Айдахо
Часть 26 из 38 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Тяни его за копытца. Только аккуратно.
Она все делает, как он сказал. Вытаскивает мертворожденного поросенка. Копытца мягкие и фиолетовые, как тюльпаны. Она тут же швыряет его подальше от себя. Теперь, когда проход свободен, на свет появляются еще четверо, у самых ее коленей, живые и невредимые.
Фермер поднимается на ноги.
– Ты спасла свинью и четырех поросят, – говорит он. – Вернее, даже восемь, ведь эти четверо могли остаться без матери, – кивает он в сторону детенышей, родившихся первыми.
Она очень рада, что спасла поросят, но кто бы мог подумать, что эта сцена так повлияет на Элизабет? Стоит им отойти в сторону, как она хлопает себя по бедрам и, глядя на Дженни сияющими, широко распахнутыми глазами, громко шепчет:
– Ты принимала роды у свиньи! – Затем, покосившись на вооруженную охрану, она собирается с духом и ставит на карту все. Она кричит: – Мы, блядь, принимали роды у свиньи! – Поймав на себе взгляд охранницы, она поспешно зажимает рот; выходку спускают ей с рук.
События того дня придали Элизабет сил. В последующие недели ее дважды наказали за болтовню на работе. Дженни снова мыла полы, с облегчением вернувшись к своему тихому, затворническому занятию, но Элизабет то и дело заговаривала об их приключении на ферме, словно теперь оно повторялось каждый день. Иногда она могла до поздней ночи трепаться о всяких пустяках, Дженни же говорила мало, она не знала, как разделить с Элизабет эту радость, не позволяла себе смеяться, но улыбаться позволяла – там, у себя внизу, в темноте.
Спустя пару недель Дженни приклеила на стену обрывок бумаги, так чтобы он закрыл собой подпись в углу рисунка. Там написано: «Мы принимали роды у свиньи».
2009
Вся дрожа, в кое-как застегнутой блузке, Энн ведет Уэйда вверх по крутой тропинке, усыпанной сосновыми иголками. Отодвинув занавеску в душе и увидев, что Уэйд пропал, она натянула блузку прямо на мокрое тело.
Посреди дороги Уэйд замирает. Останавливается. Хочет пойти дальше, но, запутавшись в ногах, спотыкается. Она его подхватывает.
– Поднимай ноги, Уэйд, – твердо говорит она.
– Я поднимаю.
– По очереди.
Слава богу, она его нашла. Выскочив из ванной, она остановилась на крыльце и огляделась по сторонам, и тут откуда-то неподалеку послышался его голос: «Кар! Кар!» Оказалось, он звал давно умершего ручного ворона, за которого переживал, полагая, что тот еще жив. Вдруг лесные птицы почуяли, что Кар одомашнился, сказал он, и прогнали его?
Но ворон похоронен где-то на выгоне вместе с другими животными, которых Уэйд когда-то любил. Кар умел подражать его голосу, выкрикивал имена его дочек шутливо-ворчливым тоном, будто отчитывая их за тайные помыслы. Уэйд сам рассказывал, когда-то давно. А еще он рассказывал, что после смерти Мэй и исчезновения Джун Кара пришлось пристрелить – уж слишком тяжко было слушать то, что помнил его голос. Образ Уэйда, который из нечеловеческих страданий пристрелил своего питомца, преследует Энн по сей день.
– Может, он так испугался, что и не откликнется, – говорит Уэйд. Он снова застывает на месте. У него на удивление бодрый вид, будто он точно знает, что ворон скоро найдется.
– Не останавливайся, родной. Мне холодно.
– Нельзя выходить на улицу с мокрой головой.
В свои пятьдесят пять Уэйд уже пережил отца на несколько месяцев, но именно в этот промежуток начал меняться физически. Теперь его глаза редко светятся былой умиротворенностью. Чаще всего их заволакивает водянистый страх или стеклянная мечтательность. Морщин у него нет, разве что вокруг глаз, но из-за какой-то тесноты лба и расслабленности рта он выглядит старше своих лет. Он начал шаркать ногами. Энн следит за ним, опасаясь, что он ускользнет незаметно, именно из-за таких мелочей. Ее предупреждали о том, что может случиться. Иногда Уэйд не контролирует глотательные мышцы. Забывает жевать, и кусочки пищи падают в легкие. Его уже один раз госпитализировали с пневмонией. Им еще повезло, многие пациенты с деменцией после нее не оправляются. Их убивают кусочки пищи. Теперь она измельчает для него всю еду в блендере, но уговорить Уэйда ее выпить утомительный труд.
