За закрытыми дверями
Часть 7 из 27 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Празднуем день рождения, – ответил старичок не моргнув глазом.
– Чей? – сурово спросил человек.
– Мой.
Оба знали, что это в чистом виде вранье. И оба замерли, ожидая, что один из противников первым пойдет на попятную.
– Почему в такой странной одежде?
– Это одежда наших предков, – ответил старичок.
Формально одежда предков не была законодательно запрещена. Наоборот, поощрялись творчество малых народов и сохранение культурного разнообразия, и оба об этом знали.
– Почему в такое позднее время?
– А когда еще? Все же на работе.
Начальник обвел взглядом собравшихся. Работающими их никак нельзя было назвать. Кроме Ленечки, многим присутствующим было далеко за семьдесят, а среди тех, кто помоложе, как Моисей Иосич, немало было инвалидов вроде него.
– А это что? – вдруг осенило начальника. Посреди двора находился глубокий колодец – тот самый, что привлек внимание Ленечки. Антрацитовая вода поблескивала в лунном свете. Это был микве, ритуальный колодец для омовений.
– Это талая вода. Для хозяйства, – ответил старичок.
– Выпей, – велел начальник.
– Но…
– Выпей.
Он подал знак. Один из его людей раздобыл кружку. Старичок покряхтел, подошел к микве, зачерпнул и выпил всю воду до дна. Ленечка смотрел на него не отрываясь. Выпив, старичок улыбнулся и вытер капли с усов.
– Не желаете? – предложил он начальнику. Тот вздрогнул, брезгливо поморщился.
– Отпустите их, – велел он. Тут же Моисей Иосич вместе с другими был отпущен, но перед этим, видимо, на всякий случай, получил тяжелый пинок в спину.
– Идемте отсюда, – приказал начальник и пошел к выходу. Уже покидая двор, он обернулся вполоборота и сделал то, от чего у Ленечки даже челюсть отвисла: он быстро, еле заметно, подмигнул старичку, после чего исчез так же внезапно, как и появился.
Много позже Леня узнал, что этот спектакль разыгрывался регулярно, больше для острастки, чем для настоящего преследования служителей религиозного культа. И немногочисленная кучка верующих продолжала существовать только благодаря негласному покровительству этого человека в черном. Его имени Ленечка так и не узнал, но навсегда запомнил эту сцену.
Леонид
Он был обласкан публикой, любим критиками. Когда переехал в Израиль, много лет назад, внутренне готовился к тому, что с профессией придется расстаться. «Ну, это же смешно, – говорили ему, – быть артистом в чужой стране, на чужом языке». И он почти поверил.
Но на удивление, в Израиле все сложилось наилучшим образом, даже не пришлось слишком сильно стараться. Поначалу по большому блату он устроился уборщиком при муниципалитете. Работа неприятная, но не такая уж и страшная, как может показаться. Вставать надо было рано, в четыре утра, чего он не любил и никогда прежде не делал, зато к полудню уже был свободен. Территорию свою убирал чисто, качественно. Сказывалась многолетняя привычка относиться к любой работе ответственно. Даже стыда особенного он не испытывал. Во-первых, здесь не было никого из его прежнего окружения, кто видел его на сцене, в ореоле славы, – кроме Натальи, конечно, но она не считается. Во-вторых, ему просто не было стыдно. Он делал то, что должен был сделать любой мужчина на его месте, – зарабатывал деньги. Поэтому, когда к двенадцати часам дня, изрядно вспотев, он возвращался домой, то чувствовал себя уставшим, но спокойным. Странным образом эта работа приносила если не удовольствие, то умиротворение. Однажды проходя мимо автобусной остановки, он увидел объявление о наборе артистов для новой театральной труппы. И Леонид даже ничуть не удивился. В глубине души он знал, что его профессия найдет его. Так и случилось. Он снова начал делать то, что умел лучше всего, – выступать перед публикой.
Даже с коллегами-артистами у него сложились хорошие отношения. По крайней мере, в лицо ему никто своей неприязни не выказывал. Ах, сколько было сомнений вначале! Как он переживал из-за акцента, из-за провинциальной выучки, из-за внешности, выдающей в нем чужака! Но и здесь как-то все сложилось удивительно удачно. Правда, к нему намертво прилипло амплуа «русского артиста», и особенно эффектно он смотрелся в форме следователя или красноармейца. Или еще из любимых амплуа ему невероятно шла форма узника концлагеря. Режиссеры любят этот вопиющий диссонанс – высокий, красивый мужчина, которого судьба одарила с особой щедростью, – и нелепая арестантская форма. Леонид понимал, конечно, всю пошлость этого амплуа, но это уже издержки профессии, тут ничего не поделаешь. Радоваться надо, что востребован.
Его приняли со всеми его недостатками. Не сразу, конечно, – пришлось пороги пообивать, и унижаться тоже пришлось… Несколько раз по своей советской привычке он даже пытался дать в морду. К счастью, все это в прошлом. Сегодня он – успешный, обеспеченный, опытный артист с хорошим доходом, красивой машиной, домом, где вкусно и полезно кормят…
И с полным внутренним опустошением. Потому что нет ничего печальнее, чем сбывшаяся мечта.
