать уже ничего нельзя. Наше практичное воспитание не позволяло мне придавать большое значение банальностям, которыми люди будут осыпать нас через несколько дней на похоронах. Меня не так-то легко было утешить предположением, что мой отец ушел в лучший мир и теперь сидит где-то на облаках со своими друзьями-ангелами. На мой взгляд, он просто заслужил хороший гроб.
В то же время Крейг настаивал, что папа бы захотел что-нибудь простое – скромное и практичное, ничего лишнего. Он сказал, это лучше соответствует характеру нашего отца. Все остальное было бы слишком показушно.
Мы начали тихо, но вскоре взорвались так, что добрая распорядительница похорон притворилась, будто не слушает, а мама просто отстраненно смотрела на нас сквозь туман собственной боли.
Мы кричали по причинам, которые не имели никакого отношения к спору. Никто из нас не хотел победить. В конце концов мы похоронили отца в компромиссном гробу – не особенно дорогом, но и не самом дешевом – и никогда больше об этом не говорили. Мы вели абсурдный и неуместный спор, потому что после смерти каждая вещь на земле кажется абсурдной и неуместной.
Потом мы отвезли маму на Эвклид-авеню, сели за кухонный стол на первом этаже втроем, усталые и угрюмые, и уставились на четвертый пустой стул. Он снова и снова напоминал нам о нашем горе, и наконец мы заплакали. Мы сидели так, рыдая, как мне показалось, очень долго, пока слез больше не осталось. Мама, которая весь день молчала, наконец немного печально сказала:
«Во-первых, я не понимаю, куда хочу направить свою жизнь. Каким человеком я хочу быть? Какой вклад в мир я хочу внести?
Во-вторых, у меня очень серьезные отношения с Бараком, и я чувствую, что мне нужно лучше владеть собой».
Эта маленькая записная книжка с цветочками пережила уже пару десятилетий и множество переездов. Она лежала на полке в моей гардеробной в Белом доме восемь лет, пока совсем недавно я не вытащила ее из коробки, чтобы заново познакомиться с собой во времена, когда я была молодым юристом.
Сегодня я прочитала эти строки и поняла, что именно пыталась сказать себе, – это могла бы сказать мне прямо любая здравомыслящая женщина. На самом деле все было просто: во-первых, я терпеть не могла свою должность юриста. Я не подходила для этой работы. Я не чувствовала ничего, кроме опустошения, когда разбирала документы, несмотря на то что была в этом хороша. Это грустно признавать, учитывая, как тяжело я работала и какой на мне оставался долг по студенческому кредиту. Ослепленная своим стремлением преуспеть и делать все идеально, я пропустила знаки судьбы и свернула не туда.
Во-вторых, я была сильно и восхитительно влюблена в парня, чей интеллект и амбиции могли поглотить мои. Я уже видела, как эта опасность подбирается все ближе, подобно бурлящей волне с мощным подводным течением. Я не собиралась уходить с ее дороги – я была слишком предана Бараку к тому времени, слишком влюблена, – но хотела прочно стоять на ногах.
Это означало найти новую профессию. Больше всего меня потрясло то, что я не могла придумать, чем хочу заниматься. Почему-то за все годы учебы не удалось понять, что мне нравится и как это может сочетаться с работой, которую я нахожу значимой. В молодости я никак не исследовала ни себя, ни окружающий мир. Зрелость Барака нарабатывалась частично и в то время, когда он был загружен делами в должности общественного организатора, и даже тогда, когда, как он сам считает, провел бестолковый год, трудясь исследователем в одной из бизнес-консалтинговых фирм Манхэттена сразу после колледжа. Он что-то пробовал, знакомился с разными людьми, узнавал собственные приоритеты. Я же, между тем, так боялась запутаться, так стремилась к респектабельности и стабильной оплате счетов, что стала юристом, ни разу по-настоящему не задумавшись об этой профессии.
