Айдахо
Часть 33 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Понятно. Заготовка дров, да?
– Она у меня была в длинных штанах, там ведь сплошные кусты.
– Это ты хорошо придумала.
– Можно поцарапаться, обгореть. Змеи тоже.
– Ты хотела ее уберечь.
Очень спокойно:
– Да, да. – Затем с ноткой паники: – Кого?
– Мэй, – сказала Элизабет.
– Мэй? – Боль в голосе Дженни. – Мэй? Мэй?
Элизабет – сердце колотится – стучала кулаком в стенку, пока не услышала снизу шумный вздох. Затем Дженни перевернулась на другой бок и снова погрузилась в сон.
Длинные штаны среди кустов. Длинные штаны под солнцем. В день убийства Дженни переживала, как бы дочку не укусила змея, как бы у нее не обгорели ноги. Что бы ни двигало рукой с топором – то был не умысел и не мысль. Нет, топор зацепился за инерцию чувства, которое уже прошло. Это можно будет упомянуть на слушании, если дело дойдет до слушания и если ее попросят выступить, что вполне вероятно, ведь в конце заявления, там, где надо указывать поручителя, почерком Дженни выведена фамилия Элизабет.
Какие выбрать слова? Как придать всему этому форму?
Для меня это первая возможность просить об условно-досрочном освобождении, и я использую ее со смирением и безо всяких ожиданий. Мой поступок простить невозможно – ни вам, ни мне, ни Богу, ни кому-либо еще, живому или мертвому.
Кроме Элизабет
Элизабет меня простила
Элизабет отпустила меня
Элизабет просто чу…
Этот черновик она тоже порвала.
Дженни, конечно, сможет ее остановить. Сказать комиссии, что не подавала заявление, что это все Элизабет. Или что чувствует себя угрозой для общества, так что лучше им ее не выпускать. Нет ничего на свете, чего она хотела бы меньше, чем выйти на свободу.
Но именно поэтому сопротивляться она не станет. Потому что убеждена: она больше никогда не должна получать и толики того, чего хочет, – а хочет она сгинуть в этих стенах. Для Дженни свобода будет худшим наказанием, а следовательно, тем самым наказанием, которого она заслуживает.
Это Элизабет умрет здесь, оставшись без Дженни. Можно не сомневаться. Какое-то время она еще продержится – ради писем Дженни, ради парочки снимков, – а потом попросит, чтобы ее перевели в прачечную. И однажды, в воскресенье, когда новенькая сядет за фортепиано, Элизабет послушает ласковые звуки музыки, саднящие аккорды и уснет вместо Дженни, сложив свою душу, как свежую простыню, и уже никогда не проснется.
Считал ли судья, как и сама Дженни, что она не вправе получить желаемое, или его тронул, напугал, смутил вопль искренней скорби в ее глазах – это неважно. Шепотом он дал ей жизнь. И Дженни жила. Живет до сих пор. И будет жить, пока шепот не смолкнет.
2025, май
Одно время, много лет назад, Энн пыталась выяснить, что означает «Айдахо». Простого ответа не нашлось, такой запутанной и плохо задокументированной была история этого слова. Вначале она вычитала, что на языке шошонов так описывается «путь лучей восходящего солнца по склону горы». Но стоило копнуть глубже, и стало ясно, что это ложь, что такого слова нет ни в одном индейском языке. Оно не переводится, вопреки заверениям многих авторов, как «горный самоцвет».
На самом деле все началось с одного шахтера, делегата конгресса. Как-то раз он играл с маленькой девочкой в зале заседаний Капитолия. Она была дочерью его друга. Девочка по имени Айда. Она не должна была находиться в этом зале, и все же она там была, играла с тем мужчиной, незнакомцем, пока вокруг шли споры о названии нового штата. Внезапно она рванула от него и помчалась к дверям в коридор, и тогда он крикнул: «Айда! Хо! Вернись ко мне!»
Вернись ко мне.
Услышав это, другие делегаты спросили, где он узнал такое красивое слово. Они не догадывались, что кричал он вслед девочке, которая уже исчезла, девочке, не замеченной никем. Они думали, что его осенила идея. Человек сентиментальный, он ответил, что это единственное слово, достойное такой суровой земли, и в два счета придумал байку. Он сказал, будто слышал, как шошоны распевают это слово на рассвете. Он сказал, будто так они называют восходящее солнце – горный самоцвет.
Конгрессмены были тронуты.
И единогласно постановили, что называться новой территории со столицей в Денвере штатом Айдахо.
Но не успел штат получить официальный статус, как обман раскрылся. Смутившись и огорчившись из-за того, что чуть не назвали землю в честь бессмыслицы – в честь какой-то там девочки, – конгрессмены поспешно сменили название на «Колорадо».
Но «Айдахо» не исчезло. Шахтер принес его с собой в шахты. Из раза в раз он повторял это слово и его ложное толкование. Оно звучало так притягательно, что овладело людскими умами. Вскоре многие уже верили, что сами слышали шошонские песнопения. Слово двинулось на север; оно двинулось на запад. Его начертали на борту парохода, плывшего по реке Колумбия. Образ парохода с белой надписью из индейского наречия запал в сердца стоявших на берегу. Они его запомнили. Следы-впечатления, по ним идешь бездумно, как по нотам знакомой мелодии.