Он сидел в ухоженном чистеньком скверике около своего дома. Здесь на белых клумбах в форме громадных пиал росли аккуратно подстриженные карликовые оливковые деревья, а темно-фиолетовые, почти черные, словно велюровые, петуньи смотрелись благородно и дорого. Домой идти не хотелось. Не хотелось видеть Наталью, вечно озабоченную проблемами лишнего веса и общего здоровья. Да еще и постоянная проблема с Лилечкой! Ну да, ленивая, не красавица, нельзя сказать, что шибко умная… Но, в принципе, нормальная современная деваха! Только Наталье этого не объяснить. Она вечно кудахчет, стонет и подпрыгивает вокруг Лилечки, как будто других тем, поважнее, у нее нет. Хотя, какие у нее темы? У курицы этой?
Да и Лилечку, честно говоря, тоже видеть не хотелось. В последнее время общение с ней начало напрягать. Кажется, она все больше походила на мать – своим нытьем, своим занудством, своим вечным недовольством… В отличие от Натальи с ее склонностью к перфекционизму Лилечка была безответственной неряхой, которой, по-хорошему, надо было давно надавать по заднице и лишить финансирования. Но кто ж будет этим заниматься…
Леонид тяжело вздохнул. Он думал о том, что Наталья никогда его не понимала и даже не старалась понять. Что она никогда не сделала попытки помочь ему. Что его жизнь сломалась оттого, что она со своей обывательщиной, со своим пошлым мещанством затянула его в рутину сытости и довольства. Что он, по сути, ничего не добился ни в профессии, ни в жизни. Ну, кто он такой? Хороший ремесленник, профессионал средней руки, хотя и не бездарный, с большим кругом знакомств и полезных связей. Останется ли после него хоть что-то? Звезда на Аллее славы? «Оскар», Золотой Лев, Пальмовая ветвь? Что-то, что достойное упоминания в истории? Да хоть маленький абзац в учебнике по артистическому искусству для студентов первого курса? Он знал, что нет. А ему уже немало лет, еще немного – и пенсия… Хотя в его профессии пенсия не подразумевается. Он готов работать до самого конца, были бы предложения. Но смысл-то в чем? Чтобы Наталья следила за пополнением счета в банке? У них с этим строго, она аккуратно, даже педантично, ведет учет всем тратам. Он даже поймал себя на том, что специально скрывает от нее доходы, чтобы почувствовать себя хоть немного свободным. Но нет, эта домашняя курица с орлиным взором и вороньей хваткой держит его за глотку так, что он не может позволить себе буквально ничего.
То есть может, конечно, теоретически. Но каждый раз, потратившись на что-то, чтобы побаловать себя, он натыкается на ее скорбный, полный драматизма взгляд. Легче отказаться, чем выдержать его! За бутылку дорогого вина, новый шелковый шарф, который придает ему светский вид, обед в ресторане приходится отчитываться перед этой змеюкой в обличье овечки. Что уж там говорить о более серьезных расходах! Вот и приходится извиваться, унизительно придумывать способы изолировать ее из своей личной жизни. Это она, она затащила его в это бессмысленное мещанство, когда душа требует страстей, тревог, трагедий! Любви, в конце концов.
Нет, они не ссорятся, не обвиняют друг друга во всех смертных грехах, напротив – сохраняют полное спокойствие и невозмутимость. И от этого еще хуже! Были бы хоть какие-то эмоции, пусть даже отрицательные… А так – вообще ничего, как будто они оба мертвы. И самое противное, что она со всех сторон безупречна, придраться-то не к чему. В доме – чистота, в финансах – порядок, в желудке – сытное питание, в штанах – тишина, и от всего этого такая тоска наваливается, что хоть в петлю лезь. Она настолько идеальная, что хочется ее запачкать чем-то вонючим и мерзким. Но он прекрасно знает, что никогда не позволит себе ничего подобного. Жена – это навсегда. Это – крест. Так учили Мусечка и Леночка.
Мимо прошла молодая женщина с коляской, в которой спал младенец. Она была одета в обтягивающие черные брюки, поверх рубашки небрежно накинут вязаный жилет, явно очень модный. На плече дорогая сумочка. Леонид проводил ее долгим взглядом.
«Эх, – подумалось ему. – Вот бы такую цацу!» – И он даже зацокал ей вслед языком. Она обернулась и стрельнула в него взглядом. Леонид, неожиданно для себя, почувствовал себя польщенным.
Он переиграл множество ролей, выворачивал душу на сцене, перед камерой, в концертных залах. Кажется, только там он жил по-настоящему – дышал, творил, чувствовал, страдал… Выходя на сцену, он стряхивал с себя все наносное, ненужное, лишнее, что наросло со временем. Исчезал полностью, чтобы возродиться в своей роли. Там, на сцене, он был свободен и одинок, и именно это доставляло ему удовольствие. Он был невинен и обнажен, и на скелете его нарастали чужие мускулы и сухожилия, чужие нервы, ткани, жир и кожа. То же происходило и с его душой. Забывая о своей личности, он воплощал чужие мысли и желания, чужие пороки и страсти, чужие страдания и радости. Иногда он ловил себя на том, что персонаж ему не нравится, раздражает, вызывает презрение или протест, но по мере профессионального роста учился все больше абстрагироваться от собственной личности, пока не достиг полного отречения.
Он погружался в нового героя, растворяясь и теряясь в нем. И ему было абсолютно ясно, что творится в душе у выдуманного человека – персонажа без глаз, без рук, без сердца… Он чувствовал его каждой своей частичкой, ощущал его кожу, его тело, его движения. И персонаж делался таким реальным! Иногда становилось страшно, что, нырнув в глубину чужого образа, он забудет о том, каким человеком был – настоящим, живым… Он наделял персонажа собственной жизнью, вселял в него душу и надувал его форму изнутри, наполнял смыслом.