За один год я обрела Барака и потеряла Сюзанну, и взрывная волна этих двух событий сбила меня с ног. Внезапная смерть Сюзанны пробудила мысль, что в моей жизни не хватает радости и смысла. Я не могла продолжать жить в своем слепом самодовольстве. Я одновременно благодарила и винила Барака за свою растерянность. «Какова вероятность того, что, не будь в моей жизни мужчины, который постоянно спрашивает меня о том, что мною движет и что причиняет мне боль, – писала я в своем дневнике, – я бы стала делать это сама?»
Я размышляла о том, чем могла бы заниматься, какими навыками могла бы овладеть. Может быть, я могла бы стать учителем? Администратором колледжа? Может быть, мне стоило запустить программу для занятий с детьми после школы, профессиональную версию того, чем я занималась в Принстоне для Черни? Мне хотелось работать на фонд или некоммерческую организацию. Помогать неимущим детям. Я спрашивала себя, могу ли найти работу, которая занимала бы меня и при этом оставляла время для волонтерства, занятий искусством или воспитания детей. По сути, я хотела жить.
Хотела чувствовать себя цельной. Я составила список вопросов, которые меня интересовали: образование, подростковая беременность, самооценка черных. Я знала: более социально ориентированная работа неизбежно повлечет за собой сокращение зарплаты. Поэтому мой следующий список оказался более отрезвляющим: список статей моих расходов после того, как я откажусь от излишеств, которые могла позволить себе на зарплату в «Сидли», типа подписки на вино и абонемента в спортзал. В перечне остались 600 долларов на ежемесячный платеж по студенческому кредиту, 407 долларов за машину, деньги на еду, бензин и страховку, плюс примерно 500 долларов в месяц на аренду, если я когда-нибудь все-таки съеду из родительского дома.
Ничего невозможного, но все равно непросто. Я стала расспрашивать людей о карьере в сфере правового регулирования индустрии развлечений, решив, что там интереснее и при этом не так мало платят. Но в глубине души я чувствовала, как медленно растет моя уверенность в том, что я не создана для юридической практики. Однажды я прочитала статью в «Нью-Йорк таймс», в которой описывалось, что среди американских юристов, в особенности среди женщин, процветают усталость, стресс и депрессия. «Как печально», – написала я в дневнике.
Бо́льшую часть августа я провела в арендованной комнате для переговоров отеля в Вашингтоне, куда меня послали помочь подготовить дело. «Сидли и Остин» представляла интересы химического конгломерата «Юнион карбид» в антимонопольном процессе, связанном с продажей одного из бизнес-холдингов. Я провела в Вашингтоне около трех недель, но почти не видела города, ведь моя жизнь состояла из того, чтобы сидеть в комнате с несколькими коллегами из «Сидли», открывать коробки с папками, которые нам отправляли из штаб-квартиры компании, и просматривать тысячи страниц.
Наверное, я не выгляжу одной из тех, кто находит утешение в хитросплетениях торговли уретановым полиэфирполиолом, но я нашла. Это была все та же юриспруденция, но специфика работы и смена обстановки отвлекли меня от более серьезных вопросов, не дающих покоя в остальное время.
В конечном счете, дело урегулировали вне суда, это означало, что бо́льшая часть моей работы проделана зря. Утомительный, но ожидаемый для юриспруденции компромисс. Нам нередко приходилось готовиться к суду, которому не суждено было состояться. В тот вечер по пути домой в Чикаго меня охватил тяжелый страх. Я знала, что вот-вот окунусь в повседневную рутину и туман своих сомнений.
Мама встретила меня в аэропорту О’Хара. Какое облегчение просто ее увидеть. Ей уже было чуть за пятьдесят, и она работала помощником управляющего в банке в центре города. Коллектив, по ее словам, состоял в основном из мужчин, которые попали в этот бизнес только потому, что их отцы трудились банкирами. Моя мать была сильной. Она с трудом выдерживала дураков. Коротко стриглась и носила практичную, непритязательную одежду. Все в маме излучало уверенность и спокойствие. Она никогда не вмешивалась в нашу с Крейгом личную жизнь. Мамина любовь выражалась в надежности. Мама просто появлялась, когда прилетал самолет, отвозила домой и предлагала поесть. Ее спокойный нрав был для меня убежищем, местом, где я могла укрыться от невзгод.