Стоит ли удивляться, что кому-то пришло в голову дать это наполненное смыслом имя ребенку?
Ведь вскоре родилась еще одна девочка, и родители назвали ее в честь, как они полагали, восходящего солнца, а на самом же деле в честь той первой девочки, давно забытой. У второй девочки была тетка, влиятельная женщина, и эта тетка обратилась к конгрессу с просьбой, чтобы очередную новую территорию назвали именем ее новорожденной племянницы, малышки Айдахо.
Вот так. Штат, названный в честь девочки, названной в честь другой девочки. Идите по следу, и вот что вы найдете. Девочка, ложь, пароход. Еще одна девочка. И эта земля.
Вернись ко мне.
Смысл подобен музыке – подхватывается и передается. Возвращается. Рефрены, фразы, надписи на проходящих судах. Засели в голове, они засели у меня в голове. Истории липнут к словам, слова липнут к беззащитным мелодиям, впечатлительным мотивам. Энн хорошо разбирается в археологии подхваченной музыки. Она стойкая как страх, как любовь.
Сними портрет свой со стены,
Возьми его с собой.
И первый промельк седины
Закрась осеннею листвой.
Еще пара часов, и старый пикап увезут на буксире. Еще пара месяцев, и Энн уедет из Айдахо насовсем.
Из Айдахо, который однажды забыла.
Из Айдахо, который всегда ее манил.
Вернись ко мне.
Закуток, где стоит дровник, почти не изменился за те двадцать с лишним лет, что Энн сюда не заглядывала. Все те же раскрошенные кирпичи в зарослях травы, все та же проволока торчит острыми веретенами. Две веревки, останки качелей, все так же свисают с ветки лиственницы, только теперь уже истончившиеся и с гнилыми концами. Они качаются в унисон, хотя день почти безветренный.
Энн пятьдесят девять лет. В последний раз она приходила сюда в марте двадцать один год назад. Она приходила сюда, и волосы пропахли выхлопными газами. Уэйд учуял, понял без понимания, прижал ее лицом к рассыпавшимся по полу лезвиям, порезал ей губу, и тем же вечером она поклялась, что больше не будет мучить его, возвращаясь сюда. Нынешний день – это тот же самый день, только состарившийся, как сама Энн, и воздух тот же, только ветхий, резкий. День, которому два десятка лет, вернулся из заточения.
На капоте пикапа, во вмятине, где скапливается вода, видны крапинки ржавчины. Энн открывает переднюю дверцу. Внутри пахнет плесенью, но это даже приятно, как в сарае со старым сеном. На полу мышиный помет. Она садится на пассажирское сиденье, пристегивается и проводит рукой по приборной панели, вся ладонь в рыжей пыльце. Она с удивлением говорит себе, хотя для нее это не новость: «Я живу здесь дольше всех».
С тех пор как умер Уэйд, прошло шестнадцать лет. Он прожил на горе Айрис двадцать четыре года, Дженни и Джун – девять, Мэй – всего шесть. Энн прожила здесь двадцать девять лет. Половину своей жизни.
Из тюрьмы позвонили месяц назад. Мужчина на том конце провода говорил об условно-досрочном освобождении таким тоном, будто Энн все уже известно. Он, похоже, думал, что Дженни ее сестра. Она не нашла слов, чтобы его поправить. Шок помог ей сосредоточиться. Она уложила все самое важное в шесть коробок и собрала чемодан одежды. Она уволилась с работы. Она продала свои вещи. Она продала эту землю.
У нее не было времени осознать, каким тяжким будет это прощание.
Крашеные, колышущиеся перья «ловца снов», свисающего с зеркала, покрыты паутиной и пылью. Энн опускает стекло и, подставив легкому ветерку лицо, окидывает взглядом пустой дровник. Затем оглядывается на синие задние сиденья, где никто не сидел почти тридцать лет, – правое чуть светлее, чем левое, оба потускнели на солнце.
Наружу рвется та самая песня, которую она разучивала с Уэйдом много лет назад, песня, всю значимость которой она поняла лишь в тот вечер в лесу, когда вспомнила его первое признание в любви – любви, пробужденной музыкой в ту раннюю, робкую пору занятий в классе, до того, нет, когда все началось.
Та первая песня, кристально-ясная, снова с ней. Слова разбили вдребезги покой последнего десятка лет.
Сними портрет свой со стены,
Чтоб мне не видеть глаз твоих
И чтоб забылась до весны
Вся боль от радостей былых.
Так не пойдет. Что-то она не старается. Она способна на большее. Как это эгоистично, что за столько лет ее страх ничуть не изменился, лишь оброс подробностями, но ни подтверждения, ни опровержения не получил. Но она не в силах выйти за рамки единственного объяснения, на какое способна, – объяснения, что объяснение существует, что у всего этого была причина. Резким движением она поворачивает зеркало к себе. Смотрит на свое почти шестидесятилетнее лицо. Сзади – пустое сиденье.
Любовь сама как ветерок,
И вот мы в осень сметены.
Ты улетаешь, как листок,
Сними портрет с моей стены.
Уэйд мурлычет эту мелодию себе под нос, стоя на валуне и оглядывая долину, куда они нырнули на пути сюда – с горы и в гору.