Но насколько же сложно нырнуть в глубину живой человеческой души, столь близкой и понятной, души человека, которого видишь каждый день, живешь с ним рядом! Насколько невозможно познать человека, который чувствует каждый день, плачет, радуется, теряет, находит, и жизнь его богата и непредсказуема. И что самое важное – человека, который живет для себя, и только. Его герои появлялись на свет для того, чтобы быть им сыгранными, они рождались для него. Выныривая из глубины вымышленной жизни в реальность, он неизбежно осознавал собственное одиночество. Ни один человек в мире не был рожден для него. И ни один человек на свете не был готов, не хотел растворяться в нем так, как он распадался на молекулы в своих героях. Страшная тоска непонятого человека охватывала его так, что не хотелось возвращаться в свой дом, и пустота, разверзнувшаяся внутри, была такой огромной, что, казалось, в ней можно было утонуть. И он искал, искал растворения в бесчисленных женщинах, пытаясь слиться с ними в единое целое, и никак не мог найти.
Он встал. Нельзя же вот так вечно сидеть на лавочке у порога этого громадного здания, дорогого, чистого, буржуазно-лоснящегося. Он встал и пошел. А впереди его опять ждали Наталья, Лилечка, Аллочка, работа, не приносившая более ни радости, ни удовлетворения, гляденье в потолок и одиночество.
Отец
Отец Ленечки, Петр Матвеич, как выяснилось вскоре, тоже никуда не уехал и даже пошел на повышение, став худруком в местном русском драматическом театре – хорошем, классическом, настоящем театре, трепетно хранившем традиции и державшем уровень. И новый руководитель приложил немало усилий, чтобы превратить его из провинциального подобия столичных театральных гигантов в самостоятельную единицу с тщательно продуманным репертуаром, со своеобразной трактовкой привычных сюжетов и с хорошей профессиональной труппой. Руководителем (и по совместительству Ленечкиным папашей) были довольны и начальство, и местные театралы.
Ни наличие диабета и склочного характера, ни присутствие в анамнезе многочисленных браков не помешало ему жениться вновь – не на Леночке, что характерно, а на бойкой узбечке с золотыми зубами и сросшимися на переносице густыми бровями. О наличии готового, хоть и незаконнорожденного, сына он хоть и знал, но должного внимания этому факту не уделял. Ленечка же о наличии живого и благополучного отца не догадывался, хотя мысль о нем не оставляла его и мучила бесконечно.
Бойкая узбечка родила Петру Матвеичу двух дочерей. А здоровье Зингермана, изрядно подточенное пьянством и беспорядочным образом жизни, начало подводить. Он чувствовал, что стареет и конец его близок. Хотя Петр Матвеич и в прежние времена не отличался особой крепостью, теперь он и вовсе гнил и распадался на части, как старый ржавый механизм. Все чаще вспоминал он свою долгую, насыщенную, несколько бестолковую жизнь, в которой было так много и от которой не оставалось почти что ничего. Тогда-то и всплыло в его памяти воспоминание о давнем романе с робкой, но пылкой Леночкой.
Отец появился в жизни Ленечки внезапно, как полагается предателю и злодею, и театрально, как и полагается человеку искусства. Разузнать адрес проживания Леночки не составило труда. И однажды, раздобыв дефицитный торт «Сказка» с замысловатыми разноцветными завитушками из тошнотворного масляного крема, он явился по месту назначения.
– Антиллигент, – прошипели вслед скучающие на лавочке старухи, которые умели безошибочно определять классово чуждый элемент по шляпе, торту и еле заметной «несоветскости».
Поплутав среди однотипных приземистых трехэтажных домов, образующих квадрат со внутренним двориком, он увидел в одном из подъездов мальчика, что-то усердно мастерившего. Сердце старика дрогнуло. Крепкий, стройный, сильный мальчишка с вьющимися волосами был настолько увлечен своей работой, что не сразу обратил внимание на человека, стоявшего рядом. Присмотревшись, старый Зингерман увидел, как мальчик крепит балки по обе стороны от входа в дом, а на них вешает тряпки – вроде занавесок. Еще через несколько мгновений он понял, что это не занавески, а кулисы.
Наконец мальчик обратил на него внимание.
– Вам чего? – спросил он сурово.
– Во-первых, здравствуйте, – ответил пока еще не опознанный папаша. – Во-вторых, это, я так понимаю, театр? – Он указал на самодельные кулисы.
– Ну, – неопределенно ответил Ленечка.
– А вы, я так понимаю, артист?
– Ну, – снова уклончиво пробормотал Ленечка.
– Очень приятно. А я – режиссер, – сказал он и протянул руку.
Когда Леночка спустя два часа вернулась с работы, она обнаружила своего сына, с жаром спорящего о чем-то очень важном и сложном с ее бывшим любовником. Коробка с дефицитным тортом валялась тут же, в пыли, среди груды хлама, служившего реквизитом, а масляные цветочки давно завяли и потеряли товарный вид.