Как только мы выехали в город, я тяжело вздохнула.
– Ты в порядке? – спросила мама.
Я посмотрела на нее в полумраке машины.
– Не знаю, – начала я. – Просто…
И вывалила на нее все свои чувства. Рассказала, что мне не нравится моя работа и даже выбор профессии и что на самом деле я глубоко несчастна. Рассказала о своем беспокойстве, о том, как отчаянно хочу что-то изменить, но боюсь, что стану мало зарабатывать. Мои эмоции были на пределе. Я снова вздохнула.
– Я просто не чувствую удовлетворения, – пожаловалась я.
Теперь я понимаю, как тяжело это было услышать моей маме, которая к тому времени уже девять лет работала преимущественно для того, чтобы оплатить мое образование в колледже, после многих лет труда домохозяйкой: шить мне школьную одежду, готовить мне еду и стирать вещи моего отца, который ради нашей семьи по восемь часов в день наблюдал за датчиками на котлах водоочистительной станции. Моя мама, которая только что приехала за мной в аэропорт, которая позволила мне бесплатно жить в ее доме и которая должна была встать на рассвете на следующее утро, чтобы помочь моему отцу-инвалиду собраться на работу, вряд ли была готова сочувствовать моей тоске по удовлетворенности жизнью.
Сама концепция удовлетворенности, я уверена, ей чужда. Она из словаря капризных богачей. Сомневаюсь, что мои родители за тридцать лет совместной жизни хоть раз говорили об удовлетворенности жизнью. Но мама не стала осуждать меня за преувеличение. Она не из тех, кто читает лекции или обращает чужое внимание на собственные жертвы. Обычно она просто спокойно поддерживала любой мой выбор. Однако на этот раз она бросила на меня косой взгляд, включила поворотник, чтобы свернуть с шоссе к нашему району, и слегка усмехнулась.
– Если хочешь знать мое мнение, – сказала мама, – то сначала заработай деньги, а потом уже беспокойся о счастье.
Есть истины, с которыми мы сталкиваемся, и истины, которые мы игнорируем. Следующие шесть месяцев я провела в попытках воодушевить себя, кардинально ничего не меняя. Я встретилась с партнером в «Сидли», возглавляющим мой отдел, и попросила дать более сложные задания. Я попыталась сосредоточиться на проектах, которые считала самыми значимыми, включая набор персонала. Все это время я следила за вакансиями в газетах и старалась как можно чаще общаться с не юристами. В общем, я решила работать над тем, чтобы почувствовать себя цельной.
В то же время дома, на Эвклид-авеню, я оказалась бессильной перед лицом новой реальности. Ноги отца опухали без видимой причины. Его кожа начала покрываться странными пятнышками и темнеть. Но каждый раз, когда я спрашивала, как папа себя чувствует, он отвечал мне с той же настойчивостью, что и раньше.
– Я в порядке, – отмахивался он, как будто не стоило и спрашивать. И тут же менял тему.
В Чикаго снова наступила зима. По утрам я просыпалась от шума, с которым соседи соскабливали лед с ветровых стекол своих машин. Дул ветер, валил снег. Бледное солнце едва пробивалось сквозь облака. Я смотрела на стальное небо и пустыню серого льда, покрывшего озеро Мичиган, в окно своего кабинета на сорок седьмом этаже, закутывалась поплотнее в шерстяную кофту и надеялась на оттепель. На Среднем Западе, как я уже говорила, зима – это упражнение на стойкость. Ты учишься ждать – ждать пения птиц, ждать появления первого пурпурного крокуса на снегу. У тебя нет другого выбора, кроме как взять себя в руки.