Он снова зовет ворона.
– Не волочи ноги, Уэйд, – журит его Энн.
Она не переубеждает его насчет птицы, но и не притворяется, будто тоже ее ищет. Здорово, что ему захотелось погулять, что у него хорошее настроение. Такого давно не случалось. Обычно он целыми днями лежит в постели в обнимку с телевизором, который обязательно должен стоять на покрывале, чтобы до него всегда можно было дотянуться, даже когда он выключен. Во сне рука иногда соскальзывает с телевизора ему на грудь, и тогда он с криком просыпается.
Но сегодня такое ощущение, что они оба пробудились от дремы. Стоит ноябрь, погода ясная. Собаки нашли их на проселке и плетутся сзади, вороша листву своими настырными носами и гавкая на старые беличьи следы.
– Не хочешь прокатиться? – спрашивает Энн, когда они подходят к дому.
– Давай, – говорит он и с улыбкой берет ее за руку.
– Съездим на вершину. Может, кто-то еще работает на радиовышке.
– Хорошо.
– Только дай мне сначала шампунь смыть. А ты будешь сидеть рядом и разговаривать со мной. И чтобы рука все время лежала на бортике – так, чтобы я ее видела.
– Хорошо, – говорит он.
– Поднимай ноги. Не волочи.
Энн неспешно ведет машину по длинным серпантинам, рядом сидит Уэйд. Она две недели не ездила этой дорогой, а осины уже сбросили листву, тут и там охапки листьев сияют на заиндевелой земле. Но больше всего вдоль дороги хвойника.
Со дня на день выпадет снег. И Уэйда придется увезти. Он об этом пока не знает. Даже если она сообщит ему, он все равно не поймет зачем. Но здесь больше нельзя оставаться на зиму. Вдруг с Уэйдом что-то случится, а дороги замело… Нет, она так не может. В прошлом году она дважды расчищала всю дорогу – научилась у Уэйда, наблюдая за ним исподтишка. Но вдруг что-то пойдет не так? С первым снегом она положит его в больницу – до тех пор, пока не найдет жилье в каком-нибудь близлежащем городке, в Хейдене или, скажем, Кер-д’Алене. Она ощущает в нем надвигающуюся тьму.
Впрочем, не сегодня. Сегодня один из тех дней, когда Уэйд помнит что-то заветное, или если не помнит, то хотя бы чувствует, что оно есть. Он спокоен, дорога ему знакома, кочки и ухабы привычны, морозный осенний воздух его бодрит. Машина катится сквозь прямые высокие тени сосен, и Уэйд слегка улыбается. Рассеянно, отстраненно, но точно по-настоящему.
По требованию Уэйда в маленькую машину набилось еще шесть собак – пять сзади, шестой, Ру, спереди, голова у Уэйда на коленях. В тесноте салона пахнет мокрой шерстью и собачьим дыханием. Энн опускает стекло, и холодный ветер обдувает ей щеку.
– А вдруг кот начнет проситься домой? – спрашивает он. Кота у них нет, как и ворона, как и одноглазой собаки. Но она знает правильный ответ.
– Ты вырезал для него отверстия.
– Где?
– Повсюду.
Его болезнь – загадка. Он ни разу не забыл ее имя, но временами, когда она чистит ему зубы и пена стекает по подбородку, когда она расстегивает ему ремень в туалете, хотя уже поздно, когда она орет на него, чтобы он перестал орать на нее из-за пропажи батареек от фонарика, который лежит включенный у него в руке и плещет светом на темные стены, временами она спрашивает себя, как со всем этим жить.
И все же порой, когда Уэйд предстает перед ней во всей своей неприглядности и беззащитности, она чувствует, что события его жизни не исчезли бесследно, что в душе у него, наполняя его изнутри, все еще живет тот роковой день. Пропала лишь фактура воспоминаний, но не чувство. Медленное срастание, размытие границ, идея без воплощения. Но есть и сердцевина, день и время, куда притягиваются эти бесформенности. Иногда он помнит все. Мэй и Джун. Дрова и пикап. Иногда память внезапна, как лезвие, такая острая и реальная, что ему кажется, будто трагедия произошла вчера. Тогда ей приходится, как это ни парадоксально, утешать его напоминанием, что он потерял дочерей давно, что ничего уже нельзя сделать и негде теперь искать Джун. В такие дни тяжелее всего, в такие дни она тоже ощущает внезапность топора, шок удара сильнее, чем прежде.