Леночке, ставшей к тому моменту Еленой Константиновной, было всего лишь тридцать с небольшим, но она давно уже превратилась в старушку. Старческий пучок рано поседевших волос, старческое пенсне, старческий платочек, старческие вязаные носочки… Леночке всегда было холодно и неуютно, и она вечно, за исключением разве что самых жарких летних месяцев, куталась во что-нибудь тепленькое: пуховую шаль, байковый халат или толстые шерстяные носки. Казалось, она давным-давно забыла о своей женской сущности, о том, что обладает хоть и некрасивой, но довольно привлекательной внешностью, о том, что, находясь в цветущем для женщины возрасте, могла бы выйти замуж и даже родить еще одного ребенка. Благо имелись и желающие – да хоть тот же Моисей Иосич.
– Мама, но он же старый, – сопротивлялась Леночка устало.
– Тоже мне проблема! – возражала Мусечка. – Особенно для тебя.
– Господи, мама! – Леночка закатывала глаза. – Он же работает на рынке! Он попрошайничает!
– Ну и что? – не сдавалась Мусечка. – Зато не пьет.
– Ну, он же провинциал, из какой-то глухомани приехал!
– Можно подумать, ты из Парижа! – обижалась Мусечка довольно натурально.
Впрочем, такие разговоры случались регулярно, и к ним уже все привыкли. Леночка вспыхивала и отворачивалась. Ни о каком браке она и слышать не желала, раз и навсегда решив, что семейные радости ей нисколько не интересны.
Увидев на пороге своего дома Зингермана, она сначала обомлела от неожиданности, потом зарделась от гнева, а в конце скривилась от брезгливости. Ее обуревали самые разные чувства: от радостного торжества до унылой грусти. С одной стороны, она не могла не испытывать гордости за то, что сама, только лишь с маминой помощью, воспитала такого прекрасного сына. Внезапное появление папаши здесь, в ее доме, было абсолютной, полной капитуляцией, признанием своей вины перед ней, перед их ребенком и перед ее неслучившейся семейной историей. С другой же стороны, глядя на него, дряхлого, с красным одутловатым лицом, с набухшими дряблыми веками, изжелта-белыми, явно давно не мытыми волосами, – она испытывала жалость и презрение к этому человеку.
На столе стояли фарфоровый сервиз «Белый хлопок», темно-синий, с кобальтовой росписью, гордость каждой советской хозяйки, блюдце с сушками, розетка с домашним вареньем и несчастный многострадальный торт. Леночка, держа в руках чашку с чаем и безуспешно пытаясь согреться, с тоской глядела на Зингермана, который горячо что-то обсуждал с сыном. Она не разбирала слов, и подробности их важного спора пролетали мимо, как частички пыли. Она силилась вспомнить – что так привлекло ее когда-то в этом человеке? Почему из-за него провела она столько бессонных ночей, обливаясь слезами и страстно желая то его смерти, то его покаяния перед ней? За какие качества она так пылко влюбилась когда-то, не замечая ни его пообносившегося, давным-давно потерявшего всякую привлекательность тела, ни его мелкой, похотливой сущности? Когда Ленечка был совсем маленьким, она подозрительно вглядывалась в его черты, опасаясь увидеть в них человека, который так подло поступил с ними. Но сын, к счастью, пошел в их породу, и ничто не напоминало в нем папашу Зингермана. За исключением привычки подкладывать под щеку кулак во время сна. Этот дурацкий кулак не давал ей покоя. Не видев отца ни разу в жизни, он каким-то поразительным образом скопировал его позу. Интересно, что еще он унаследовал от своего папочки?
Глядя на раскисшие розочки, она с удивлением и печалью думала о том, что ради этой мимолетной мучительной страсти отказалась от возможности устроить свою семейную жизнь. С другой же стороны, у нее был сын, ее главная радость и гордость, который, похоже, обрел отца. Ну, или хотя бы надежду.
Ленечка был горд и счастлив. Впервые в жизни ему удалось сказать заветное слово «отец». Слово это, короткое и емкое, поначалу звучало неловко, как обжигающий удар, но вскоре он привык и произносил его просто, легко, без стеснения. Его страстное желание обрести наконец родителя сбылось. Оно даже ничуть не померкло, когда миф о героической гибели разбился вдребезги о фигуру рыхлого, плюющегося желтой слюной красномордого папаши. Правда, дворовым приятелям пришлось срочно сочинить рассказ о героическом спасении, которое последовало за героической гибелью, но их это совершенно не смутило.
Первым делом отец хотел, чтобы между вновь обретенным сыном и маленькими дочерями создались хорошие отношения, и поэтому Леонид послушно сидел в доме у отца и его новой жены на всех днях рождения и Новых годах. Приносил маленьким сестрам и отцовской супруге самодельные подарки: вышитые Мусечкой салфетки, состряпанные ею же пирожки с мясом и капустой, иногда дарил цветы или цветные мелки. Он выполнял свой долг и чувствовал, как отец в свою очередь выполняет долг по отношению к нему. Вскоре он узнал и о старших детях отца, которые разлетелись, как осколки, по разным уголкам огромной родины.
Когда отец впервые привел его за кулисы театра, там было темно, пахло пылью, краской, потом и старыми вещами. Повсюду шныряли костюмеры, гримеры, рабочие сцены, и между ними ходили, болтали, судорожно повторяли роли, курили, матерились небожители – актеры, на которых юный Ленечка смотрел с восхищением. Они зашли в гримерку, и мальчик, смеясь, примеривал парики и накладные усы. Заглянули в костюмерную, где он тут же влез в чей-то старый костюм. Он разглядывал, трогал, нюхал, восхищался.
– Нравится здесь? – спросил Зингерман, внимательно изучая реакцию мальчика.