Отец не утратил своего жизнеутверждающего чувства юмора. Время от времени Крейг приходил на семейный ужин, мы садились за стол и смеялись как всегда, только теперь к нам присоединялась Дженис, жена Крейга. Дженис – веселая, энергичная женщина, она работала телекоммуникационным аналитиком в центре города и, как и все остальные, была без ума от моего отца. Крейг между тем стал человеком из брошюры о карьере после Принстона. Он получил степень магистра делового администрирования, должность вице-президента в Континентальном банке, и они с Дженис купили хорошую квартиру в Гайд-парке. Брат носил пошитые на заказ костюмы и приезжал на ужины на своем красном «Порше 944-Турбо». Тогда я этого не знала, но все это тоже не делало его счастливым. Как и у меня, у него назревал кризис, и в ближайшие годы брат будет ломать голову над тем, что значит для него его работа и является ли все то, за чем он гнался, тем, чего он действительно хотел. Понимая, однако, как гордится отец тем, чего удалось достичь его детям, никто из нас никогда не говорил обо всем этом за ужином.
Прощаясь в конце визита, Крейг бросал на отца последний озабоченный взгляд и всегда спрашивал о его здоровье, но папа весело отмахивался: «Я в порядке».
Мы принимали этот ответ, думаю, отчасти потому, что он позволял оставлять все как есть, а нам не хотелось ничего менять. Мы говорили друг другу: с ним все в порядке, мы видели, как он каждый день встает и идет на работу. Папа был в порядке, ведь мы видели, как он ел вторую порцию мясного рулета той ночью. Он был в порядке, особенно если не смотреть слишком пристально на его ноги.
Я несколько раз напряженно говорила с мамой о том, почему папа не обращался к врачу. Но, как и я, она почти сдалась, устав получать его отказы. Врачи никогда не приносили хороших новостей, поэтому, считал мой отец, их следовало избегать. Он просто не любил говорить о своих проблемах, это казалось ему эгоистичным. Папа желал жить по-своему. Чтобы приспособиться к раздутым стопам, он просто попросил маму купить ему пару рабочих ботинок побольше.
Тупиковая ситуация с визитом к врачу продлилась весь январь и февраль. Папа передвигался по дому с болезненной медлительностью при помощи алюминиевых ходунков, часто останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Теперь по утрам ему требовалось больше времени, чтобы перебраться с кровати в ванную, из ванной на кухню, а оттуда к задней двери. Затем спуститься по трем ступенькам в гараж и приехать на работу. Несмотря на то что происходило дома, он настаивал, что на работе все в порядке. Он использовал мотороллер, чтобы перемещаться от котла к котлу, и гордился своей незаменимостью. Он не пропустил ни одной смены за все двадцать шесть лет работы. Папа с гордостью заявлял, что, если котел перегревался, он один из немногих мог справиться с угрозой достаточно быстро и умело. В подтверждение своего оптимизма он недавно выдвинул свою кандидатуру на повышение.
Мы с мамой пытались примирить то, что он говорил нам, с тем, что мы наблюдали собственными глазами, – но это становилось все труднее. Дома по вечерам отец проводил бо́льшую часть времени за просмотром баскетбольных и хоккейных матчей по телевизору, слабый и измученный, сидя в любимом кресле. В дополнение к ногам мы заметили у него припухлость на шее. В папином голосе послышалась странная дрожь.
Однажды ночью мы наконец устроили нечто вроде интервенции. Крейг никогда не играл роль плохого копа, мама тоже придерживалась добровольного прекращения огня в отношении папиного здоровья. Поэтому роль крутого переговорщика почти всегда выпадала мне. Я сказала отцу: он должен нам помочь, я собираюсь позвонить его врачу утром. Папа неохотно согласился, пообещав, что, если я назначу встречу, он пойдет. Я убедила его лечь пораньше, чтобы дать телу отдохнуть.
В ту ночь мы с мамой пошли спать, чувствуя облегчение от того, что наконец-то обрели контроль над ситуацией.
Однако у отца оказались собственные соображения на этот счет. Покой для него всегда был своего рода уступкой. Утром я спустилась вниз и обнаружила, что мама уже ушла на работу, а папа сидит за кухонным столом, поставив рядом с собой ходунки. Он надел свою темно-синюю городскую форму и изо всех сил пытался надеть ботинки. Папа собирался на работу.
– Папа, – сказала я, – я думала, ты отдохнешь. Мы же решили назначить тебе прием у врача…
Он пожал плечами.
– Я знаю, милая, – сказал он хриплым из-за новообразования на шее голосом. – Но сейчас я в порядке.
