Айдахо
Часть 30 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Айви перебросила косу через плечо и посмотрелась в зеркало. На нее вдруг накатила такая усталость, будто сил ее больше нет дожидаться, пока Элиот за ней поспеет.
– Не знаю, – безучастно сказала она. – Наверное, чтобы тебя покалечить.
Это переписывание его прошлого, к которому Айви отнеслась так беспечно, которое к вечеру, вполне возможно, вылетело у нее из головы, не давало ему покоя. Он долго, почти месяц, обходил его стороной, не зная, что с ним делать. То был первый месяц их совместной жизни. Она работала администратором на складе, он чинил котлы отопления. По вечерам она кормила листьями салата кроликов в вольере у дома. Элиот стоял рядом и смотрел.
Перемена в их отношениях была незримой. У него почти всегда получалось не обращать на нее внимания. Но в самые счастливые минуты она проявлялась горьким привкусом во рту. Маячила на периферии удовольствия. А вот Айви, кажется, совсем ее не замечала.
Несчастный случай был началом его жизни, его сущности. Нога была не главным элементом истории, он и сам бы с радостью пожертвовал ей, чтобы стало возможно все остальное: уборщик, бензопила, причал, застенчивые девочки за столиком для пикников, чьи имена он протянул нараспев. Все это важно. Все это произошло, потому что в нем есть что-то особенное. Потому что он притягивает драму.
Беззаботно пожав плечами, Айви изменила всю историю. Изменила действующих лиц. Оказывается, не он притягивает драму, а драма притягивает его. Такой предсказуемый. Сошел к воде, где какая-то там второклашка все для него подготовила. Пассивный участник вступительной сцены своей же собственной жизни.
И если Айви за один беспечный миг заставила его почувствовать такое, что еще она способна у него отнять?
Она, наверное, была в шоке, придя домой и обнаружив, что все его вещи пропали. На столе стояла банка с обломками причала, прижимая чек на сумму арендной платы за полгода и записку. Им нужны разные вещи от жизни, дело не в ней, любовь никуда не делась и тому подобное.
Ведь безжалостность лучше уязвимости, жесткость лучше нерешительности.
Но с тех пор, как они расстались, на него то и дело накатывает странное чувство, что даже сильнее страха. Он повсюду ощущает присутствие Айви: вот она, рядом, как фантомная конечность, знает все, что всегда знала, молчит о том, о чем всегда молчала.
Он тянется к ней. Ищет ее. Для того и воспоминания – вызвать в голове образ Айви, а не свой. Словно она как-то связана с озером, с кольями в ноге. Нога уже ничего не значит. Как и причал. Только Айви имеет значение. Начало его жизни перенеслось на другую пору, на другое озеро. На другое время года. На другую опасность. Холод проруби, которого он не ощущал.
Он ее любит.
А теперь вместо нее обнимает Джулию. Он пытается заснуть. Вернуться в старый сон, где он идет к причалу на двух ногах, где ему еще есть что терять.
Не получается. Мешает запах волос другой женщины.
К тому же Айви не берет трубку. Не пишет. Наверняка она уже выбросила банку.
2012
Уэйда нет уже два года, и до сих пор его отсутствие повсюду. Его прошлое давит на Энн сильнее прежнего, потому что теперь ей не с кем разделить этот груз, нет рядом человека, который мог бы ее освободить, и пусть она никогда бы не попросила об этом, раньше можно было хотя бы надеяться, что возможность освобождения живет где-то у него внутри. Это была не наша песня, Энн. Она пела что-то другое. Мы тут ни при чем.
История о том дне так и останется недосказанной. Детали прошлого и подзавяли, и по-прежнему сильны. Их слишком много, их очень мало. Песня, дивная песня, которую они пели в первую пору своей любви, кажется теперь бесспорной причиной гибели его дочери. Невыносимо. Настолько, что иногда Энн по целому дню не вылезает из постели.
Но она постоянно ищет способы жить дальше. Она заметила, что обрастает странными привычками, что превращается в затворницу, и хочет это остановить. Когда под тяжестью последствий ее любви становится трудно дышать, она заставляет себя выйти из дома. Тяжело шагает по снегу и по жаре. С тех пор как Уэйда не стало, только это ее и успокаивает – прогулки по лесу, поиски отпечатков другого прошлого. Через неделю после похорон, не находя себе места от одиночества, она поехала в краеведческий музей Сэндпойнта. Листая пожелтевшие архивы, никак не связанные с ее утратой, – пока за окном подтачивал сугробы январский дождь – она почувствовала, что только здесь, в музее, обрела подобие покоя. Она узнала, что у горы есть история, предшествующая той истории, какую унаследовала она. В конце девятнадцатого века здесь остановились переселенцы. Они не задержались надолго на безымянной горе. А вот посаженные ими цветы, как считается, задержались. Настолько, что гору назвали в их честь: Айрис. Даже теперь, читала Энн, на лесистых склонах из года в год цветут садовые ирисы.
В тот день, когда она прочитала о переселенцах, в тот дождливый день через неделю после похорон, она впервые ощутила слои истории в самом горном воздухе. Ощутила, как волны ее собственной скорби схлестываются с волнами чужих скорбей, давних, принесенных ветром, которым дышали еще сто лет назад. Гуляя дождливыми днями с Уэйдовым псом по кличке Ру, она чувствовала себя ничтожно маленькой, и от этого ей становилось легче. Теперь у нее было только одно утешение – поиски того, другого прошлого, которое, как она надеялась, освободит ее, высветив ее собственную незначительность.
Но за два года прогулок по лесу она так ничего и не обнаружила. Ни ирисов, ни колес от повозок. Зато нашла радость в дружбе с псом, любимчиком Уэйда, единственной из шести собак, которую она решила не отдавать. Всю прогулку Ру бегает по оврагам, появляясь каждые десять минут, чтобы ее проведать. Может притащить с собой оленью ногу, или хребет, или еще какой-нибудь невообразимый гостинец, досадуя, что пришлось так далеко его нести, будто делает это не по собственной воле, а по какому-то давнишнему приказу.
Энн любит Ру. Она любит даже усталую печаль, с какой он смотрит на нее, потому что она не Уэйд, и сама относится к нему так же: ты не Уэйд. Их преданность возникла только потому, что они в равной степени разочаровали друг друга и оба знают, что когда-то – для единственно важного человека – каждого из них по отдельности было достаточно.
Теперь у них общее одиночество; она не знает, как дрессировать его, хотя он так и просит об этом, бросая к ее ногам старые шкуры, которые использовал на тренировках Уэйд. Псу не хватает сложных заданий, затейливых охотничьих игр. Когда он приносит дохлого кролика, Энн кричит: «Нет, нет!» – швыряет в него землю носком сапога и забирает тушку. Хотя не забыла, что именно этому его и учили. Охотиться. Лапы пса помнят голос Уэйда.
Уэйда нет уже два года, а Энн все никак не научится понимать единственный язык, который он после себя оставил, – язык звериной любви. Собака знает, чего хотел бы Уэйд. Собака не копает, где нельзя, не убивает, что нельзя. А я что, думает Энн, тринадцать лет совместной жизни – и совершенно не знаю, куда идти, что делать, кто я такая.
Они такие вещи не обсуждали. Совсем. Даже когда она осознала, что их ждет. В какой-то момент спрашивать стало поздно. Скажи Уэйд, что ей делать, она бы ему поверила? Поверила бы, что слова исходят от настоящего Уэйда?
Зато с собаками Уэйд всегда оставался прежним. Даже в худшие свои дни дрессировал их из той неизменной точки, из того же неприкосновенного запаса знаний, к которому, сама того не замечая, Энн обращается, когда играет некоторые песни на фортепиано, – песни, которые не исполняла с детства и не помнит, пока они сами не заструятся из-под пальцев. Ей знакомо это место – с собаками и музыкой детства. Шкатулка памяти, которую болезни не открыть.
Если Джун жива, ей сейчас двадцать шесть.
Стоит сентябрь, пыльные предзакатные часы, под соснами стелются горячим медвяно-душистым ковром бурые иголки. Энн сидит на скамейке у почтового отделения Пондеросы, в руках у нее долгожданный коричневый конверт.
Письма внутри нет – Том Кларк не пишет писем. Просто несколько копий портрета Джун.
Джун – двадцати шести лет – тоже сидит на скамейке, только на автобусной остановке. Том одел ее в униформу продавщицы: белая рубашка в желтую полоску, бейджик на груди. У нее только что закончилась смена, и она болтает по телефону, смеется, разглядывает ласточкино гнездо под козырьком. Четыре птенца в конусе-гнезде с ромбами разинутых клювов. Кругом суматоха, люди с покупками, кто-то смотрит на часы. А Джун глядит наверх и ничего, кроме птенцов, не замечает. Волосы у нее короткие, каштановые, с малиновыми кончиками.
Не выпуская портрета из рук, Энн окидывает взглядом улицу города, в котором живет уже шестнадцать лет. Она оставила машину на полпути, чтобы пройти последние и самые красивые две мили пешком. Возможно, возвращаться придется затемно, но лес ее больше не пугает, даже ночью, хотя теперь она как никогда прежде ощущает свою изолированность и что в округе ни одной двери, куда можно постучаться, ни одной двери, которую открыл бы кто-то вроде этой девушки с картины. Милая городская девчонка, стряхнувшая последние следы горы и здешних мест со своего лица.
Энн встает, кладет конверты на скамейку и идет вешать листовку. Работница почты в задней комнатке, сортирует письма. Слышно, как она напевает себе под нос. В сопровождении Ру Энн подходит к доске объявлений, прикрепляет портрет Джун рядом с официальной листовкой и отступает назад, чтобы получше их разглядеть.
Но, увидев по соседству с работой Тома изображение, выпущенное Центром поиска пропавших детей, она с удивлением обнаруживает, что стала относиться к официальной листовке иначе.
Созданные на компьютере портреты из года в год разочаровывали и огорчали ее. Им с Уэйдом казалось, что на них изображена не взрослеющая девочка, а какой-то усталый призрак, поэтому они и обратились к Тому. Но теперь, впервые за все эти годы, лицо Джун похоже вовсе не на призрачный лик, а на лицо обыкновенной девушки, незнакомки.
И вот внезапно Джун оказалось две: та, что на картине, и та, что на официальной фотографии. Картина наполнила ее жизнь подробностями. Дала ей время и место. Она написана из состояния боли. Но фотография, обработанная, умиротворенная, почти безучастная, – это всего лишь проблеск, наметка, увиденная краем глаза или из окна движущейся машины. Здесь у жизни Джун нет фона. Этот снимок-прогноз подобен мимолетной фантазии ребенка о том, каким он будет, когда вырастет: новая личность без тени старой; пустые глаза принадлежат не смерти, а не до конца придуманному будущему. Ведь именно этого и хотела настоящая Джун: вступить в прекрасную, пустую зрелость, такую желанную, сулящую отпущение детства, отпущение себя самой. Этого она и хотела: вырасти, уйти в прошлое.
Разве может Энн уехать отсюда? Разве может она тут остаться?
Со слезами на глазах она поворачивается к листовкам спиной и выходит на улицу, затем подбирает со скамейки стопку рекламных объявлений и счетов.
И тут ее взгляд падает на конверт, которого она прежде не замечала, – конверт, надписанный чьей-то рукой.
Письмо адресовано Уэйду.
В правом верхнем углу стоит имя Джун.
2012
4 августа
Здравствуйте, Уэйд,
Я хочу, чтобы вы знали: я очень благодарна вашему отцу, Адаму Митчеллу, за его помощь. У меня сохранились только смутные детские воспоминания о нем, но раз я так плохо его помню, значит, он точно не был со мной жесток. Возможно, некрасиво так начинать письмо, но как еще его начать? Я хочу, чтобы вы знали: я очень признательна за его щедрость – такую неизменную, что ее легко принять как должное, забыть, списать на старческий маразм. Доброта без повода – самая редкая и самая честная.
Вы, конечно, считаете меня преступницей. Это верно только отчасти. Я давно хотела написать вам о деньгах, присланных вашим отцом. Поймите, мне было все равно, откуда и почему пришли эти деньги, важно было лишь то, что они пришли. По жизни мне никто не помогал. Замуж я так и не вышла, но у меня есть дочь Бейли. Она на пару лет старше вас, и когда пришел первый (самый большой) чек, ей было шестнадцать. Это было в 1968 году. Я тогда работала горничной в гостинице Кетчума и распечатала конверт во время перерыва. Внутри были чек и письмо. Не помню точно, что он писал, но было ясно, что он считает меня своей дочерью. Уже по почерку можно было догадаться, что человек болен. Помнится, он упомянул мой день рождения, и – возможно, вас это растрогает – при всех своих проблемах с памятью дату он назвал верно. Правда, на той неделе мне должно было исполниться не четырнадцать, а пятьдесят один.
Из страха, что ошибка вашего отца раскроется, я побежала обналичивать чек. Поскольку сумма была большая, банк заблокировал ее на три дня. То были самые тягостные и кошмарные три дня в моей жизни. Как только блокировку сняли, я отпросила Бейли с уроков в разгар учебного дня и повела к ортодонту – на консультацию и рентген. Затем прямо на месте внесла полную сумму за скобы для зубов. В том году на окраине города как раз открылась школа «Фридман», не знаю, слышали вы о ней или нет, но это очень престижный техникум для девочек. И хотя из-за всей этой суматохи Бейли разнервничалась, я потащила ее к директору и велела рассказать, какие у нее цели в жизни, а затем, как и со скобами, внесла полную сумму за обучение – на год вперед. Директор отвел нас в аудиторию, где шел урок, и, несмотря на то что до конца занятий оставалось всего полчаса, я велела Бейли сесть за парту и слушать учительницу, а сама пошла ждать в коридоре. Надеюсь, эта история поможет вам меня понять. Бейли расстроилась из-за того, что ее выдернули из старой школы, но я поступила так, как считала нужным, ведь деньги могли потребовать обратно.
В том году пришло еще два чека, а на следующий год – еще пять, на более скромные суммы. Все до цента я потратила на развитие своего ребенка. Больше денег не поступало. А почти шестнадцать лет спустя я получила еще одно письмо, от вас.
Сколько ни объясняй, вы все равно, наверное, подумаете, что я поступила очень низко. Каждый чек ставил передо мной выбор: вернуть деньги или вложить их в дочь. Я убедила себя, что раз денег не хватились, значит, дела у вашей семьи идут хорошо. Я не знала, пока не посыпались ваши письма, что вы их недосчитались. Я решила, что приму последствия своих поступков, и на этом успокоилась. То, что я дала дочери, перевешивало любые доводы.
Посылаю вам фотографию внуков Бейли, моих правнука и правнучки. Чтобы вы увидели их, увидели, какие возможности для нас открыли чеки вашего отца. Я убеждена, что даже замужество Бейли – следствие его щедрости.
И пусть я ни о чем не жалею, должна признаться, что у меня словно гора с плеч. Вы даже не представляете, с каким облегчением я возвращаю вам отцовские деньги. Эти деньги, так и знайте, были существом всей моей жизни. Они неотделимы от меня. Я никогда не переставала думать о них – как в страхе, так и с благодарностью.
В конверте чек на сумму, которую я копила долгие годы. Великодушие вашего отца исчисляется 9200 долларами, с учетом процентов получится 10 872 доллара 65 центов. Центы я добавила не чтобы поиздеваться, а чтобы все было как должно.
Примите эти деньги в уплату моего долга. Добавлю только, что я очень стара и на это письмо у меня ушло почти три дня.
С уважением,
Джун Бейли Ро
2012–2024
Энн откладывает письмо.
Она никогда не слышала о Джун Бейли Ро, но больнее всего ее кольнуло даже не содержание письма, а имя отправителя. Не та Джун. Содержание отступило на второй план перед этим главным, непростительным предательством: имя в углу конверта так и кричало высоким, звонким голоском: «Я жива!» Но нарушенное молчание не то.
Само письмо тоже принесло немало боли – подумать только, сколько всего пережил Уэйд еще прежде, чем начались настоящие страдания. При одном взгляде на фотографию с правнуками ее охватывает необъяснимая ярость, будто эта парочка украла жизнь у Мэй и Джун. Неужели эта женщина и правда связывает милые улыбки правнуков с тем своим давним грехом, когда она решила нажиться на человеке с деменцией? Неужели она и правда верит, что вылепила из своего укромного злодеяния двух радостных малышей? Читая ответ на Уэйдовы письма, она будто читает самого Уэйда – его старые строки, его страхи, его требования, а может, и его угрозы. Его равную и разную любовь к двум дочерям, еще не родившимся, к двум дочерям, уже покинувшим его.
Она швыряет письмо со снимком в кухонный ящик, а на следующий день кладет деньги в банк.
– Не знаю, – безучастно сказала она. – Наверное, чтобы тебя покалечить.
Это переписывание его прошлого, к которому Айви отнеслась так беспечно, которое к вечеру, вполне возможно, вылетело у нее из головы, не давало ему покоя. Он долго, почти месяц, обходил его стороной, не зная, что с ним делать. То был первый месяц их совместной жизни. Она работала администратором на складе, он чинил котлы отопления. По вечерам она кормила листьями салата кроликов в вольере у дома. Элиот стоял рядом и смотрел.
Перемена в их отношениях была незримой. У него почти всегда получалось не обращать на нее внимания. Но в самые счастливые минуты она проявлялась горьким привкусом во рту. Маячила на периферии удовольствия. А вот Айви, кажется, совсем ее не замечала.
Несчастный случай был началом его жизни, его сущности. Нога была не главным элементом истории, он и сам бы с радостью пожертвовал ей, чтобы стало возможно все остальное: уборщик, бензопила, причал, застенчивые девочки за столиком для пикников, чьи имена он протянул нараспев. Все это важно. Все это произошло, потому что в нем есть что-то особенное. Потому что он притягивает драму.
Беззаботно пожав плечами, Айви изменила всю историю. Изменила действующих лиц. Оказывается, не он притягивает драму, а драма притягивает его. Такой предсказуемый. Сошел к воде, где какая-то там второклашка все для него подготовила. Пассивный участник вступительной сцены своей же собственной жизни.
И если Айви за один беспечный миг заставила его почувствовать такое, что еще она способна у него отнять?
Она, наверное, была в шоке, придя домой и обнаружив, что все его вещи пропали. На столе стояла банка с обломками причала, прижимая чек на сумму арендной платы за полгода и записку. Им нужны разные вещи от жизни, дело не в ней, любовь никуда не делась и тому подобное.
Ведь безжалостность лучше уязвимости, жесткость лучше нерешительности.
Но с тех пор, как они расстались, на него то и дело накатывает странное чувство, что даже сильнее страха. Он повсюду ощущает присутствие Айви: вот она, рядом, как фантомная конечность, знает все, что всегда знала, молчит о том, о чем всегда молчала.
Он тянется к ней. Ищет ее. Для того и воспоминания – вызвать в голове образ Айви, а не свой. Словно она как-то связана с озером, с кольями в ноге. Нога уже ничего не значит. Как и причал. Только Айви имеет значение. Начало его жизни перенеслось на другую пору, на другое озеро. На другое время года. На другую опасность. Холод проруби, которого он не ощущал.
Он ее любит.
А теперь вместо нее обнимает Джулию. Он пытается заснуть. Вернуться в старый сон, где он идет к причалу на двух ногах, где ему еще есть что терять.
Не получается. Мешает запах волос другой женщины.
К тому же Айви не берет трубку. Не пишет. Наверняка она уже выбросила банку.
2012
Уэйда нет уже два года, и до сих пор его отсутствие повсюду. Его прошлое давит на Энн сильнее прежнего, потому что теперь ей не с кем разделить этот груз, нет рядом человека, который мог бы ее освободить, и пусть она никогда бы не попросила об этом, раньше можно было хотя бы надеяться, что возможность освобождения живет где-то у него внутри. Это была не наша песня, Энн. Она пела что-то другое. Мы тут ни при чем.
История о том дне так и останется недосказанной. Детали прошлого и подзавяли, и по-прежнему сильны. Их слишком много, их очень мало. Песня, дивная песня, которую они пели в первую пору своей любви, кажется теперь бесспорной причиной гибели его дочери. Невыносимо. Настолько, что иногда Энн по целому дню не вылезает из постели.
Но она постоянно ищет способы жить дальше. Она заметила, что обрастает странными привычками, что превращается в затворницу, и хочет это остановить. Когда под тяжестью последствий ее любви становится трудно дышать, она заставляет себя выйти из дома. Тяжело шагает по снегу и по жаре. С тех пор как Уэйда не стало, только это ее и успокаивает – прогулки по лесу, поиски отпечатков другого прошлого. Через неделю после похорон, не находя себе места от одиночества, она поехала в краеведческий музей Сэндпойнта. Листая пожелтевшие архивы, никак не связанные с ее утратой, – пока за окном подтачивал сугробы январский дождь – она почувствовала, что только здесь, в музее, обрела подобие покоя. Она узнала, что у горы есть история, предшествующая той истории, какую унаследовала она. В конце девятнадцатого века здесь остановились переселенцы. Они не задержались надолго на безымянной горе. А вот посаженные ими цветы, как считается, задержались. Настолько, что гору назвали в их честь: Айрис. Даже теперь, читала Энн, на лесистых склонах из года в год цветут садовые ирисы.
В тот день, когда она прочитала о переселенцах, в тот дождливый день через неделю после похорон, она впервые ощутила слои истории в самом горном воздухе. Ощутила, как волны ее собственной скорби схлестываются с волнами чужих скорбей, давних, принесенных ветром, которым дышали еще сто лет назад. Гуляя дождливыми днями с Уэйдовым псом по кличке Ру, она чувствовала себя ничтожно маленькой, и от этого ей становилось легче. Теперь у нее было только одно утешение – поиски того, другого прошлого, которое, как она надеялась, освободит ее, высветив ее собственную незначительность.
Но за два года прогулок по лесу она так ничего и не обнаружила. Ни ирисов, ни колес от повозок. Зато нашла радость в дружбе с псом, любимчиком Уэйда, единственной из шести собак, которую она решила не отдавать. Всю прогулку Ру бегает по оврагам, появляясь каждые десять минут, чтобы ее проведать. Может притащить с собой оленью ногу, или хребет, или еще какой-нибудь невообразимый гостинец, досадуя, что пришлось так далеко его нести, будто делает это не по собственной воле, а по какому-то давнишнему приказу.
Энн любит Ру. Она любит даже усталую печаль, с какой он смотрит на нее, потому что она не Уэйд, и сама относится к нему так же: ты не Уэйд. Их преданность возникла только потому, что они в равной степени разочаровали друг друга и оба знают, что когда-то – для единственно важного человека – каждого из них по отдельности было достаточно.
Теперь у них общее одиночество; она не знает, как дрессировать его, хотя он так и просит об этом, бросая к ее ногам старые шкуры, которые использовал на тренировках Уэйд. Псу не хватает сложных заданий, затейливых охотничьих игр. Когда он приносит дохлого кролика, Энн кричит: «Нет, нет!» – швыряет в него землю носком сапога и забирает тушку. Хотя не забыла, что именно этому его и учили. Охотиться. Лапы пса помнят голос Уэйда.
Уэйда нет уже два года, а Энн все никак не научится понимать единственный язык, который он после себя оставил, – язык звериной любви. Собака знает, чего хотел бы Уэйд. Собака не копает, где нельзя, не убивает, что нельзя. А я что, думает Энн, тринадцать лет совместной жизни – и совершенно не знаю, куда идти, что делать, кто я такая.
Они такие вещи не обсуждали. Совсем. Даже когда она осознала, что их ждет. В какой-то момент спрашивать стало поздно. Скажи Уэйд, что ей делать, она бы ему поверила? Поверила бы, что слова исходят от настоящего Уэйда?
Зато с собаками Уэйд всегда оставался прежним. Даже в худшие свои дни дрессировал их из той неизменной точки, из того же неприкосновенного запаса знаний, к которому, сама того не замечая, Энн обращается, когда играет некоторые песни на фортепиано, – песни, которые не исполняла с детства и не помнит, пока они сами не заструятся из-под пальцев. Ей знакомо это место – с собаками и музыкой детства. Шкатулка памяти, которую болезни не открыть.
Если Джун жива, ей сейчас двадцать шесть.
Стоит сентябрь, пыльные предзакатные часы, под соснами стелются горячим медвяно-душистым ковром бурые иголки. Энн сидит на скамейке у почтового отделения Пондеросы, в руках у нее долгожданный коричневый конверт.
Письма внутри нет – Том Кларк не пишет писем. Просто несколько копий портрета Джун.
Джун – двадцати шести лет – тоже сидит на скамейке, только на автобусной остановке. Том одел ее в униформу продавщицы: белая рубашка в желтую полоску, бейджик на груди. У нее только что закончилась смена, и она болтает по телефону, смеется, разглядывает ласточкино гнездо под козырьком. Четыре птенца в конусе-гнезде с ромбами разинутых клювов. Кругом суматоха, люди с покупками, кто-то смотрит на часы. А Джун глядит наверх и ничего, кроме птенцов, не замечает. Волосы у нее короткие, каштановые, с малиновыми кончиками.
Не выпуская портрета из рук, Энн окидывает взглядом улицу города, в котором живет уже шестнадцать лет. Она оставила машину на полпути, чтобы пройти последние и самые красивые две мили пешком. Возможно, возвращаться придется затемно, но лес ее больше не пугает, даже ночью, хотя теперь она как никогда прежде ощущает свою изолированность и что в округе ни одной двери, куда можно постучаться, ни одной двери, которую открыл бы кто-то вроде этой девушки с картины. Милая городская девчонка, стряхнувшая последние следы горы и здешних мест со своего лица.
Энн встает, кладет конверты на скамейку и идет вешать листовку. Работница почты в задней комнатке, сортирует письма. Слышно, как она напевает себе под нос. В сопровождении Ру Энн подходит к доске объявлений, прикрепляет портрет Джун рядом с официальной листовкой и отступает назад, чтобы получше их разглядеть.
Но, увидев по соседству с работой Тома изображение, выпущенное Центром поиска пропавших детей, она с удивлением обнаруживает, что стала относиться к официальной листовке иначе.
Созданные на компьютере портреты из года в год разочаровывали и огорчали ее. Им с Уэйдом казалось, что на них изображена не взрослеющая девочка, а какой-то усталый призрак, поэтому они и обратились к Тому. Но теперь, впервые за все эти годы, лицо Джун похоже вовсе не на призрачный лик, а на лицо обыкновенной девушки, незнакомки.
И вот внезапно Джун оказалось две: та, что на картине, и та, что на официальной фотографии. Картина наполнила ее жизнь подробностями. Дала ей время и место. Она написана из состояния боли. Но фотография, обработанная, умиротворенная, почти безучастная, – это всего лишь проблеск, наметка, увиденная краем глаза или из окна движущейся машины. Здесь у жизни Джун нет фона. Этот снимок-прогноз подобен мимолетной фантазии ребенка о том, каким он будет, когда вырастет: новая личность без тени старой; пустые глаза принадлежат не смерти, а не до конца придуманному будущему. Ведь именно этого и хотела настоящая Джун: вступить в прекрасную, пустую зрелость, такую желанную, сулящую отпущение детства, отпущение себя самой. Этого она и хотела: вырасти, уйти в прошлое.
Разве может Энн уехать отсюда? Разве может она тут остаться?
Со слезами на глазах она поворачивается к листовкам спиной и выходит на улицу, затем подбирает со скамейки стопку рекламных объявлений и счетов.
И тут ее взгляд падает на конверт, которого она прежде не замечала, – конверт, надписанный чьей-то рукой.
Письмо адресовано Уэйду.
В правом верхнем углу стоит имя Джун.
2012
4 августа
Здравствуйте, Уэйд,
Я хочу, чтобы вы знали: я очень благодарна вашему отцу, Адаму Митчеллу, за его помощь. У меня сохранились только смутные детские воспоминания о нем, но раз я так плохо его помню, значит, он точно не был со мной жесток. Возможно, некрасиво так начинать письмо, но как еще его начать? Я хочу, чтобы вы знали: я очень признательна за его щедрость – такую неизменную, что ее легко принять как должное, забыть, списать на старческий маразм. Доброта без повода – самая редкая и самая честная.
Вы, конечно, считаете меня преступницей. Это верно только отчасти. Я давно хотела написать вам о деньгах, присланных вашим отцом. Поймите, мне было все равно, откуда и почему пришли эти деньги, важно было лишь то, что они пришли. По жизни мне никто не помогал. Замуж я так и не вышла, но у меня есть дочь Бейли. Она на пару лет старше вас, и когда пришел первый (самый большой) чек, ей было шестнадцать. Это было в 1968 году. Я тогда работала горничной в гостинице Кетчума и распечатала конверт во время перерыва. Внутри были чек и письмо. Не помню точно, что он писал, но было ясно, что он считает меня своей дочерью. Уже по почерку можно было догадаться, что человек болен. Помнится, он упомянул мой день рождения, и – возможно, вас это растрогает – при всех своих проблемах с памятью дату он назвал верно. Правда, на той неделе мне должно было исполниться не четырнадцать, а пятьдесят один.
Из страха, что ошибка вашего отца раскроется, я побежала обналичивать чек. Поскольку сумма была большая, банк заблокировал ее на три дня. То были самые тягостные и кошмарные три дня в моей жизни. Как только блокировку сняли, я отпросила Бейли с уроков в разгар учебного дня и повела к ортодонту – на консультацию и рентген. Затем прямо на месте внесла полную сумму за скобы для зубов. В том году на окраине города как раз открылась школа «Фридман», не знаю, слышали вы о ней или нет, но это очень престижный техникум для девочек. И хотя из-за всей этой суматохи Бейли разнервничалась, я потащила ее к директору и велела рассказать, какие у нее цели в жизни, а затем, как и со скобами, внесла полную сумму за обучение – на год вперед. Директор отвел нас в аудиторию, где шел урок, и, несмотря на то что до конца занятий оставалось всего полчаса, я велела Бейли сесть за парту и слушать учительницу, а сама пошла ждать в коридоре. Надеюсь, эта история поможет вам меня понять. Бейли расстроилась из-за того, что ее выдернули из старой школы, но я поступила так, как считала нужным, ведь деньги могли потребовать обратно.
В том году пришло еще два чека, а на следующий год – еще пять, на более скромные суммы. Все до цента я потратила на развитие своего ребенка. Больше денег не поступало. А почти шестнадцать лет спустя я получила еще одно письмо, от вас.
Сколько ни объясняй, вы все равно, наверное, подумаете, что я поступила очень низко. Каждый чек ставил передо мной выбор: вернуть деньги или вложить их в дочь. Я убедила себя, что раз денег не хватились, значит, дела у вашей семьи идут хорошо. Я не знала, пока не посыпались ваши письма, что вы их недосчитались. Я решила, что приму последствия своих поступков, и на этом успокоилась. То, что я дала дочери, перевешивало любые доводы.
Посылаю вам фотографию внуков Бейли, моих правнука и правнучки. Чтобы вы увидели их, увидели, какие возможности для нас открыли чеки вашего отца. Я убеждена, что даже замужество Бейли – следствие его щедрости.
И пусть я ни о чем не жалею, должна признаться, что у меня словно гора с плеч. Вы даже не представляете, с каким облегчением я возвращаю вам отцовские деньги. Эти деньги, так и знайте, были существом всей моей жизни. Они неотделимы от меня. Я никогда не переставала думать о них – как в страхе, так и с благодарностью.
В конверте чек на сумму, которую я копила долгие годы. Великодушие вашего отца исчисляется 9200 долларами, с учетом процентов получится 10 872 доллара 65 центов. Центы я добавила не чтобы поиздеваться, а чтобы все было как должно.
Примите эти деньги в уплату моего долга. Добавлю только, что я очень стара и на это письмо у меня ушло почти три дня.
С уважением,
Джун Бейли Ро
2012–2024
Энн откладывает письмо.
Она никогда не слышала о Джун Бейли Ро, но больнее всего ее кольнуло даже не содержание письма, а имя отправителя. Не та Джун. Содержание отступило на второй план перед этим главным, непростительным предательством: имя в углу конверта так и кричало высоким, звонким голоском: «Я жива!» Но нарушенное молчание не то.
Само письмо тоже принесло немало боли – подумать только, сколько всего пережил Уэйд еще прежде, чем начались настоящие страдания. При одном взгляде на фотографию с правнуками ее охватывает необъяснимая ярость, будто эта парочка украла жизнь у Мэй и Джун. Неужели эта женщина и правда связывает милые улыбки правнуков с тем своим давним грехом, когда она решила нажиться на человеке с деменцией? Неужели она и правда верит, что вылепила из своего укромного злодеяния двух радостных малышей? Читая ответ на Уэйдовы письма, она будто читает самого Уэйда – его старые строки, его страхи, его требования, а может, и его угрозы. Его равную и разную любовь к двум дочерям, еще не родившимся, к двум дочерям, уже покинувшим его.
Она швыряет письмо со снимком в кухонный ящик, а на следующий день кладет деньги в банк.