– Очень, – не дыша, ответил он.
– Чей? – сурово спросил человек.
– Мой.
Оба знали, что это в чистом виде вранье. И оба замерли, ожидая, что один из противников первым пойдет на попятную.
– Почему в такой странной одежде?
– Это одежда наших предков, – ответил старичок.
Формально одежда предков не была законодательно запрещена. Наоборот, поощрялись творчество малых народов и сохранение культурного разнообразия, и оба об этом знали.
– Почему в такое позднее время?
– А когда еще? Все же на работе.
Начальник обвел взглядом собравшихся. Работающими их никак нельзя было назвать. Кроме Ленечки, многим присутствующим было далеко за семьдесят, а среди тех, кто помоложе, как Моисей Иосич, немало было инвалидов вроде него.
– А это что? – вдруг осенило начальника. Посреди двора находился глубокий колодец – тот самый, что привлек внимание Ленечки. Антрацитовая вода поблескивала в лунном свете. Это был микве, ритуальный колодец для омовений.
– Это талая вода. Для хозяйства, – ответил старичок.
– Выпей, – велел начальник.
– Но…
– Выпей.
Он подал знак. Один из его людей раздобыл кружку. Старичок покряхтел, подошел к микве, зачерпнул и выпил всю воду до дна. Ленечка смотрел на него не отрываясь. Выпив, старичок улыбнулся и вытер капли с усов.
– Не желаете? – предложил он начальнику. Тот вздрогнул, брезгливо поморщился.
– Отпустите их, – велел он. Тут же Моисей Иосич вместе с другими был отпущен, но перед этим, видимо, на всякий случай, получил тяжелый пинок в спину.
– Идемте отсюда, – приказал начальник и пошел к выходу. Уже покидая двор, он обернулся вполоборота и сделал то, от чего у Ленечки даже челюсть отвисла: он быстро, еле заметно, подмигнул старичку, после чего исчез так же внезапно, как и появился.
Много позже Леня узнал, что этот спектакль разыгрывался регулярно, больше для острастки, чем для настоящего преследования служителей религиозного культа. И немногочисленная кучка верующих продолжала существовать только благодаря негласному покровительству этого человека в черном. Его имени Ленечка так и не узнал, но навсегда запомнил эту сцену.
Леонид
Он был обласкан публикой, любим критиками. Когда переехал в Израиль, много лет назад, внутренне готовился к тому, что с профессией придется расстаться. «Ну, это же смешно, – говорили ему, – быть артистом в чужой стране, на чужом языке». И он почти поверил.
Но на удивление, в Израиле все сложилось наилучшим образом, даже не пришлось слишком сильно стараться. Поначалу по большому блату он устроился уборщиком при муниципалитете. Работа неприятная, но не такая уж и страшная, как может показаться. Вставать надо было рано, в четыре утра, чего он не любил и никогда прежде не делал, зато к полудню уже был свободен. Территорию свою убирал чисто, качественно. Сказывалась многолетняя привычка относиться к любой работе ответственно. Даже стыда особенного он не испытывал. Во-первых, здесь не было никого из его прежнего окружения, кто видел его на сцене, в ореоле славы, – кроме Натальи, конечно, но она не считается. Во-вторых, ему просто не было стыдно. Он делал то, что должен был сделать любой мужчина на его месте, – зарабатывал деньги. Поэтому, когда к двенадцати часам дня, изрядно вспотев, он возвращался домой, то чувствовал себя уставшим, но спокойным. Странным образом эта работа приносила если не удовольствие, то умиротворение. Однажды проходя мимо автобусной остановки, он увидел объявление о наборе артистов для новой театральной труппы. И Леонид даже ничуть не удивился. В глубине души он знал, что его профессия найдет его. Так и случилось. Он снова начал делать то, что умел лучше всего, – выступать перед публикой.
Даже с коллегами-артистами у него сложились хорошие отношения. По крайней мере, в лицо ему никто своей неприязни не выказывал. Ах, сколько было сомнений вначале! Как он переживал из-за акцента, из-за провинциальной выучки, из-за внешности, выдающей в нем чужака! Но и здесь как-то все сложилось удивительно удачно. Правда, к нему намертво прилипло амплуа «русского артиста», и особенно эффектно он смотрелся в форме следователя или красноармейца. Или еще из любимых амплуа ему невероятно шла форма узника концлагеря. Режиссеры любят этот вопиющий диссонанс – высокий, красивый мужчина, которого судьба одарила с особой щедростью, – и нелепая арестантская форма. Леонид понимал, конечно, всю пошлость этого амплуа, но это уже издержки профессии, тут ничего не поделаешь. Радоваться надо, что востребован.
Его приняли со всеми его недостатками. Не сразу, конечно, – пришлось пороги пообивать, и унижаться тоже пришлось… Несколько раз по своей советской привычке он даже пытался дать в морду. К счастью, все это в прошлом. Сегодня он – успешный, обеспеченный, опытный артист с хорошим доходом, красивой машиной, домом, где вкусно и полезно кормят…
И с полным внутренним опустошением. Потому что нет ничего печальнее, чем сбывшаяся мечта.