Его упрямство скрывалось под таким количеством слоев гордости, что я не смогла рассердиться. Папу было не переубедить. Мои родители воспитали нас так, чтобы мы сами справлялись со своими трудностями, а значит, я должна была доверять ему, даже если в тот момент он едва мог обуться. Так что я позволила ему справиться с этим. Отбросила свои тревоги, поцеловала отца и поднялась наверх, чтобы подготовиться к рабочему дню. Я решила позже позвонить маме и сказать, что нам нужно выработать стратегию, как заставить этого мужчину взять отпуск.
Я услышала, как захлопнулась задняя дверь. Через несколько минут я вернулась в кухню и обнаружила, что там никого нет. Ходунки отца стояли у задней двери. Повинуясь внезапному порыву, я подошла к двери и выглянула в маленький стеклянный глазок на заднее крыльцо и дорожку к гаражу, чтобы убедиться, что фургон исчез.
Но фургон был на месте, и папа тоже. В шапке и зимней куртке он стоял ко мне спиной. Он спустился лишь до середины лестницы, после чего был вынужден сесть на ступеньки. Во всей его позе сквозило изнеможение: в наклоненной набок голове и в полуобморочной тяжести, с которой он опирался на деревянные перила. Он слишком устал, чтобы продолжать спуск. Было ясно, что он пытается собраться с силами, чтобы развернуться и зайти внутрь.
Я поняла, что вижу его в момент полного поражения.
Как, должно быть, одиноко прожить двадцать с лишним лет с такой болезнью, не жалуясь на то, что твое тело медленно и неумолимо умирает. Увидев отца на крыльце, я почувствовала боль, которую еще никогда не испытывала. Я инстинктивно хотела выскочить и помочь ему вернуться в теплый дом, но сопротивлялась, зная: это еще сильнее ударит по его самомнению. Я затаила дыхание и отвернулась от двери.
Я подумала, что увижу папу, когда он вернется. Помогу снять рабочие ботинки, принесу воды и провожу к креслу, молча дав понять, что теперь ему, без сомнения, придется принять помощь.
Поднявшись к себе в комнату, я сидела, прислушиваясь к звуку задней двери. Я подождала пять минут, потом еще пять, прежде чем спуститься вниз и снова подойти к глазку, чтобы убедиться, что он поднялся на ноги. Но на крыльце никого не было. Каким-то образом мой отец, вопреки всему происходящему в его распухшем теле, заставил себя спуститься по лестнице, пересечь ледяную дорожку и сесть в универсал, который теперь, вероятно, был почти на полпути к водоочистительной станции. Папа не сдавался.
Уже несколько месяцев мы с Бараком танцевали вокруг идеи брака. Мы были вместе уже полтора года и все еще оставались влюблены. Шел его последний семестр в Гарварде. Барака поглотила работа над журналом, но потом он собирался вернуться ко мне и начать искать работу. План был такой: он возвращается на Эвклид-авеню и живет со мной на этот раз на постоянной основе. Для меня это еще одна причина, по которой зима так долго не заканчивалась.
Мы часто говорили о браке, и меня иногда беспокоило, насколько разные у нас взгляды. Для меня брак был данностью, чем-то, с чем я росла, надеясь когда-нибудь сделать так же. Несомненной частью будущего виделись мне и дети – с того момента, как я стала играть в куклы еще маленькой девочкой. Барак был не против брака, но не особенно торопился. Наша любовь уже являлась достаточным фундаментом для полноценной, счастливой жизни вместе – с кольцами или без.
Естественно, мы оба – продукты своего воспитания. Для Барака брак был чем-то эфемерным: его мать дважды выходила замуж, дважды разводилась, и в каждом случае ей удавалось жить, делать карьеру и растить маленьких детей. Мои родители, напротив, женились рано и на всю жизнь. Каждое принятое ими решение принималось вместе, каждое их усилие было совместным усилием. За тридцать лет они едва ли провели порознь хотя бы ночь.