На подоконнике у кровати Уэйд хранит рукоять ножа, для которой так и не изготовил клинка. Она очень красивая. Медная оправа, палисандр, вырезана и отшлифована по его руке. Он вроде бы знает, что вещица важна для него, восхищается ее совершенством, как и сама Энн, но не помнит, для чего она нужна. Сжимая гладкий, блестящий брусок в ладони, он кладет пальцы в неглубокие выемки, когда-то сделанные им самим. Дерево помнит его руку, предвкушает ее. Дерево знает его, и от этого ему не по себе. Он пытается точить рукоять о край подоконника, чтобы она поменяла форму, потеряла память о его руке.
Из-за постоянного трения подоконник повредился. В сосновой обшивке зияет шероховатая занозистая дыра. Но Энн не запрещает ему точить рукоятку – похоже, это его успокаивает. Он елозит ею по подоконнику, пока смотрит телевизор. А вечерами, в постели, когда Уэйд уже спит, Энн – водя пальцем по краям дыры – читает все, что удалось найти, о сценариях развития деменции. «Возможно, однажды наступит день, когда дорогой вам человек перестанет вас узнавать».
Дорогой вам человек. Эти слова не раз попадались ей в подобных книжках, даже в сугубо научных, призванных учить, а не утешать. Ее всегда очень трогала эта ласковая неоднозначность. Безликий, бесполый, беспомощный объект любви – тот, кого вы лишитесь.
Она бросает взгляд на Уэйда и убеждается, что эти три слова как нельзя лучше описывают причудливое отсутствие всего, кроме голого факта ее любви, единственного достоверного факта, банального, но неизменного.
Они приближаются к вершине горы Айрис.
2009
Не сейчас – тогда. Ему тридцать два. Малышка спит – в этих полях, в тени окрестных гор, щекой к его плечу. Он ощущает жар и тяжесть ее сна. Прикосновение ее дыхания. Дыхание это неотделимо от работы, неотделимо от ритма. Как и остальное: горячая влага открытого рта, посасывающего его плечо; шершавость шляпы о щеку, когда он наклоняется за трубой; растущая липкость между ними, между хлопком его рубашки и нейлоном переноски, – пот его труда, просачивающийся к ней.
Он не видит свою дочь, лишь танцующие тени детских ножек. Иногда он держит эти ножки руками. Липкие бугорки на тонких белых подошвах. В поле она никогда не плачет. Ритм работы ей привычен. Вниз, к земле, и снова вверх, мышцы напрягаются и расслабляются под ней, ради нее; шумит вода, струящаяся из обоих концов тридцатифутовой трубы у него в руках, отдаленно шуршат другие трубы, которые маме с папой еще предстоит перенести.
Ратдрамская прерия, вот где они сейчас. Каждые выходные они втроем встают спозаранку и в предрассветной мгле едут на равнину выполнять работу, которую Уэйд выполнял подростком. В двадцати минутах езды от горы Айрис они паркуются, кладут малышку в рюкзак-переноску и окидывают взглядом мятликовые поля, где им платят по двадцать пять центов за передвинутую трубу. Они стоят на кромке поля, перед ними смугло-золотые колосья в тени знакомых гор. Дженни подтыкает малышку сложенными в несколько слоев простынями, чтобы у нее не болталась голова, и маслянисто-мягкая ткань комками упирается Уэйду в спину. Эти простыни, сдернутые с их постели, пахнут как сон малышки и Дженни, так что ночь не покидает их даже днем; пока они трудятся на чужих угодьях, Джун запелената в дивные ночи с их собственной земли.
Для Дженни с Уэйдом этот летний труд означает расчищенные горные дороги. Пять тысяч долларов на покупку трактора с плугом. И они эти деньги скопят, к концу лета заработают на уборку снега зимой.
Джун три месяца, но ее имени всего неделя. Лили исчезла с ее лица, беглянка, сновидение. Только в поле, в переноске, она всегда спит спокойно. В те ночи, когда все совсем плохо, когда она часами ревет и давится слезами, они кладут ее в переноску и выходят в потемки. Дженни с Уэйдом с малышкой за спиной бродят по лесистому склону, в гору и под гору по своей земле, тихонько напевая, что они с малышкой в поле, шагают по прерии, по ее любимой прерии. Мало-помалу она успокаивается. Узнает привычную жизнь. Проваливается в сон в ритме поднимающихся и опускающихся труб. Вперед-назад ходят Дженни с Уэйдом под лохматыми соснами в темноте, и Уэйд иногда наклоняется, будто хочет поднять трубу, но вместо этого берет пригоршню каменистой почвы со своей собственной бесплодной, идеальной земли.
Август, но какого года – он не знает. Знает только, что это лето Энн, а значит, лето после, и запах остывшего древесного сока и сухой земли навевает тоску по чему-то знакомому вроде Энн, но Энн тут, совсем рядом, и все же чего-то – Энн? Энн? – кого-то не хватает, и, остро ощущая ее отсутствие, он чувствует жар ее влажной ладони на своем локте, пока она ведет его через пустую парковку к дверям почты.
Уже стемнело. С пруда несет тиной, с дороги – остывающим асфальтом. У дома на другой стороне улицы сидят дети и, не замечая никого вокруг, сосут фруктовый лед на палочке при свете фонаря с крыльца и тихонько смеются, смеются смехом братьев и сестер – он это сразу понял, – не школьных друзей, не соседей, не двоюродных. Смехом тайным, сокровенным, с подлостью и преданностью, с нотками страха перед тем, что о тебе знают в этом кругу. Уэйд уже слышал его точно таким же летним вечером, когда сидел у себя в кабинете, – открытое окно, а внизу, во дворе, все тот же смех, милосердный и тайный, искренний и беспощадный, мельтешение кукол в темной траве, кукол с детскими голосами, примеривающими отвратительные слова, которые не в ходу при свете дня.
Энн толкает дверь. Внутри прохладно. Пусто. Он слышит свои шаги. Окошко кассы закрыто решеткой. Энн берет его за руку и ведет к доске объявлений.
– Ну вот, – ласково произносит она, кивая на портрет его дочери. Двадцать один год, а глаза зеленющие, как лужайка кампуса, на который она променяла отчий дом. Вот бы узнать, куда она поступила, тогда он смог бы навестить ее, познакомиться с ее друзьями, послушать про учебу.
Но они в ссоре.
Она не хочет, чтобы он приезжал.
Волосы красиво перевязаны желтым платком, концы спадают на плечи. Она игриво улыбается, а он все гадает, кто же держит камеру, какой юноша влюбился в его дочь. На запястье браслет с подвесками. Красивые ноги в комариных укусах.
Июль, когда-то давно. Он долго катался на машине после ссоры с Дженни, а теперь вот едет домой. Далеко он не заезжал, просто не спеша катил вниз по другой стороне горы, но на полпути ему попался раненый вороненок. Лежал под деревом и не мог даже ускакать. Уэйд поймал его, завернул в полотенце, и теперь он лежит на сиденье, накрытый с головой, и беззвучно двигает клювом, будто силится каркнуть. Уэйд разговаривает с ним тем же тоном, каким обычно успокаивает Мэй, – а ведь когда он садился в машину, она была в слезах. И это гложет его сильнее, чем сама ссора, – что он уехал, когда малышка проснулась и начала кричать. Мэй полтора года, сегодня у нее подскочила температура. И Дженни, все еще на взводе, вынуждена была остаться с ней дома, улыбаться и петь колыбельные. Почему ему можно сбежать, а Дженни нет? Как удачно он подобрал вороненка. Раненая птица отвлечет их всех от накопившихся неприятных чувств, даже Дженни забудет, на что сердилась, и Уэйда негласно признают героем дня за то, что принес это чудо в их жизнь. Он возьмет Мэй у Дженни из рук, и жена мгновенно обратит свою преданность на беспомощного птенца: кусочки сырого мяса в пинцете, блюдце с водой, коробка, полотенце потолще, лампа для обогрева. Словно бы, раз уж она мать двух девочек, она отчасти мать всех живых существ.
Вот что он представлял по дороге домой. Примерно так все и вышло, только Мэй была не у Дженни на руках, а спала в родительской постели. Дремавшая рядом четырехлетняя Джун была совершенно здорова, но ради кино и сладостей проявила такую сестринскую солидарность, что – измотанная притворством – и сама поверила, будто больна.
Уэйд сидит на краю постели и смотрит на Мэй. Когда она просыпается, он берет ее на руки – голова склоняется ему на плечо – и несет на кухню, где в лучах вечернего солнца на свернутом полотенце, тяжело дыша, лежит вороненок.
– Мэй, смотри, – говорит он.
Она смотрит. Она показывает на вороненка. Она говорит:
– Кар.