Он сидел в ухоженном чистеньком скверике около своего дома. Здесь на белых клумбах в форме громадных пиал росли аккуратно подстриженные карликовые оливковые деревья, а темно-фиолетовые, почти черные, словно велюровые, петуньи смотрелись благородно и дорого. Домой идти не хотелось. Не хотелось видеть Наталью, вечно озабоченную проблемами лишнего веса и общего здоровья. Да еще и постоянная проблема с Лилечкой! Ну да, ленивая, не красавица, нельзя сказать, что шибко умная… Но, в принципе, нормальная современная деваха! Только Наталье этого не объяснить. Она вечно кудахчет, стонет и подпрыгивает вокруг Лилечки, как будто других тем, поважнее, у нее нет. Хотя, какие у нее темы? У курицы этой?
Да и Лилечку, честно говоря, тоже видеть не хотелось. В последнее время общение с ней начало напрягать. Кажется, она все больше походила на мать – своим нытьем, своим занудством, своим вечным недовольством… В отличие от Натальи с ее склонностью к перфекционизму Лилечка была безответственной неряхой, которой, по-хорошему, надо было давно надавать по заднице и лишить финансирования. Но кто ж будет этим заниматься…
Леонид тяжело вздохнул. Он думал о том, что Наталья никогда его не понимала и даже не старалась понять. Что она никогда не сделала попытки помочь ему. Что его жизнь сломалась оттого, что она со своей обывательщиной, со своим пошлым мещанством затянула его в рутину сытости и довольства. Что он, по сути, ничего не добился ни в профессии, ни в жизни. Ну, кто он такой? Хороший ремесленник, профессионал средней руки, хотя и не бездарный, с большим кругом знакомств и полезных связей. Останется ли после него хоть что-то? Звезда на Аллее славы? «Оскар», Золотой Лев, Пальмовая ветвь? Что-то, что достойное упоминания в истории? Да хоть маленький абзац в учебнике по артистическому искусству для студентов первого курса? Он знал, что нет. А ему уже немало лет, еще немного – и пенсия… Хотя в его профессии пенсия не подразумевается. Он готов работать до самого конца, были бы предложения. Но смысл-то в чем? Чтобы Наталья следила за пополнением счета в банке? У них с этим строго, она аккуратно, даже педантично, ведет учет всем тратам. Он даже поймал себя на том, что специально скрывает от нее доходы, чтобы почувствовать себя хоть немного свободным. Но нет, эта домашняя курица с орлиным взором и вороньей хваткой держит его за глотку так, что он не может позволить себе буквально ничего.
То есть может, конечно, теоретически. Но каждый раз, потратившись на что-то, чтобы побаловать себя, он натыкается на ее скорбный, полный драматизма взгляд. Легче отказаться, чем выдержать его! За бутылку дорогого вина, новый шелковый шарф, который придает ему светский вид, обед в ресторане приходится отчитываться перед этой змеюкой в обличье овечки. Что уж там говорить о более серьезных расходах! Вот и приходится извиваться, унизительно придумывать способы изолировать ее из своей личной жизни. Это она, она затащила его в это бессмысленное мещанство, когда душа требует страстей, тревог, трагедий! Любви, в конце концов.
Нет, они не ссорятся, не обвиняют друг друга во всех смертных грехах, напротив – сохраняют полное спокойствие и невозмутимость. И от этого еще хуже! Были бы хоть какие-то эмоции, пусть даже отрицательные… А так – вообще ничего, как будто они оба мертвы. И самое противное, что она со всех сторон безупречна, придраться-то не к чему. В доме – чистота, в финансах – порядок, в желудке – сытное питание, в штанах – тишина, и от всего этого такая тоска наваливается, что хоть в петлю лезь. Она настолько идеальная, что хочется ее запачкать чем-то вонючим и мерзким. Но он прекрасно знает, что никогда не позволит себе ничего подобного. Жена – это навсегда. Это – крест. Так учили Мусечка и Леночка.
Мимо прошла молодая женщина с коляской, в которой спал младенец. Она была одета в обтягивающие черные брюки, поверх рубашки небрежно накинут вязаный жилет, явно очень модный. На плече дорогая сумочка. Леонид проводил ее долгим взглядом.
«Эх, – подумалось ему. – Вот бы такую цацу!» – И он даже зацокал ей вслед языком. Она обернулась и стрельнула в него взглядом. Леонид, неожиданно для себя, почувствовал себя польщенным.
Он переиграл множество ролей, выворачивал душу на сцене, перед камерой, в концертных залах. Кажется, только там он жил по-настоящему – дышал, творил, чувствовал, страдал… Выходя на сцену, он стряхивал с себя все наносное, ненужное, лишнее, что наросло со временем. Исчезал полностью, чтобы возродиться в своей роли. Там, на сцене, он был свободен и одинок, и именно это доставляло ему удовольствие. Он был невинен и обнажен, и на скелете его нарастали чужие мускулы и сухожилия, чужие нервы, ткани, жир и кожа. То же происходило и с его душой. Забывая о своей личности, он воплощал чужие мысли и желания, чужие пороки и страсти, чужие страдания и радости. Иногда он ловил себя на том, что персонаж ему не нравится, раздражает, вызывает презрение или протест, но по мере профессионального роста учился все больше абстрагироваться от собственной личности, пока не достиг полного отречения.
Он погружался в нового героя, растворяясь и теряясь в нем. И ему было абсолютно ясно, что творится в душе у выдуманного человека – персонажа без глаз, без рук, без сердца… Он чувствовал его каждой своей частичкой, ощущал его кожу, его тело, его движения. И персонаж делался таким реальным! Иногда становилось страшно, что, нырнув в глубину чужого образа, он забудет о том, каким человеком был – настоящим, живым… Он наделял персонажа собственной жизнью, вселял в него душу и надувал его форму изнутри, наполнял смыслом.
Но насколько же сложно нырнуть в глубину живой человеческой души, столь близкой и понятной, души человека, которого видишь каждый день, живешь с ним рядом! Насколько невозможно познать человека, который чувствует каждый день, плачет, радуется, теряет, находит, и жизнь его богата и непредсказуема. И что самое важное – человека, который живет для себя, и только. Его герои появлялись на свет для того, чтобы быть им сыгранными, они рождались для него. Выныривая из глубины вымышленной жизни в реальность, он неизбежно осознавал собственное одиночество. Ни один человек в мире не был рожден для него. И ни один человек на свете не был готов, не хотел растворяться в нем так, как он распадался на молекулы в своих героях. Страшная тоска непонятого человека охватывала его так, что не хотелось возвращаться в свой дом, и пустота, разверзнувшаяся внутри, была такой огромной, что, казалось, в ней можно было утонуть. И он искал, искал растворения в бесчисленных женщинах, пытаясь слиться с ними в единое целое, и никак не мог найти.
Он встал. Нельзя же вот так вечно сидеть на лавочке у порога этого громадного здания, дорогого, чистого, буржуазно-лоснящегося. Он встал и пошел. А впереди его опять ждали Наталья, Лилечка, Аллочка, работа, не приносившая более ни радости, ни удовлетворения, гляденье в потолок и одиночество.
Отец
Отец Ленечки, Петр Матвеич, как выяснилось вскоре, тоже никуда не уехал и даже пошел на повышение, став худруком в местном русском драматическом театре – хорошем, классическом, настоящем театре, трепетно хранившем традиции и державшем уровень. И новый руководитель приложил немало усилий, чтобы превратить его из провинциального подобия столичных театральных гигантов в самостоятельную единицу с тщательно продуманным репертуаром, со своеобразной трактовкой привычных сюжетов и с хорошей профессиональной труппой. Руководителем (и по совместительству Ленечкиным папашей) были довольны и начальство, и местные театралы.
Ни наличие диабета и склочного характера, ни присутствие в анамнезе многочисленных браков не помешало ему жениться вновь – не на Леночке, что характерно, а на бойкой узбечке с золотыми зубами и сросшимися на переносице густыми бровями. О наличии готового, хоть и незаконнорожденного, сына он хоть и знал, но должного внимания этому факту не уделял. Ленечка же о наличии живого и благополучного отца не догадывался, хотя мысль о нем не оставляла его и мучила бесконечно.
Бойкая узбечка родила Петру Матвеичу двух дочерей. А здоровье Зингермана, изрядно подточенное пьянством и беспорядочным образом жизни, начало подводить. Он чувствовал, что стареет и конец его близок. Хотя Петр Матвеич и в прежние времена не отличался особой крепостью, теперь он и вовсе гнил и распадался на части, как старый ржавый механизм. Все чаще вспоминал он свою долгую, насыщенную, несколько бестолковую жизнь, в которой было так много и от которой не оставалось почти что ничего. Тогда-то и всплыло в его памяти воспоминание о давнем романе с робкой, но пылкой Леночкой.
Отец появился в жизни Ленечки внезапно, как полагается предателю и злодею, и театрально, как и полагается человеку искусства. Разузнать адрес проживания Леночки не составило труда. И однажды, раздобыв дефицитный торт «Сказка» с замысловатыми разноцветными завитушками из тошнотворного масляного крема, он явился по месту назначения.
– Антиллигент, – прошипели вслед скучающие на лавочке старухи, которые умели безошибочно определять классово чуждый элемент по шляпе, торту и еле заметной «несоветскости».
Поплутав среди однотипных приземистых трехэтажных домов, образующих квадрат со внутренним двориком, он увидел в одном из подъездов мальчика, что-то усердно мастерившего. Сердце старика дрогнуло. Крепкий, стройный, сильный мальчишка с вьющимися волосами был настолько увлечен своей работой, что не сразу обратил внимание на человека, стоявшего рядом. Присмотревшись, старый Зингерман увидел, как мальчик крепит балки по обе стороны от входа в дом, а на них вешает тряпки – вроде занавесок. Еще через несколько мгновений он понял, что это не занавески, а кулисы.
Наконец мальчик обратил на него внимание.
– Вам чего? – спросил он сурово.
– Во-первых, здравствуйте, – ответил пока еще не опознанный папаша. – Во-вторых, это, я так понимаю, театр? – Он указал на самодельные кулисы.
– Ну, – неопределенно ответил Ленечка.
– А вы, я так понимаю, артист?
– Ну, – снова уклончиво пробормотал Ленечка.
– Очень приятно. А я – режиссер, – сказал он и протянул руку.
Когда Леночка спустя два часа вернулась с работы, она обнаружила своего сына, с жаром спорящего о чем-то очень важном и сложном с ее бывшим любовником. Коробка с дефицитным тортом валялась тут же, в пыли, среди груды хлама, служившего реквизитом, а масляные цветочки давно завяли и потеряли товарный вид.
Леночке, ставшей к тому моменту Еленой Константиновной, было всего лишь тридцать с небольшим, но она давно уже превратилась в старушку. Старческий пучок рано поседевших волос, старческое пенсне, старческий платочек, старческие вязаные носочки… Леночке всегда было холодно и неуютно, и она вечно, за исключением разве что самых жарких летних месяцев, куталась во что-нибудь тепленькое: пуховую шаль, байковый халат или толстые шерстяные носки. Казалось, она давным-давно забыла о своей женской сущности, о том, что обладает хоть и некрасивой, но довольно привлекательной внешностью, о том, что, находясь в цветущем для женщины возрасте, могла бы выйти замуж и даже родить еще одного ребенка. Благо имелись и желающие – да хоть тот же Моисей Иосич.
– Мама, но он же старый, – сопротивлялась Леночка устало.
– Тоже мне проблема! – возражала Мусечка. – Особенно для тебя.
– Господи, мама! – Леночка закатывала глаза. – Он же работает на рынке! Он попрошайничает!
– Ну и что? – не сдавалась Мусечка. – Зато не пьет.
– Ну, он же провинциал, из какой-то глухомани приехал!
– Можно подумать, ты из Парижа! – обижалась Мусечка довольно натурально.
Впрочем, такие разговоры случались регулярно, и к ним уже все привыкли. Леночка вспыхивала и отворачивалась. Ни о каком браке она и слышать не желала, раз и навсегда решив, что семейные радости ей нисколько не интересны.
Увидев на пороге своего дома Зингермана, она сначала обомлела от неожиданности, потом зарделась от гнева, а в конце скривилась от брезгливости. Ее обуревали самые разные чувства: от радостного торжества до унылой грусти. С одной стороны, она не могла не испытывать гордости за то, что сама, только лишь с маминой помощью, воспитала такого прекрасного сына. Внезапное появление папаши здесь, в ее доме, было абсолютной, полной капитуляцией, признанием своей вины перед ней, перед их ребенком и перед ее неслучившейся семейной историей. С другой же стороны, глядя на него, дряхлого, с красным одутловатым лицом, с набухшими дряблыми веками, изжелта-белыми, явно давно не мытыми волосами, – она испытывала жалость и презрение к этому человеку.
На столе стояли фарфоровый сервиз «Белый хлопок», темно-синий, с кобальтовой росписью, гордость каждой советской хозяйки, блюдце с сушками, розетка с домашним вареньем и несчастный многострадальный торт. Леночка, держа в руках чашку с чаем и безуспешно пытаясь согреться, с тоской глядела на Зингермана, который горячо что-то обсуждал с сыном. Она не разбирала слов, и подробности их важного спора пролетали мимо, как частички пыли. Она силилась вспомнить – что так привлекло ее когда-то в этом человеке? Почему из-за него провела она столько бессонных ночей, обливаясь слезами и страстно желая то его смерти, то его покаяния перед ней? За какие качества она так пылко влюбилась когда-то, не замечая ни его пообносившегося, давным-давно потерявшего всякую привлекательность тела, ни его мелкой, похотливой сущности? Когда Ленечка был совсем маленьким, она подозрительно вглядывалась в его черты, опасаясь увидеть в них человека, который так подло поступил с ними. Но сын, к счастью, пошел в их породу, и ничто не напоминало в нем папашу Зингермана. За исключением привычки подкладывать под щеку кулак во время сна. Этот дурацкий кулак не давал ей покоя. Не видев отца ни разу в жизни, он каким-то поразительным образом скопировал его позу. Интересно, что еще он унаследовал от своего папочки?
Глядя на раскисшие розочки, она с удивлением и печалью думала о том, что ради этой мимолетной мучительной страсти отказалась от возможности устроить свою семейную жизнь. С другой же стороны, у нее был сын, ее главная радость и гордость, который, похоже, обрел отца. Ну, или хотя бы надежду.
Ленечка был горд и счастлив. Впервые в жизни ему удалось сказать заветное слово «отец». Слово это, короткое и емкое, поначалу звучало неловко, как обжигающий удар, но вскоре он привык и произносил его просто, легко, без стеснения. Его страстное желание обрести наконец родителя сбылось. Оно даже ничуть не померкло, когда миф о героической гибели разбился вдребезги о фигуру рыхлого, плюющегося желтой слюной красномордого папаши. Правда, дворовым приятелям пришлось срочно сочинить рассказ о героическом спасении, которое последовало за героической гибелью, но их это совершенно не смутило.
Первым делом отец хотел, чтобы между вновь обретенным сыном и маленькими дочерями создались хорошие отношения, и поэтому Леонид послушно сидел в доме у отца и его новой жены на всех днях рождения и Новых годах. Приносил маленьким сестрам и отцовской супруге самодельные подарки: вышитые Мусечкой салфетки, состряпанные ею же пирожки с мясом и капустой, иногда дарил цветы или цветные мелки. Он выполнял свой долг и чувствовал, как отец в свою очередь выполняет долг по отношению к нему. Вскоре он узнал и о старших детях отца, которые разлетелись, как осколки, по разным уголкам огромной родины.
Когда отец впервые привел его за кулисы театра, там было темно, пахло пылью, краской, потом и старыми вещами. Повсюду шныряли костюмеры, гримеры, рабочие сцены, и между ними ходили, болтали, судорожно повторяли роли, курили, матерились небожители – актеры, на которых юный Ленечка смотрел с восхищением. Они зашли в гримерку, и мальчик, смеясь, примеривал парики и накладные усы. Заглянули в костюмерную, где он тут же влез в чей-то старый костюм. Он разглядывал, трогал, нюхал, восхищался.
– Нравится здесь? – спросил Зингерман, внимательно изучая реакцию мальчика.
– Очень, – не дыша, ответил он.