Чего мы с Бараком хотели? Современного партнерства, которое устраивало бы нас обоих. Он рассматривал брак как единение двух людей, которые могут вести параллельную жизнь, не отказываясь от независимых мечтаний или амбиций. Для меня брак больше походил на слияние двух жизней в одну, благополучие семьи всегда было на первом месте. Я не хотела такой жизни, как у моих родителей. Я не стремилась прожить ее в одном доме, работать на одной и той же работе и никогда не претендовать на что-то для себя, но я хотела стабильности – год за годом, десятилетие за десятилетием. «Я признаю ценности людей, имеющих собственные интересы, амбиции и мечты, – писала я в дневнике. – Но я не верю, что мечты одного человека должны исполняться за счет другого».
Мы разберемся со своими чувствами, решила я, когда Барак вернется в Чикаго, когда потеплеет и у нас снова будет возможность проводить выходные вместе. Мне оставалось только ждать, хотя ждать было трудно. Я хотела постоянства. Из гостиной моей квартиры иногда доносился шепот родителей, разговаривавших этажом ниже. Я слышала, как мама смеялась, когда отец рассказывал какую-то историю. Я слышала, как они выключали телевизор, чтобы приготовиться ко сну. Мне было двадцать семь лет, и случались дни, когда все, чего я хотела, – это чувствовать себя цельной. Мне хотелось схватить все, что я люблю, и безжалостно пригвоздить к земле. Я уже достаточно потеряла, чтобы знать, что впереди потерь будет еще больше.
Я записала отца на прием к врачу, но в конечном счете именно мама доставила его туда – на «скорой». Его ноги так раздулись и стали столь чувствительными, что папа наконец признал, что ходит словно по иголкам. Когда пришло время идти, он не смог даже встать. В тот день я была на работе, но мама позже рассказала мне, что пока крепкие санитары выносили отца из дома, он все еще пытался шутить.
Его доставили прямо в больницу Чикагского университета.
За этим последовала череда потерянных дней, проведенных в мучениях и бесконечных заборах крови на анализ, проверке пульса, нетронутых подносов с едой и отрядов врачей, делающих обход. Все это время отец продолжал отекать. Его лицо надулось, шея стала толще, голос ослабел. Официальным диагнозом стал синдром Кушинга, возможно связанный с рассеянным склерозом, а возможно, и нет. В любом случае мы уже давно прошли точку любого вида паллиативного лечения. Эндокринная система отца полностью вышла из строя. Сканирование показало опухоль в горле, настолько большую, что он практически задыхался.
– Даже не знаю, как я это пропустил, – сказал отец доктору с искренним недоумением, будто не почувствовал ни одного симптома, ведущего к этому моменту, будто не провел недели и месяцы, если не годы, игнорируя свою боль.
Мы ездили в больницу по очереди: мама, Крейг, Дженис и я. Мы приходили и уходили в течение нескольких дней, пока врачи накачивали папу лекарствами, добавляли трубки и подключали аппараты. Мы пытались понять, что говорят нам специалисты, но не могли уловить смысл. Мы поправляли папины подушки и бесцельно болтали о баскетболе в колледже и о погоде на улице, зная, что он слушает, хотя и практически не может говорить.
Мы были семьей любителей планировать, чья жизнь пошла не по плану. Мой отец медленно тонул в каком-то невидимом море. Мы призывали его вернуться, стараясь вызвать в его памяти моменты, от которых могли заблестеть глаза. Помнишь, как мы катались на этом гигантском заднем сиденье во время летних вылазок в кино? Помнишь боксерские перчатки, которые ты нам подарил, и бассейн на курорте Dukes Happy Holiday? Как насчет того, как ты собирал реквизит для мастерской Робби? Ужины в доме Денди? Помнишь, мама приготовила нам жареные креветки в канун Нового года?
Как-то вечером я зашла к отцу и застала его в одиночестве: мама ушла домой на ночь, а медсестры толпились у своего поста в коридоре. В комнате было тихо. На всем этаже больницы было тихо. Стояла первая неделя марта. Зимний снег только что растаял, город промок насквозь. Отец лежал в больнице дней десять. Ему было пятьдесят пять лет, но выглядел он как старик с пожелтевшими глазами и отяжелевшими руками.
