Айдахо
Часть 31 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она выбрасывает эту историю из головы.
Идут месяцы, и что-то меняется. Не только ее отношение к этой старухе. Что-то еще.
Из ее закрытой жизни словно бы вырвался новый голос, разбив иллюзию того, что история закончилась. Энн ощущает, как ее жизнь открывается снова, впервые со смерти Уэйда. Она не знает, что означает этот просвет, пока однажды не садится за фортепиано. Начинает она все с той же старой песни, первопричины, мелодии, которая и тревожит ее, и относит к Уэйду: «Сними портрет свой со стены». И вдруг мелодия преображается, меняется до неузнаваемости, обретает новое звучание. Энн никогда не писала музыку, но она представляла себе это иначе. Как что-то муторное или божественное. С муками и радостью творчества. Она ошибалась. Мелодия – это просто ограненное чувство, не больше и не меньше. Очищенный от шелухи вечер, раскинувшийся под пальцами, достаточно прикоснуться – и ты его найдешь.
Густые басовые аккорды. Кусты и пыль дороги, диссонанс. Все таится у нее в пальцах.
Старый мотив парит над ней, едва удерживаясь. Взрезая эти жуткие аккорды, интервалы в партии правой руки спотыкаются о камни в ручьях, выпрямляются и бегут, бегут изо всех сил запыхавшейся восходящей гаммой.
Пауза. Передышка. Выдох – и руки Энн застыли над клавишами. Бесконечность длиной в половинную ноту.
Исчезнувшая.
Сперва тихо, потом с возрастающей громкостью ищейки рвутся вслед за исчезнувшей.
Лапами по земле, полупедальные шажки, зловеще, далекий, приглушенный гром. Она слышит обертон в лесной чаще, это ее муж, ладони решительно рассекают воздух, высокие аккорды катятся вниз, и мелодия опускается в бас, становясь едва различимой. Теперь он спешит уже не за гончими, а за игривыми, низкими и остинатными нотами Ру, который ныряет в овраги нежной мелодии, ведущей в школу Мэй, а там уже раздаются печальные звуки свечей на бдении, искрящиеся, звонкие трели малых терций, и точно такое же бдение в школе Джун – в школе Энн, – куда она не пошла по причинам, которые так и не смогла себе объяснить, решив наблюдать из окна своего класса, и теперь это бдение выплывает у нее из-под пальцев, огоньки летним вечером на маленьком школьном дворе, хроматические силуэты, едва слышные, вниз по тропе к озеру, а там искорки растушеваны педалью, воздушные аккорды света.
Скрипит причал: катятся кубарем рваные аккорды. Следом – короткие обрывки мелодий, напряженные, дерганые движения рук. Правнуки Джун Бейли Ро все громче и громче, слепая ярость. Быстрое стаккато прищепок, снимаемых с бельевой веревки под дождем, кукольные чашки, с удовольствием растоптанные, звон пряжек пляшущих башмачков. Постепенно они расходятся, башмачок в правой руке – на восток, башмачок в левой – на запад, музыка снова меняется, и вот их уже нет. Воздушная гладь. Эхо исходных тактов, первый рефрен.
И в этой зловещей дымке нот мелодия уносит Энн в недавнее прошлое, в ее собственный лес, где она удивительным образом заблудилась. Где-то месяц назад она гуляла с собакой, а когда решила осмотреться, заметила на деревьях две таблички, которых прежде никогда не видела.
И тогда она осознала, что таблички отмечают границу ее собственной земли, что, заблудившись, она взглянула на эту землю извне, взглядом чужака.
Она слышит себя, как она смотрит на эту землю, заглядывает за таблички. Она нависает над клавишами; музыка полна ожидания. Сосны роняют капли смолы в движениях пальцев. Рыхлая земля в мажорной тональности. Только в этом месте слышен текст – надписи на табличках. «Проход воспрещен», – гласит одна, громко и отчетливо, среди деревьев. А другая, гладкая и неспешная, шесть нежных нот, растворяющихся в лесу кружевом паутинок: «Здесь играют дети».
Полный такт тишины.
Она остановила Энн, эта табличка. И вот в расслабленных руках она держит три этих слова, не таких мучительных, как остальные реликвии времен Дженни. И хотя бы на миг, стоя на опушке своего леса, левая рука опирается на ствол, правая прижата к сердцу, обе руки на клавишах, она чувствует таинственное освобождение. Полный покой.
Ведь надпись до сих пор по-своему верна. Музыка возобновляется, негромко, но это уже не музыка Энн, а простая мелодия, с которой она начала, только в другой тональности. То, что возвестила табличка над лесом, над песней, – это состояние или атмосфера, отдельная от людей, которые тут живут. «Здесь играют дети». И неважно чьи, неважно кто – дочери Уэйда с Дженни или правнуки Джун Бейли Ро. Это что-то в камнях и в почве, в запахе деревьев, протянутая рука, мелькнувшая ладонь. Это что-то за пределами жизни всех обитателей горы, вернее, это граница их жизни. Граница всего, что теперь принадлежит Энн. Она шагает через нее, прямо в нее, домой.
Перенос музыки на бумагу занимает три дня. Закончив, она поднимает глаза: дом стал другим. Мягким, уютно выцветшим. Солнце, двигаясь привычным маршрутом, выписывает на обивке дугу. Прежде она этого не замечала. Она встает из-за фортепиано, окидывает взглядом гостиную. Во всем теле легкость. Кофе, забытый на крышке фортепиано, давно остыл, она пересекает комнату, открывает дверь и выливает его в траву.
В последующие годы произошло много событий. Она устроилась в небольшую школу «Айдахо Хилл» и не успела оглянуться, как ее уже обступали фермерские дети из соседнего городка. Кто бы мог подумать, что хаос этой мозаики лет, составленной из рождественских представлений и весенних концертов, доставит ей столько радости? Ей исполнилось пятьдесят. Она подружилась с женщиной с работы, и однажды та излила ей душу. Зимой она расчищала дороги, весной она сажала огород. Она оплакала Ру. Она снова стала писать отцу и даже разговаривать с ним по телефону. Во время одного такого звонка она рассказала ему – впервые за все эти годы – полную историю своего замужества, тогда как раньше размывала хронологию, опускала важные детали, и не потому что на первых порах боялась, что отец попытается ее отговорить, а чтобы хоть в каком-то мире у нее была более ровная жизнь.
Такая жизнь у нее теперь. Она осталась на горе по своей воле, а не оттого что ее удерживает прошлое Уэйда. И все благодаря тому, что она открыла в себе способность писать – переписывать – музыку. Творить. Каждый новый день встречает ее аккордами из «Портрета», но когда она встает с постели, звучит уже другая мелодия, ее собственная.
Иногда при взгляде на фотографию правнуков Джун Бейли Ро ее охватывает странное чувство. Ей до сих пор до боли жалко Уэйда, но в то же время она понимает и Джун Бейли Ро, которая как могла распорядилась деформированной любовью отца Уэйда, обналичив его чеки. Джун ни о чем не жалела, хоть и просила прощения, хоть и возмещала деньги, истраченные на комфортную жизнь, которые взяла без спроса и вернула слишком поздно.
Впрочем, вовсе не поздно. Как раз вовремя. Энн исполняется пятьдесят семь, пятьдесят восемь. Дети стоят на подиуме в актовом зале, и она поднимает руки, удерживая хор голосов ферматой. А потом, почувствовав, как мелодия дрейфует, сжимает кулаки и отпускает их голоса.
Дети сходят вниз. Толпятся вокруг нее. Пробегают пальцами по клавишам туда-обратно, оставляя жирные отпечатки, хлопают губками для доски, размахивают куртками, кричат:
– Спасибо, миссис Митчелл, спасибо, до свидания!
– На здоровье, на здоровье, до свидания.
Но по вечерам, после занятий, стоит вернуться домой, прошлое возвращается к ней. Прошлое возвращается и с наступлением лета, все той же старой песней рвется наружу сквозь сотни голосов, услышанных за весь год. Едва начнутся летние каникулы: Как быстро пролетело лето, / Побыв ненастною порой….
Когда это происходит, когда возвращаются тьма, и сомнения, и чувство вины, она садится за фортепиано и начинает играть. Музыка ее успокаивает. Она уже привыкла додумывать мелодию, перекраивать ее, отпускать. Две горы на расстоянии пяти октав, и обе ре: Айрис – высокая ре, покалывающая слух неожиданной беззащитностью, Лёй – низкая, гулкая. С каждым разом мелодия оборачивается чем-то новым, снимая с нее старые обвинения. Иногда Энн перекладывает ее на ноты. Иногда встает и открывает окно, словно бы выпуская музыку на волю. Это ее и спасает – возможность вылепить из песни понятные и знакомые чувства, не чужие переживания, не домыслы и не страхи. Ее собственную утрату. Ее собственную жизнь. Никогда прежде на душе у нее не было так легко. Она может взять любую ноту из той старой песни и поместить ее в сугробы, в которых погиб отец Уэйда, и смотреть, как нота кристаллизуется, дробится на ледяные осколки, искрящаяся, тугая и грозная музыка, которую – едва она родится и осядет на бумаге – можно отложить в сторону, или исполнить снова, или бросить в огонь.
1995
Мэй рисует котов.
Ловкач, с огненно-рыжими полосками, на высокой ветке. Ловкач охотится на сиалий. Ловкач спит, свернувшись клубочком в зарослях травы, кружок внутри кружка, треугольники-уши, жирные прочерки зажмуренных глаз, прямые, как гвозди, усы.
Мэй застыла с фломастером в руке. Она сидит на полу под окном у себя в комнате. Поначалу она только делала вид, что рисует, но вот удивительно – теперь потерявшиеся коты по всему листу. Может, поплакать? Она ждет, не польются ли слезы. Окидывает взглядом сосны и предвечернее небо в сухих молочно-голубых тонах. Внизу папа играет на фортепиано. Опущенная педаль размыла звуки, и Мэй вспоминает, как затаилась в баке с водой и как темные пальцы Джун забарабанили по крышке, заставив ее открыть глаза.
Еще днем она купалась в чистом синем баке. Еще днем смотрела в глаза девочки из книжки Джун. Кажется, будто прошло уже сто лет, и все же…
Внизу папа упражняется на фортепиано. Аккорды-землетрясения, органные пункты, кончиками пальцев и сначала. Что до текста, до него папа никогда не добирается, ему с его гигантскими ручищами это не под силу. Его руки лезут в гору. За собой они тащат спотыкающийся голос, по булыжникам, ненадежно валяющимся на земле. Руки соскальзывают, тянутся вперед, хватаются за ветви и длинные жесткие сорняки.
Он поет так тихо. Почти шепотом. Сам на себя не похож. Такими голосами разговаривают их куклы, мужчины.
В дверь стучат.
Мэй оглядывается не сразу – слишком опешила. Она старательно смотрит в окно, будто в знак почтения к этой минуте. Дверь в ее комнату открыта, всегда. В нее никто никогда не стучит.
Неторопливо она поворачивает голову.
На пороге Джун, спрашивает глазами – глазами старой Джун, – можно ли войти.
Джун велит:
– Закрой глаза и скажи мне, когда остановиться.
Они сидят вдвоем в теплой траве на склоне бугра, которого не видно из дома. Они забрели так далеко, потому что искали Ловкача. Вечереет, стрекочут кузнечики. Мэй уже не думает о Ловкаче и лишь изредка зовет его в порыве припоминания.
Все ее мысли заняты Джун. Джун, сидящей на коленях напротив нее. Золотые травинки впечатываются в кожу, оставляя на ногах и ладонях шахматные узоры. Они взяли с собой бумагу с карандашами и немного хлеба, который потихоньку преет в индейском кисете Мэй. Они отщипывают от него мелкие кусочки и запихивают в рот.
Это место они прозвали «Утесами», хотя никаких утесов тут нет, только крутой бугор, усыпанный сосновыми иголками, такой скользкий, что нужно держаться за деревья, иначе упадешь. Они не были тут с тех самых пор, когда название «Утесы» еще казалось подходящим.
Джун смеется.
– Я сказала, закрой.
Мэй тоже смеется. Она думала, что закрыла.
Но теперь, когда она зажмурилась по-настоящему и чувствует, как летний ветерок обдувает лицо, слышит, как Джун скрипит карандашом по бумаге, чует запах Джун, когда та наклоняется над листом, – шампунь, и высохшая на солнце вода, и пыль амбара, и тайный животный страх, – теперь она тоже подается вперед, поджидая, когда ее озарит уверенность.
– Все? – спрашивает Джун. Карандаш завис над бумагой.
– Нет, – шепчет Мэй, ощущая солнце на веках, яркие плавающие круги. – Продолжай. – Карандаш снова скрипит по бумаге, Мэй прислушивается, представляя борозды от грифеля на странице.
Сердце стучит – кулаком по ее закрытой двери.
– Стоп! – произносит вдруг Мэй, когда ее охватывает та самая уверенность, которую она ждала. Она открывает глаза посмотреть, какое число у нее выпало в «Укладе». Верхняя часть листа усеяна галочками. Не говоря ни слова, Джун принимается их считать. Затем объявляет, словно врач – диагноз, число двадцать три.
Мэй выдыхает. Сердце уже не рвется из груди. Теперь остается только ждать. Она откидывается на траву, поворачивается на бок и, раздирая пальцами семянку, не сводит глаз со старшей сестры, а та снова и снова считает до двадцати трех, вычеркивая пункты, на которые выпало это число. Сначала она постукивает кончиком карандаша по именам мальчиков: Райан, Росс, Чэд, Тим. Потом постукивает по различным сочетаниям детей: 4 девочки, 1 мальчик; 3 девочки, 0 мальчиков; 0 девочек, 7 мальчиков. Потом, не переставая считать, по всем профессиям, которые могла бы выбрать Мэй, по всем питомцам, по всем местам, где она могла бы жить. Усадьба, квартира, лачуга, дом.
Идут минуты, и между минутами Джун рассекает вероятности. Сводя жизнь сестры к самой сути.
Первой исчезла из списка ветеринарная клиника, где могла бы работать Мэй, большая потеря, зато следом выбыла усадьба, где она бродила во сне, – жуткое, необъятное, холодное место со старинными картинами чужих семей. Как хорошо, что Джун ее вымарала, вырубила, сожгла дотла трением раскаленного карандаша. Дальше следует утрата всех возможных сыновей, какое счастье, а затем, по очереди, всех мужей, кроме одного.
Снова и снова считает сестра, то хохоча от удивления над оставшимися вариантами, то притворяясь, будто возмущена до глубины души. Мэй молча наблюдает, мечтая, чтобы эти подсчеты никогда не заканчивались. Джун взволнованно ерзает, облупленные плечи подергиваются под спутанными волосами. Такая знакомая, такая настоящая. Грязное платье. Кривые белые зубы. Запах всех ее страхов. Травинки, одинаково впивающиеся им в ноги.
– Ну что, готова? Там такое…
– Готова, – отвечает Мэй.
Джун набирает воздуха в грудь, широко раскрывает глаза.
– У тебя будет трое детей, все девочки. У тебя будет два гуся и одна кошка. У тебя будет свой видеопрокат. Ты будешь жить в лачуге. – Она вздергивает брови, нагнетая напряжение. – И ты выйдешь замуж за Чэда.
В доказательство Джун протягивает листок. Взглянув на него, Мэй кивает.
– Как получишь нужный результат, больше играть нельзя, – говорит Джун. – Давай еще раз. – Она вырывает из альбома свежий листок.
В самом верху пишет: «УКЛаД».
– Нельзя, – говорит Мэй.
Джун поднимает на нее глаза:
– Почему?
– Мне и так нравится. – Как только Мэй произносит это, у нее рассеиваются последние сомнения. Они переглядываются, и на мгновение между ними будто кто-то встает. Во взгляде Джун мелькает что-то знакомое, намек – сродни намеку-запаху – на другого человека, спрятавшегося за обгоревшим лицом. Новая Джун: ты хочешь выйти за Чэда? Ты хочешь жить в лачуге? Да ты чокнутая.