Он был в сознании, но не мог говорить – не знаю, из-за опухоли или из-за эмоций.
Я опустилась на стул рядом с его кроватью и смотрела, как он тяжело дышит. Когда я вложила свою руку в его, папа успокаивающе ее сжал. Мы молча глядели друг на друга. Слишком много нужно было сказать, и в то же время казалось, будто мы уже все сказали. Осталась только одна правда. Это конец. Папа не поправится. Он собирался пропустить всю мою оставшуюся жизнь. Я теряла его спокойствие, его уют, его жизнеутверждающее веселье. Я почувствовала, как по щекам текут слезы.
Не сводя с меня глаз, отец поднес мою руку к губам и целовал ее снова, и снова, и снова. Это был его способ сказать: «Тише, не плачь». Он выражал свое отчаяние и просьбу, но в то же время вкладывал в жест нечто более спокойное и глубокое. Этими поцелуями он говорил: он любит меня всем сердцем, гордится женщиной, которой я стала. Он говорил, что ему следовало пойти к врачу гораздо раньше. Он просил прощения. Он прощался.
Я оставалась с ним до тех пор, пока он не уснул, потом вышла из больницы в ледяной темноте и поехала домой на Эвклид-авеню, где мама уже выключила свет. Теперь мы были одни в доме, только я, моя мама и наше будущее. К восходу солнца папы не стало. У моего отца – Фрейзера Робинсона III – в ту ночь случился сердечный приступ, и он скончался, отдав нам абсолютно все.
11
Жить после чьей-то смерти – это больно. Больно идти по коридору и открывать холодильник. Больно надевать носки и чистить зубы. Еда не имеет вкуса. Цвета становятся плоскими. Музыка, как и воспоминания, причиняет страдания. Ты смотришь на то, что когда-то казалось тебе прекрасным, – пурпурное небо на закате или детскую площадку, – и это только усугубляет твою потерю. Горе – это одиночество.
На следующий день после смерти отца мы поехали в похоронное бюро Саутсайда – я, мама и Крейг, – чтобы выбрать гроб и спланировать похороны. «Подготовиться», как говорят в похоронных бюро. Я мало что помню об этом – только то, что мы были в шоке, каждый из нас замурован в собственном горе. Тем не менее, проходя через непристойный ритуал покупки нужной коробки для похорон нашего отца, мы с Крейгом умудрились поссориться в первый и единственный раз в нашей взрослой жизни.
Я хотела купить самый шикарный, самый дорогой гроб в этом месте, со всеми возможными дополнительными ручками и подушками. У меня не было на это никаких причин, просто хотелось что-то делать, когда сделать уже ничего нельзя. Наше практичное воспитание не позволяло мне придавать большое значение банальностям, которыми люди будут осыпать нас через несколько дней на похоронах. Меня не так-то легко было утешить предположением, что мой отец ушел в лучший мир и теперь сидит где-то на облаках со своими друзьями-ангелами. На мой взгляд, он просто заслужил хороший гроб.
В то же время Крейг настаивал, что папа бы захотел что-нибудь простое – скромное и практичное, ничего лишнего. Он сказал, это лучше соответствует характеру нашего отца. Все остальное было бы слишком показушно.
Мы начали тихо, но вскоре взорвались так, что добрая распорядительница похорон притворилась, будто не слушает, а мама просто отстраненно смотрела на нас сквозь туман собственной боли.
Мы кричали по причинам, которые не имели никакого отношения к спору. Никто из нас не хотел победить. В конце концов мы похоронили отца в компромиссном гробу – не особенно дорогом, но и не самом дешевом – и никогда больше об этом не говорили. Мы вели абсурдный и неуместный спор, потому что после смерти каждая вещь на земле кажется абсурдной и неуместной.
Потом мы отвезли маму на Эвклид-авеню, сели за кухонный стол на первом этаже втроем, усталые и угрюмые, и уставились на четвертый пустой стул. Он снова и снова напоминал нам о нашем горе, и наконец мы заплакали. Мы сидели так, рыдая, как мне показалось, очень долго, пока слез больше не осталось. Мама, которая весь день молчала, наконец немного печально сказала: